Автобиография: Моав умывальная чаша моя - Стивен Фрай 35 стр.


"Простите" – вот единственное слово, какое я смог вымолвить. Его я и произнес с десяток, возможно, раз, и голос мой дрожал, забираясь все выше и выше.

– Идите в вашу кабинку и ждите там.

По-видимому, матрона заметила, что у нее раз за разом пропадают деньги, и сообразила, когда именно это происходит. И расставила ловушку, в которую я прямым ходом и вперся.

Ни как-то отвертеться от случившегося, ни придумать ему объяснение никакой возможности не усматривалось. Совершенно ясно было, что я – Вор. Ни единого злоумышленника не заставали еще с такой несомненностью на месте преступления, ни одни вороватые пальцы не защемлял с такой очевидностью ящик кассового аппарата.

К этому времени весь "Феркрофт" уже сообразил, что в Доме завелся воришка, и большинство учеников догадывалось, что это я, – думаю, потому-то я и переключился с гардеробной Дома на сумочку матроны и на раздевалки школьного спортивного зала и бассейна.

"Капитан" Дома Раддер лично сопроводил меня в кабинет Фроуди. Этот милейший человек пребывал в смятении и гневе.

– Черт вас возьми, Фрай! – воскликнул он и ударил кулаком по столу. – Чтоб вы пропали!

Решение уже было принято. Высылка из школы до конца триместра. Высылка означала временное изгнание домой, хуже было только полное исключение. Спина пресловутого верблюда начала прогибаться и потрескивать.

Отец уже ехал сюда. Пока же мне надлежало подняться наверх и сидеть, ожидая его, в моей кабинке.

Поездка домой прошла в полном молчании, однако я знал: слова мне еще предстоит услышать. Аналитический ум отца не удовлетворится мыслью о том, что я согрешил, что сбился, точно заблудшая овечка, с пути; как не удовлетворится и простым прощением, забвением, наказанием, какими-либо выводами или увещеваниями. Все будет гораздо хуже. Он захочет понять. А я не хотел, чтобы он понял, ни один подросток не хочет, чтобы его понимали, потому они все время и жалуются на непонимание, – и пуще всего не хотел, чтобы он проведал о Мэтью.

Не уверен, что я считал тогда Мэтью коренной причиной моего воровства. Не уверен, что считаю его таковой теперь. Уверен, однако, что он был коренной причиной моей неосторожности. Коренной причиной всех моих чувств, а ими я делиться ни с кем не желал, и уж меньше всего с родителями, поскольку опасался, что это может открыть им глаза на истину.

В кабинете отца разыгралась неизбежная сцена анализа, сцена, подобная тем, что происходили в утра, когда поступали очередные школьные отчеты, но только более острая. Отец сидел за письменным столом, окруженный плотным маревом табачного дыма. Мать – на софе, попеременно то озаряясь надеждой, то заливаясь слезами. Меня же начало завораживать количество дыма, который оказался способным вдыхать отец: он попыхивал и попыхивал трубкой, извергая углом рта облачка, – каждое оказывалось плотнее его предшественника – и наконец, выпустив самое плотное, одним колоссальным вдохом заглатывал его и в следующие несколько минут разговора выдыхал это облако по частям. Иногда, минут через десять после такой монументальной затяжки, он издавал смешок или фыркал и с самого дна его легких вырывалась последняя струйка дыма, промедлившего там все это время.

Как ему удавалось сносить угрюмые "Не знаю", "Не знаю", звучавшие в ответ на каждый его вопрос, я и представить себе не могу.

Он был достаточно проницателен, чтобы увидеть: в глубине моей души сидит нечто, до чего ему не достучаться ни доводами разума, ни уговорами, ни угрозами. И он продолжал, подобно Холмсу, анализировать и теоретизировать, понимая, впрочем, как понимал и Холмс, что строить теории без достаточных данных значит впадать в серьезнейшую ошибку.

Одна из его гипотез состояла в том, что мы с ним очень похожи, – ее я отверг как чудовищную, бессмысленную, абсурдную, немыслимую, безумную и нестерпимую. Теперь-то я осознаю наше сходство. Мозг у него устроен лучше моего, критерии выше, а работоспособность намного больше: он, как мог бы выразиться герой Джона Бакана, человек почти во всех отношениях лучший, чем я, однако общие черты у нас все же имеются. Особого рода гордыня, особая потребность в анализе. От матери я унаследовал качества, которых ему не хватало: оптимизм, желание доставлять удовольствие, веселить и радовать других, внушать им ощущение благополучия, способность скользить по поверхности – и там, где скольжение по поверхности оказывается средством, позволяющим продвигаться вперед с большей верностью, чем бултыхание в темной воде, и там, где такое скольжение представляет собой род нравственной трусости. Мне недостает доброты моей матери, ее способности задвигать свое "я" на задний план, как и способности согревать окружающих лучами своего добродушия. Думаю, к моим родителям вполне можно отнести старинную ироническую присказку: мать у меня человек скорее практический, отец – скорее сентиментальный. Мне много легче представить себе маму переносящей трудности самостоятельной жизни, чем вообразить в этом качестве отца. Нельзя сказать, что я когда-либо недооценивал его умение удивлять людей и разрешать проблемы, однако я всегда помнил и о том, что сама способность разрешать их обременила отца склонностью изыскивать проблемы там, где они отсутствуют. Все мы знакомы с древней историей о Гордиевом узле: он был до того сложен, что говорили: тот, кто его распутает, будет править миром. Александр попросту разрубил этот узел мечом. Так вот, мой отец никогда, никогда не стал бы разрубать Гордиев узел – он запутал бы его еще пуще и, наконец, развязал бы, однако к тому времени мир ушел бы далеко вперед. Как-то раз интервьюер сказал Майклу Рамсею, бывшему в пору моего детства архиепископом Кентерберийским, а в пору моей религиозности – героем, оказавшим на меня очень большое влияние, что он человек мудрый.

– Разве? – переспросил Рамсей. – Нет, не думаю. Полагаю, это лишь внешнее впечатление, создаваемое нелепой кустистостью моих бровей.

– Ну хорошо, ваша милость, – настаивал интервьюер, – а как бы вы определили мудрость?

– Мудрость? – Архиепископ немного пожевал это слово. – О, я сказал бы, что мудрость – это способность многое сносить.

Исходя из этого определения, с которым я всей душой согласен, я сказал бы, что мама мудрее отца.

Не столь уж и многое наследует и впитывает человек: присущие мне пронырливость, лукавство и остроумие – в смысле и забавности, и остроты ума – все это мои собственные достижения. Родители обладали остроумием в обоих этих смыслах, однако у них оно отличалось от моего, а им подходило наилучшим образом, поскольку одно в точности отвечало другому – как зубья двух шестерен. С раннего возраста я что ни вечер наблюдал, как они решают кроссворды "Таймс". Существовали типы ключей к разгадке, до которых неизменно додумывался отец, и существовали такие, до которых всегда додумывалась мать, поэтому, трудясь на пару, они каждый раз вылизывали, если можно так выразиться, тарелку дочиста. Случалось, что кому-то из них удавалось решить кроссворд самостоятельно, думаю, однако, что наибольшее удовольствие они получали, делая это вместе. Я довольно рано научился решать эти кроссворды в одиночку и просто терпеть не мог делиться ими с кем-то еще, я костенел, если кто-то заглядывал мне через плечо и предлагал подсказку. Это свидетельствовало, я полагаю, о моей потребности в независимости, доказывало, что я не нуждаюсь ни в ком так, как мои родители нуждались друг в дружке, и более того, доказывало, что я решительным образом нуждался в отсутствии такой нужды, иными словами, доказывало, что меня изводит страх. Отец относился с опаской и к присущему мне складу ума. Он понимал, что я всезнайка. Умничающий задавака. Он видел во мне ум, взращенный на "Смотри и учись"; мозг, рвущийся к победам над всеми прочими, склонный к имитации и кратчайшим путям; лихорадочное желание увидеть свое имя в печати – с приложением похвалы моим познаниям. Вряд ли вы удивитесь, услышав, что однажды я стал уговаривать родителей подать заявку на участие в телевизионной викторине Роберта Робинсона "Спроси у родных". Да, я и вправду был таким вот жутким, несносным, заносчивым, необъяснимым, не заслуживающим никакого прощения долболобом. По счастью, мой здравомыслящий отец скорее отпилил бы себе ногу обрезом листка бумаги, чем подошел хоть сколько-нибудь близко к этой омерзительной затее, о чем он сразу мне и сообщил, сопроводив сообщение фырканьем и огромным облаком трубочного дыма. Мама, да благословит ее Бог, быть может, и готова была претерпеть ради меня любую муку, пройти через этот кошмар, подозреваю, впрочем, что даже она, всегда мне столь преданная, вздохнула с радостным облегчением, учуяв в отцовском абсолютном и категорическом отказе окончательную определенность.

Каждому из нас знаком этот тип человека, знаком он был и отцу, в том-то все и дело. "Флаг отплытия", "Смотри и учись", Книга рекордов Гиннесса: факты, факты, факты. Факты перли из меня примерно так же, как перли из моих одногодок прыщи и "Блэк саббат". Даты, столицы, изобретатели, писатели, реки, озера и композиторы. Я напрашивался на вопросы, напрашивался на возможность показать, как много я знаю, напрашивался, точно маленький робот из фильма "Короткое замыкание", на: "Ввод… ввод… ввод…"

Ничего такого уж безумно странного в этом не было. Склад моего ума отличался, возможно, несколько большей "пригородностью", чем того следовало ожидать от мальчика, получившего мое воспитание: брат предпочитал предаваться мечтам о фермерстве, самолетах и иных занятиях, обычных для людей, которые росли в сельской местности, – и тем не менее я представлял собой лишь одного из миллионов и миллионов собирателей фактов, то и дело выпаливающих "а знаете ли вы", "по-видимому", "это малоизвестный факт", – этаких мелких говнюков, с которыми миру приходится как-то уживаться с того самого дня, когда Гутенберг вырезал первую литеру "а", что случилось, как скажет вам всякий школьник-начетчик, в Страсбурге, примерно в 1436 году.

Такой склад мышления не отвечал представлениям отца об интеллекте, о работе ума. Однако первую и безотлагательную проблему, с которой следовало как-то справиться, составляло мое непрестанное воровство.

Было решено показать меня психиатру, отец выбрал Джерарда Воэна, который впоследствии стал министром здравоохранения, да и тогда уже был, по-моему, членом парламента от Консервативной партии. Думаю, отцу его порекомендовал друг, Томми Статтафорд, тоже врач и тоже член парламента, – теперь он работает на "Таймс", сочиняя сноски к любой статье, имеющей хоть какое-то отношение к медицине. "Частный соглядатай" безжалостно высмеял его в своей колонке "Доктор пишет…". В школьном журнале "Стаутс-Хилла" его непременно назвали бы "экспертом", приделав к этому слову столько кавычек, сколько позволил бы тамошний корректор.

Приемная Воэна находилась в лондонской "Больнице Гая", туда мы с отцом и отправились.

Я прошел несколько тестов "Бендер-гештальт", истолковал парочку пятен Роршаха, со мной побеседовали. Воровство мое у Воэна, считавшего таковое свойственным скорее отпрыскам дипломатов или военных, вызвало некоторое недоумение. Как выяснилось, до краж падки главным образом подростки, происходящие из семей, которым вечно приходится перебираться с места на место. Я же происходил из семьи усидчивой, и это его рассердило.

Тем не менее то, что со мной происходило, диагностировали как "задержку в развитии" – зрелость умственных способностей в сочетании с незрелостью эмоциональной: мозг шестнадцатилетки и разум десятилетки, спорящие друг с другом внутри сбитого с толку четырнадцатилетнего мальчика, лишая его способности сосредотачиваться, приспосабливаться или пристраиваться. В наши дни большую часть моих бед несомненно отнесли бы на счет "синдрома дефицита внимания", тартразиновых пищевых красителей, некачественных молочных продуктов и загрязнения атмосферы. А несколькими сотнями лет раньше в дело пошла бы одержимость бесами – на мой взгляд, определение наиболее точное, однако, когда речь идет о лечении, мало чем помогающее.

Лечение, прописанное Воэном, имело обличье красивых желтых пилюль, называвшихся, если я правильно помню, лентизол. Единственными, если я, опять-таки, помню правильно, результатами их приема оказались сильная сухость во рту и жуткие запоры. Возможно, последние и составляли клиническую функцию пилюль: когда человеку приходится целые дни просиживать в сортире, времени на воровство у него уже не остается.

Между тем существовала еще проблема учебы. Высылка из школы означала, что весь остаток триместра я проведу дома. А в следующем триместре, летнем, мне предстояло держать экзамены обычного уровня, и отец отнюдь не собирался позволить мне пролеживать бока, особенно в том, что касалось математики – предмета, по которому я с полной определенностью должен был провалиться. Провал на экзамене обычного уровня по математике был бы катастрофой, поскольку без него ни о каких экзаменах уровня повышенного не могло идти и речи. Экзамен по английскому языку и литературе, тоже весьма существенный, я сдал еще в ноябре; почему меня отправили на него в возрасте столь незрелом, я никакого понятия не имею, – скорее всего, хотели поскорее сбыть с рук.

На беду мою – так я в то время считал, – отец знал французскую, немецкую, латинскую и английскую литературы ничуть не хуже, чем физику, химию и математику.

Однако сосредоточиться он решил именно на математике. Ему предстояло стать моим домашним учителем.

Большего кошмара и вообразить себе было нельзя. Человек, перед которым я трепетал и которого страшился сильнее, нежели кого бы то ни было на свете, в присутствии которого интеллект вместе со связностью и внятностью речи покидал меня насовсем, этот человек mano a mano, tète â tète преподавал мне предмет, перед которым я трепетал и которого страшился сильнее, нежели чего бы то ни было на свете.

Как мог он понять, насколько трудна для меня математика, – человек, воспринимавший математику как язык, на котором он говорит, как норвежец говорит на норвежском, испанец на испанском, а музыкант на музыкантском?

Но и это еще не самое худшее. Отец просмотрел составленную учеными советами Оксфорда и Кембриджа программу экзамена по математике, который сдавался для получения аттестата об общем образовании, и счел ее недостаточной. По его мнению, она была слаба, дешева и Фундаментально Ошибочна. Математика, считал отец, прекрасна. В школах, считал он, ее следует преподавать вместе с искусствами и гуманитарными, а не естественными науками. В отличие от естественных наук, считал отец, для того чтобы погрузиться в математику, знать ничего не нужно, достаточно умения производить вычисления. Но даже и это умение, считал он, легко извлекается из общих принципов. Вычислениям, считал он, можно научить и шестилетнего ребенка.

Были у нас и уроки французского: отец приносил старенький экземпляр своей любимой книги – Доде, "Письма с моей мельницы", – и мы занимались по ней после дневных уроков математики. Да-да, дневных – день за днем, за днем и за днем.

Уяснив всю полноту моего невежества и недоумства, отец не стал охать и ахать. Он твердо держался своих взглядов и потому начал с азов. Научил меня одной штуке, которой я не понимал: значению знака равенства.

Что значит 2+2=4, я знал. Но не понимал даже зачаточных возможностей, которые отсюда проистекали. Сама мысль о том, что знак равенства отождествляет две разные шкалы отсчета, никогда в мою черепную коробку не проникала. А то, что с уравнением можно делать все что хочешь, при условии, что делаешь ты это с обеими его сторонами, стало для меня откровением. Отец, даже не поморщившись при виде невежества столь вопиющего, двинулся дальше.

И мне явилось второе откровение, еще более прекрасное, чем первое.

Алгебра.

Алгебра, внезапно обнаружил я, это именно то, чем занимался Шекспир. Метонимы и метафоры, подстановки, перемещения, аналогии, аллегории: поэзия. А я-то думал, будто все эти "а" и "b" суть не более чем бесплодные (прошу прощения) апельсины и бананы.

И я вдруг научился решать системы уравнений.

С квадратными уравнениями я управился без труда, поскольку для их решения существует формула, которую можно запомнить. А отца моя способность запоминать формулы не интересовала. Запомнить формулу может любой дурак. Отцу же требовалось, чтобы я понимал почему. И мы вернулись к грекам, к Пифагору и Евклиду.

Вот же дерьмо. Геометрия. Геометрию я попросту ненавидел.

Отец решил, что мы должны взяться за дело вместе, притвориться, будто оба ничего не знаем, и доказать предположение, согласно которому у прямоугольных треугольников квадрат гипотенузы вполне может оказаться равным сумме квадратов других двух сторон.

Доказать?

Да как вообще можно доказать такую штуку? Сама эта идея была мне абсолютна чужда. Я предложил провести день, рисуя прямоугольные треугольники разных размеров и проверяя это утверждение. Если все треугольники окажутся удовлетворяющими теореме, меня это более чем устроит.

Ну уж нет.

Доказательства я не помню, помню, что в нем использовались окружности, сегменты, сектора и углы, временно обозначавшиеся буквой "тета". Помню и то, что проследил доказательство от начала и до конца и, когда в этом самом конце внизу страницы было начертано торжествующее "ЧТД!", испытал прилив подлинной радости.

Мы перешли к тригонометрии, к неким весьма озадачивающим утверждениям насчет того, что синус А равен чему-то одному, а косинус А – чему-то другому, – утверждениям, относящимся к программе экзамена повышенного уровня, а к экзамену по математике уровня общего никакого отношения не имевшим.

Обратить меня в математика отцу, честно скажу, не удалось. Я и теперь способен говорить лишь на запинающемся, школьном математическом языке, да еще и с жутким английским акцентом. Смысла векторов, к примеру, я так и не усвоил. Я навеки проклял Декарта, додумавшегося до этой гадости. Отец-то мог векторизировать все что угодно, от "датской болезни вязов" и восхода солнца до манипуляций, потребных для вскрытия консервной банки с фасолью. Построение функции по аргументу, графическое изображение какого-нибудь 4х = (х – у), вся руническая премудрость этого рода осталась для меня совершеннейшей загадкой.

Назад Дальше