Разумеется, секс ничего для меня не значил. Попки и письки играли в жизни Чешэма немаловажную роль – начиная с трех лет и далее, – то были предметы постоянных утех, насыщенных глубоким, глухим наслаждением. Рядом со мной в классе миссис Эдвардс сидел мальчик по имени Тимоти. Восседая за партами, мы с ним тайком стягивали с себя сзади штанишки и трусы, чтобы ощутить голыми попками дерево наших стульев. Спереди, со стороны миссис Эдвардс, мы выглядели более чем нормально. Все это страшно возбуждало меня: и нагота зада, и укромность необъяснимого наслаждения. Не до эрекции, как вы понимаете, – во всяком случае, насколько я помню. Иногда же мы с Тимоти отправлялись в лес, поиграть в "Дикарство", так это у нас называлось. "Дикарство" состояло в том, чтобы пописать на ствол дерева по сколь возможно более высокой дуге или полюбоваться на какашки друг друга. Мистерии, да и только. Не стану делать вид, будто я и поныне нахожу в этой отрасли сексуальности нечто притягательное, хоть мне и известно немалое число высокочтимых особ, которых она влечет необычайно. Все мы слышали разговоры о людях, которые платят проституткам за то, чтобы они испражнялись на стеклянный кофейный столик, под которым в горячечном возбуждении возлежит клиент, прижимаясь лицом к извергаемым экскрементам. Нам это представляется чрезвычайно английским, однако на деле достаточно прогуляться по самым похабным закоулкам Интернета, чтобы понять – американцы и тут, как и во всякой чрезмерности, с легкостью нас обходят. Я уже с год примерно не заглядывал в новостную группу alt.binaries.tasteless, однако совершенно же ясно: существует огромный мир скатологических странностей. Второе место занимают французы, не думаю, что кто-либо из прочитавших десадовские "Сто двадцать дней Содома" сумеет выбросить в дальнейшем из головы изысканно непринужденные описания того, что вытворял епископ за чашкой кофе. А был еще излюбленный герой французских интеллектуалов и структуралистов, ложившийся на пол бара для геев и просивший всякого, кто проходил мимо, чтобы тот на него помочился. Нет-нет, возможно, вас это и разочарует, однако на деле мы, англичане, в том, что касается сексуальных странностей, ничуть не причудливее всех прочих, мы только считаем себя таковыми, что и составляет основу нашей причудливости. А точно так же, как любовь к деньгам есть корень всех зол, вера в бесстыдство есть корень всех бедствий.
Хоть вы меня убейте, я не припомню теперь ни где находился тот лес, который мы посещали ради наших безобидных дикарств, ни кем был Тимоти. Конечно, его и звали-то вовсе не Тимоти, и если он держит сейчас в руках эту книгу, то, верно, напрочь забыл о былых эскападах и даже зачитывает супруге, рядом с которой сидит у камина, предыдущий абзац – в виде примера того, как он был прав во всегдашней своей неприязни к этому типчику Стивену Фраю.
Никаких воспоминаний о ранних "сексуальных играх" (как называют их люди наподобие Кинзи и Хайт) с представительницами противоположного пола у меня не сохранилось. Как-то одна девочка показала мне свои трусики, и, помнится, я счел их упругость и расцветку непривлекательными. Да и желания узнать или увидеть нечто сверх этого я тоже не припоминаю. Университетский друг мой на вопрос о том, как он осознал себя геем, ответил, что явственно помнит миг своего рождения – он тогда оглянулся назад и сказал себе: "Ну-ну! Больше я в такие места ни ногой…" С тех пор я без зазрения совести использую эту фразочку как собственное мое описание момента, В Который Я Понял.
Девочки мне нравились очень, если только они не задирали меня и не пучили чопорно губы, произнося: "Пф! Да что с тобой говорить…"
Если не считать неизящества моих прописей, мерцающей красоты мальчика из Кейптауна и нечастых проявлений дикарства в компании Тимоти, первые шесть лет моей жизни окутаны непроницаемой мглой. Я знаю, что умел хорошо читать в три и прилично писать в четыре года и что так и не смог одолеть таблицу умножения.
Мы жили в Чешэме на вполне бетджименовской улице, называвшейся "авеню Стенли". "Шервуд-Хаус", в котором мы обитали, теперь снесен, на его месте стоит жилой микрорайон, который носит название "Клоуз". Полагаю, из этого следует, что "Шервуд-Хаус" был домом не маленьким, однако я помню лишь несколько деталей: витражное стекло парадного; кабинку, в которой обитал черный телефон с выдвижным ящичком под ним – буквы наборного диска были у него красными, что позволяло с легкостью позвонить в ПАТни 4234 и на ЦЕНтральную 5656. Мне нравилось со стуком подергивать вверх-вниз твердый бакелитовый рычажок, на котором висела трубка, и слушать гулкие, словно эхо, щелчки, которые он посылал по линии. Звуки пробуждают воспоминания не так надежно, как запахи, однако всякого, кому сейчас за тридцать пять, давние тональные сигналы набора номера и прекращения вызова переносят в прошлое с определенностью не меньшей, чем звон монеты в полкроны или щелканье спидометра стародавнего "остина".
Телефон зачаровывал меня до чрезвычайности. Не так, как девочку-подростка, которая часами болтает по нему, лежа на животе, плотно сжав бедра и перекрестив в воздухе щиколотки, – нет, пуще всего меня интриговало то, как телефон изменяет людей. В те дни, если связь прерывалась, вы стучали по рычажку и кричали: "Оператор! Оператор!" Люди пожилые поступают так и поныне. Они не сознают, что это так же бессмысленно, как призывать слугу, дергая за шнурок звонка, или спрашивать, где тут камера хранения. Они не знают, что в нынешнем мире…
НИ ТОГО, НИ ДРУГОГО НЕ СУЩЕСТВУЕТ
Они не знают, что Библия – это Система автоматической обработки вызовов, а в чистилище ты попадаешь в тот миг, когда святой Петр ставит твой вызов в очередь и отправляет тебя навеки блуждать по замкнутому кругу кнопок тонального набора под звуки "Весны" Вивальди.
Да то же "хелло" обрело значение приветствия лишь после того, как американские телефонные компании отыскали наконец новенькое словечко, которым можно вежливо, ненавязчиво и нейтрально начать разговор по телефону, – примерно так же Би-би-си затеяло в 1930-х дебаты о том, как следует назвать человека, который пялится в телевизор. У радио имелись слушатели, а у телевидения кто – смотрители? В конечном итоге остановились на зрителях. В случае же телефонии цель состояла в том, чтобы отучить людей произносить "Кто это?" или "Здравствуйте", а то и "Здрасьте". В таких фразах, как "С добрым утром" и "Добрый день", присутствовало нечто прощальное, да к тому же в стране, разделенной на множество временных зон, возможность их использования была довольно сомнительной. До 1890-х "хелло" было просто восклицанием, выражавшим удивление и заинтересованность, да еще и с очевидным оттенком любострастия. На рубеже веков все, кому не лень, сочиняли песенки и газетные статьи на тему "Хелло, герлз", а потому и в обыденной жизни это слово стали использовать как первоначальную модель повседневного, лишенного смыслового оттенка приветствия.
Любимый мой связанный с телефонией факт – ибо в то время, приближаясь к семи годам, я начал коллекционировать не бабочек, не почтовые марки и не портреты футболистов, а факты, – состоит в том, что Александр Грэм Белл произнес, после того как изобрел телефон, следующую совершенно умилительную фразу: "Не думаю, что преувеличу возможности этого изобретения, если поделюсь с вами моей твердой уверенностью: настанет день, когда в каждом крупном городе Америки будет установлено по телефону".
В те дни мой отец самым что ни на есть настоящим образом ходил на работу, и потому телефон должен, наверное, ассоциироваться у меня с мамой и Чешэмом, с его лаврами и кустарниками, с кликающими неподалеку газонокосилками "Атко", с пригородной идиллией, которую вскоре предстояло сменить Норфолку, а с ним и населенным привидениями чердакам, сельскому уединению и постоянному присутствию отца дома. Для меня "Шервуд-Хаус" – это тот самый дом, в котором жил Уильям из "Просто Уильяма"; дом, в который Раффлз и Банни отправляются, чтобы избавить parvenue от ее жемчугов; дом, в котором находилась уимблдонская цитадель тети Джулии из вудхаусовских рассказов об Акридже. А в историях о Шерлоке Холмсе дом этот обращается в жилище норвудского подрядчика или в таинственный дом из Пондишерри. В сущности, мне легче припомнить "Шервуд-Хаус", открыв любую из этих книг и окунувшись в поток их образов, чем предаваясь сосредоточенным попыткам действительно вспомнить что-то.
Мама от случая к случаю преподавала иностранцам, обучавшимся в соседних колледжах и школах, английский язык и историю, однако я в основном помню ее сидящей в гостиной за пишущей машинкой, – сам я сижу при этом у ее ног, смотрю на пламя газового камина и слушаю "Дневник миссис Дейл", "Двадцать вопросов" или "Арчеров". Иногда я слышу звонок телефона, и мама бежит в вестибюль, к кабинке, чтобы снять трубку, и потом ее голос становится громче и звонче, а речь – медлительней и непонятнее. Готов поклясться, что не более пяти лет назад я слышал, как она сказала в трубку наидобрейшим своим чистым и медленным "голосом для иностранцев":
– Если вы звоните из автомата, нажмите кнопку "Б"…
А кнопки "А" и "Б" исчезли у телефонов-автоматов лет уж двадцать назад.
Таков сохранившийся у меня образ раннего детства: я, греющийся в комбинированном тепле газового камина, моя мама с большим животом и ее приемник "Фергюсон". Иногда к нам присоединялся, если на него нападало благодушное настроение, наш сиамский кот, однако в моей памяти мы с ней всегда одни. Временами мы оба поднимаемся на ноги, мама потягивается, прижимая ладони к бедрам, и после того, как завершаются поиски ее головного платка и плаща, мы выходим из дома. Мы посещаем парикмахера, продуктовые магазины, почту и, наконец, "Куэллс", где я шумно высасываю молочный коктейль с малиной, а мама, закрывая при каждой ложке глаза от блаженства, поедает дынное или томатное мороженое. По дороге домой мы заходим в парк, чтобы покормить сухими корками уток. И на всем нашем пути мама разговаривает со мной. Объясняет, как что называется. Что означают те или иные слова. Зачем к автомобилям прикреплены номерные знаки. Рассказывает, как она познакомилась с папой. Почему ей скоро придется отправиться в больницу, чтобы родить там ребеночка. Сочиняет для меня истории о приключениях коалы, которого звали Бананом. В одной из них Банан приехал на Рождество в Англию повидаться с родственниками, живущими в Уипснейде, и страх как намучился здесь от холода, глупый зверек, потому что взял с собой только шорты, плавки и сандалии, полагая, что в Бедфордшире стоит в декабре бог весть какая жара. Я посмеиваюсь, как оно водится у детей, над глупостью существа, не знающего того, что мы и сами-то узнали только сию минуту.
С тех пор жизнь моя пошла под уклон. Или я хотел сказать – в гору?
Добравшись до авеню Стенли, мы наперегонки несемся к дому, и мама, даром что беременна, неизменно почти побеждает. В школе она была спортсменкой, вратаршей девичьей хоккейной сборной Англии.
А еще в Чешэме были девушки au pair – как правило, немки или скандинавки; была миссис Уоррелл, поломойка; был Роджер, а к вечеру надлежало ожидать пугающего возвращения отца. Однако в памяти моей сохранилась лишь мама за пишущей машинкой (однажды она, забыв, что я сижу под ее креслом, воскликнула "ну и хуйня!") да я – глядящий в оранжево-синее пламя.
Как-то утром я не пошел в школу – то ли заболел, то ли притворился больным, не помню. И мама зашла в мою спальню, устало стискивая ладонями бедра, и сказала, что ей пришла пора отправляться в больницу. Роджер однажды попытался объяснить мне, как беременеют женщины. То ли он, то ли я, то ли оба мы в итоге слегка запутались, и в голове моей сложилась картинка, на которой отец, уподобясь садовнику, роняет в мамин пупок маленькое семечко, а после писает туда же – для полива. Странноватая, по-моему, картинка, однако расе марсиан она показалась бы не страннее громоздкой правды.
В результате всего этого у нас появилась девочка Джоанна. Вторым своим именем, Розель, она обязана маминой маме-венке. Я с особенной радостью помогал кормить и одевать нашу новую сестричку, а самое честолюбивое мое устремление состояло в том, чтобы первая ее улыбка была обращена ко мне.
Ну а сам я официально обратился в среднего сына.
На следующей неделе мы покинули Чешэм и отправились в Норфолк.
2
Сейчас у нас январь 1965 года. Восьмилетний Роджер возвратился на свой второй триместр в "Стаутс-Хилл", меня же сочли для учебы там слишком маленьким. Мне предстоит последовать за ним летом, а пока я, ожидая этого события, просиживаю штаны в начальной школе англиканской церкви, – школа эта находится в деревне Коустон, расположенной в миле от нашего нового бутонского дома.
Коустонской начальной школой руководит Джон Кетт, ведущий свой род от того самого Кетта, который "Кеттовский бунт", Кетта, закончившего земной путь, свисая на цепях с бастиона Нориджского замка. Его живущий в двадцатом веке потомок – добродушнейший дяденька, пишет книги на норфолкском диалекте, и его уважают и любят все, кто обитает на многие мили вокруг. Разделяет ли он веру в независимость Восточной Англии, которую питал его зловредный пращур, я сказать не возьмусь, – уверен, впрочем, что, если нынешняя мода на ограниченную автономию древних английских королевств окажется устойчивой, он обратится в естественнейшего кандидата на пост короля англов, возможно, с Делией Смит в качестве царственной супруги.
– Мне требуется доброволец, – объявила однажды мисс Меддлар.
Моя рука взлетела вверх:
– Я, мисс, я! Пожалуйста, мисс!
– Очень хорошо, Стивен Фрай.
Мисс Меддлар неизменно обращалась ко мне по имени и фамилии. Таково одно из главных моих воспоминаний о начальной школе – я всегда был в ней Стивеном Фраем. Думаю, мисс Меддлар считала имена слишком панибратскими, а фамилии слишком холодными и официальными для порядочной христианской сельской школы.
– Будьте добры, Стивен Фрай, отнесите это в класс мистера Кетта.
"Это" представляло собой листок бумаги с оценками по контрольной работе. Правописание и арифметика. Я опозорился, написав слово "many" с двумя "n". Все прочие сделали ту же ошибку, да еще и написали это слово через "е", и потому мисс Меддлар добавила мне полбалла – за то, что я знал насчет "а". Заглянув в полученный от нее листок, я обнаружил, что мое имя стоит там первым: я набрал девятнадцать с половиной баллов из двадцати.
Я вышел в коридор и направился к классу мистера Кетта. И уже поднял руку, чтобы постучать в дверь, когда услышал за ней взрыв общего смеха.
Никто в этом мире – ни самая что ни на есть бородавчатая старуха из Арля, ни самый морщинистый и сгорбленный казак, ни отрастивший самую длинную косичку наидряхлейший китайский мандарин, ни даже сам Мафусаил, – никто и никогда не сможет превзойти годами учеников старших классов. Они подобны охотникам с групповых фотографий времен королевы Виктории. Сколько вы ни проживете, они всегда будут выглядеть старше вас лет на сто и навек сохранят способность отпускать такие усы и вмещать такие количества спиртного, о каких вам и мечтать-то нечего. Умудренного вида, с коим они восседают на этих снимках, зрелости, которую выражают их физиономии, вам не приобрести никогда. Никогда.
В классе мистера Кетта смеялись девяти– и десятилетки, но то были девяти– и десятилетки, возраста которых я никогда не достигну, с которыми я никогда не смогу хотя бы отчасти сравняться в отношении зрелости и старшинства. Было в их смехе нечто, разделявшее, казалось, тайну с мистером Кеттом, – тайну взрослости, – и от этого "нечто" у меня ослабели колени. Успев в последний миг отдернуть от двери уже поднятую для удара руку, я побежал в школьную гардеробную.
Я сидел, отдуваясь, на скамейке у шкафчиков с одеждой и прежалостно вглядывался в полученный от мисс Меддлар листок. Нет, я не мог выполнить ее поручение. Просто не мог войти в комнату, полную старшеклассников.
Я знал, что произойдет, стоит мне сунуться туда; я успел мысленно прорепетировать эту сцену, прорепетировать в таких подробностях, что уверовал, будто все уже произошло, – вот так трусливый ныряльщик, стоя на вышке, чувствует, как в животе его ёкает от прыжка, который он совершил пока что всего лишь в уме.
И я содрогался при мысли о том, как будет разворачиваться эта сцена.
Я стучу.
– Войдите, – говорит мистер Кетт.
Я открываю дверь и замираю на пороге – колени ходят ходуном, глаза опущены долу.
– А, Стивен Фрай. Чем могу быть вам полезен, молодой человек?
– Пожалуйста, мистер Кетт. Мисс Меддлар попросила меня передать вам вот это.
Старшие начинают посмеиваться. Презрительные, почти досадливые смешки. Что делает этот мелкий прыщ, этот клоп, это ничтожество в нашем классе, в обители зрелых людей, там, где мы зрелым манером разделяем с мистером Кеттом зрелое веселье? Вы посмотрите на него… штанцы все измяты, а… господи боже… он что, и вправду напялил на ноги сандалии "Старт-Райт"? Иисусе…
А то, что мое имя стоит в списке первым, лишь усугубит положение, в котором я окажусь.
– Ну-с, юный Фрай. Девятнадцать с половиной из двадцати! Судя по всему, голова у вас варит неплохо!