Прощай, грусть - Полина Осетинская 10 стр.


Нас стали проверять. Меня, маму, отца вместе и поодиночке приглашали для важных бесед разные чиновники из КГБ, Министерства культуры, Фонда культуры и т. д. Не опозорим ли? Не сбежим? Не опорочим звание советских граждан? У папы была дурная репутация, его побаивались. В процессе проверок я выступала в сборных солянках на самом высоком уровне – лично для Раисы Максимовны, членов партии и правительства. На все эти мероприятия отец даже надевал костюм и причесывался, чего он не делал никогда. Более того, он умудрялся засунуть свой темперамент куда подальше и прикидывался овцой, что было с его стороны подлинным проявлением героизма. Он очень хорошо селекционировал, с кем можно быть "гением", а перед кем не стоит частить. С "нужняками" он никогда не позволял себе открытого хамства, был умильно вежлив, зато на остальных отыгрывался сполна.

Дело с отъездом затягивалось, и отца это крайне нервировало. Я неуловимо менялась каждую неделю, переставая быть маленькой девочкой, потихоньку превращаясь в подростка. Это не могло его радовать – кому интересен талантливый подросток, которых пруд пруди, это ж лежалый товар, должный эффект производит только чудо-ребенок. Узнав, что маму тоже вызывали для бесед, он устроил скандал, обвиняя ее в попытках что-то сделать за его спиной.

Мама чувствовала себя ненужной, выкинутой из нашей системы координат. Не видно было лазейки, сквозь которую она могла бы пробраться, стать ближе ко мне. Она оказалась в положении той самой настоящей матери из "Кавказского мелового круга" – меня пришлось выпустить из рук, чтобы не разорвать на части. Февральским вечером, когда я позвонила ей, как обычно, из уличного автомата, она грустно сказала: "Я не нужна тебе. Наверное, я подумаю о своей жизни, может быть, выйду замуж". Для нее это была последняя попытка достучаться до моего сознания, для меня – предательство. Я закричала в трубку: "Ах так, ты хочешь избавиться от меня? Тогда прощай!"

Отец очень обрадовался тому, что наши отношения прекратились. Он пару раз предложил мне ей позвонить, но я, не желая говорить под его диктовку, отказалась. Кажется, это называется "сжечь мосты".

Однако было и хорошее. Несомненным достоинством той поры стал регулярный язвенный стол. Позади остались времена, когда я тайком съедала суп из собачьей миски, предназначенный нашей собаке Джульке, от которого та воротила нос. И еще мама в свои поневоле редкие визиты жарила котлеты и перед уходом тайком заносила мне парочку в спальню – иначе мне бы не досталось. Теперь меня кормили по расписанию, пареным и вареным. На гастролях в каждой гостинице по утрам заказывалась каша, а днем какая-нибудь специально поставленная на службу советской культуре сердобольная женщина либо приносила кастрюльку из дома, либо водила меня к себе на плановый покорм. Ведь на кону была мировая слава и миллионы, и нельзя было допустить сбоя системы.

В июне мы отправились в Саратов, где с шестого по двенадцатое прошел небольшой скромный Фестиваль Полины Осетинской. Каждый вечер с неизменным аншлагом исполнялось по концерту для фортепиано с оркестром: Шуман, Пятый Бетховена, "Джинны" Франка, "Ночи в садах Испании" Мануэля де Фалья, Концерт Нино Рота, Второй Сен-Санса и Третий Рахманинова.

Дирижировал Мурад Аннамамедов, тогда главный в Саратове, а после этого еще в нескольких городах. Дирижеры – те же военные, только гарнизоны меняются реже, а личный состав чаще. В перерывах между репетициями мы выезжали с ним и его молодой очаровательной женой Лерой на волжское купание. Находиться рядом с ними было все равно что пить по утрам свежие сливки с теплым рогаликом: воздух вокруг этой пары был насыщен нежностью, доверием и любовью, которая меня согревала и защищала.

Тем летом я опять попала в больницу, снова на месяц. В больнице подобралась отличная компания: грубоватая теннисистка пятнадцати лет и два приятных парня с честными глазами, которые, в отличие от моих дворовых знакомых, не разговаривали матом, не курили папиросы, сплевывая слюну, не харкали и не писали в подъездах. Однажды посетив сходку своих одноклассников и посмотрев на такое времяпрепровождение, я убедилась, что и правильно меня всю жизнь не выпускали играть во двор со сверстниками, потому что – чего ж хорошего?

Иногда я развлекала своих товарищей игрой на пианино в соседнем корпусе, мы таскали из столовой детский диетический кефир, слушали музыку в плеере. Тогда я болела "Паваной" Равеля, мне казалось, нет в мире ничего более родного и нежного, и отчаянно заставляла собольничников разделить со мной это чувство. Подружка подарила мне дезодорант, и это стало знаком инициации во взрослую жизнь.

Отец навещал меня один раз. О его визите я узнала накануне. Никто не отменял заданий – я по-прежнему должна была писать в день песню без слов, чего за две недели сделать не удосужилась. Ночью я накропала пятнадцать страниц бессмысленных нот, утром убрала со своей тумбочки все, что могло бы вызвать его раздражение, легла в постель и погрузилась в могильное оцепенение. Ко мне заходили – сквозь пелену я видела и слышала, но не могла реагировать, меня сковали неподвижность и немота. Я превратилась в живой труп, пролежав так несколько часов до его прихода. Ничего подобного больше в своей жизни я не испытывала.

Тем временем отец принял решение найти преподавателя, который бы следил за моими занятиями и втихаря профессионально подтянул бы меня перед гастролями. Сам он больше почти не занимался со мной, у него были дела поважнее.

Такой человек нашелся. Ее звали Алла Николаевна Ренжина, она была ученицей Генриха Нейгауза и преподавала в Гнесинском училище. Они с мамой жили в просторной квартире на Бауманской. Отец скидывал меня к ней иногда на несколько дней, неделю. Мы занимались, но я ценила это время еще и потому, что Алла Николаевна, помимо терпеливой заботы, предоставляла мне необходимую свободу. Этой свободой я распорядилась по своему усмотрению: мало-помалу на место страха приходила нутряная животная ненависть и упрямая решимость что-то сделать.

Найдя у Аллы Николаевны "Справочник фельдшера", я стала его внимательно изучать с целью найти информацию, какая пропорция каких лекарств приводит к летальному исходу, – подобные таблицы размещались после каждого второго препарата.

В октябре мы отправились в Ленинград на съемки двух фильмов для компании "Русское видео". Митя Рождественский, ее основатель, ныне покойный, согласовал с отцом Рапсодию на тему Паганини и Третий концерт Рахманинова. Поселились в трехкомнатном люксе "Европейской" с роялем.

Съемки проходили ночами в Большом зале Филармонии, в семь или восемь утра заканчивались, днем я спала, а вечером занималась. Поздним вечером начинались долгий грим и прическа, и снова съемка. Платье было по моде середины девятнадцатого века из костюмерной "Ленфильма", с заголенными плечами. Выглядело это вполне порнографично, особенно в ракурсе анфас через рояль, где платья не было видно вообще. Предусматривалось несколько дней выезда на натуру: в Рапсодии натурой служило Царское Село.

Для участия в съемке пригласили Юрия Мержевс-кого, среднего сына Киры, талантливейшего скрипача и обладателя выразительной демонической внешности. Юра стоял в ротонде, играя Каприс Паганини и изображая его же, мотая длинными черными патлами из стороны в сторону для большего сходства. Плавно изображение переползало на сцену БЗФ, как бы переносясь в наши дни.

В Третьем концерте натурой были Изборск, Пско-во-Печерская лавра и дворик Эрмитажа. Гуляя по Изборску недалеко от храма, я встретила местного священника. Чудны дела Твои, Господи. Мы долго беседовали, и я спросила о том, что занимало мысли больше всего: в каких случаях самоубийство не считается смертным грехом? Такие обстоятельства, вернее, одно, он мне указал, но мои в его ответ не укладывались.

Я вынуждена сделать необходимое добавление, без которого нельзя до конца понять причины, побудившие меня к уходу. Как я уже сказала, я менялась, постепенно приобретая женские признаки. Вечером дня, свободного от съемки, у нас собрались в высшей степени интеллигентные гости для, как они полагали, тонного суаре. Проснувшись и надев красивое бархатное платье, я вышла в гостиную номера и принялась хозяйничать, разливая чай и занимая гостей светским разговором. Я чувствовала себя такой изысканной, такой женственной в этом платьишке, и гости во мне это ощущение всячески поддерживали, кокетничали и делали комплименты. Вскоре пришел отец – он водил некую даму в ресторан, после чего она покинула его общество, что привело его в крайнее раздражение. Мрачно плюхнувшись за стол, он потребовал, чтобы я немедленно сыграла Восемнадцатый, терцовый этюд Шопена. Сыграла. Начал ходить по комнате – "Быстрее! Еще быстрее! Еще раз, быстрее!" На четвертый раз у меня заболела рука, и я имела неосторожность об этом сообщить. Он подошел, одним движением сверху донизу разодрал на мне платье. Несколько раз ударив, швырнул головой об батарею в противоположном углу комнаты, протащил по полу и усадил голой за рояль, проорав: "Играй быстрее, сволочь!" Я играла, заливая клавиатуру и себя кровью. В комнате было пять мужчин. Но ни один из них не пошевелился, и двадцать лет это не перестает меня удивлять. Полагаю, так же промонархическая ветвь русской интеллигенции реагировала на штурм Зимнего и приход большевиков – ей было жалко, но сделать она ничего не могла. Такие, знаете, невидимые миру слезы.

Не то чтобы это было для меня внове – последние полгода он часто сажал меня играть перед людьми обнаженной по пояс. Но это был последний раз.

После съемок мы вернулись в Москву. Придя к Алле Николаевне, я снова взялась за справочник фельдшера. Она спросила: что ты там выискиваешь? Я посмотрела на нее прозрачным взглядом и холодно ответила: "Алла Николаевна, я больше не могу. Один из нас должен умереть". Она охнула. Осела. Помолчала. И сказала, явив еще одну Божию милость: "Смерть – не единственный выход. Ты можешь уйти". Нет, поначалу мне казалась это невозможным. Наша история должна, должна была закончиться, как античная драма. И все же мысль уйти стала во мне прорастать, надежда увеличиваться, отчаяние ослабевать. Она дала мне единственный шанс выжить, и я вцепилась в него всем существом.

В конце октября был концерт в Москве, в Гнесин-ском концертном зале. На него пришла мама, с которой мы не виделись девять месяцев. Каждая из нас в этот срок выносила свое потомство, но назвали их одинаково. Имя близнецам было: Сила. Мы примирились. Алла Николаевна пригласила ее к нам. Мама осталась ночевать, я на раскладушке, она на диване. Я попросила ее дать мне руку, так мы и уснули, сцепив пальцы. На следующее утро она повела меня в храм Николы в Кузнецах к нашему батюшке, крестившему меня, отцу Владимиру Степановичу Рожко-ву. После Литургии, за которой батюшка меня исповедовал и причастил, мы сели втроем за столом у Аллы Николаевны, и я объявила о своем решении уйти от отца.

К тому времени была известна точная дата отъезда в Америку: 24 декабря 1988 года. На шестое декабря назначен сольный концерт в Большом зале Ленинградской филармонии. Билеты в количестве, почти вдвое превышающем вместимость зала, были сметены за две недели до концерта. Чтобы устроить его, отцу пришлось пойти на многое – духи, конфеты, рестораны, коньяки и проч. Концерт нужен был, чтобы поставить жирную точку.

Передо мной лежит программа этого концерта с пометками отца – очевидно, он впоследствии прислал мне ее с очередным письмом:

"Бах-Бузони – Хоральная прелюдия "И вот мы пришли и увидели землю обетованную".

Шуман – Арабеска. Сновидения. Пестрый листок № 1. Ночью. Грезы. Порыв. Цветы.

Шопен – Три вальса. Мазурка. Баллада № 4. Ноктюрн.

Скрябин – Четыре этюда. Соната № 6.

Дебюсси – Прерванная серенада. Вереск. Сады под дождем. Остров радости.

Вот программа, которая принесла бы тебе всемирную славу – и мы бы ее отделали до абсолютного совершенства с 1го по бое декабря! Дьявол отнял у тебя все это! Надо – побороть дьявола!"

Конечно, возвращаться из Америки он не собирался, хотя никому об этом не говорил. По контракту планировалось сорок концертов по всей стране, за каждый мы должны были получить огромные деньги, порядка пятидесяти тысяч долларов. Он же втайне думал удвоить ставку посредством шантажа: "А что, объявлю, что иначе ты не выйдешь на сцену, деваться им будет некуда". Дело выгорало на десятки миллионов, это был главный шанс его жизни. А там дальше всемирная – слава, сбыча мечт, безбедная старость, и главное – никакого больше "вонючего совка".

Наши американские друзья, видевшие его обращение со мной, знали, что если он попадется на этом в законопослушной, блюдущей личную неприкосновенность Америке, ему выдадут restraining order и запретят приближаться ко мне. Но я тогда об этом ничего не знала. Мне было невыносимо думать, что когда все раскроется, когда все увидят воочию отца, поймут, что я – мыльный пузырь, у меня больше не будет никаких шансов на жизнь и профессию. Играла я к тому моменту невозможно плохо, руки болели, никакого желания выходить на сцену не было.

Да и была уже и не человеком даже, а тенью, которую питали два чувства: ненависть и желание выжить.

Мама и Алла Николаевна, которая тоже должна была ехать с нами, настаивали, что я должна уйти после турне. Я сказала, что до Америки не доживу, и возразить на это было нечего. Они пытались меня переубедить, но тщетно. Твердо решив, что уйду до гастролей, я оставила себе люфт в несколько недель. Назначен был и срок: первое декабря. В ноябре мы с отцом отправились играть концерты в Челябинск. Там между нами произошла ужасная сцена, после которой я нацарапала на первой попавшейся бумажке "Господи, дай мне силы нести свой крест", позвонила маме и сказала, что она должна ждать в Москве в нашей квартире, потому что я уйду в первую же минуту, как только представится возможность.

Но возможность не представлялась. Отец с его дьявольским чутьем и интуицией не спал трое суток, нервничал. Мама находилась с нами – в знак примирения и скорого отъезда в Америку он ей это позволил. Мы же были спокойны и ни на одну провокацию не реагировали, зная, что осталось совсем чуть-чуть.

Наконец отец утихомирился и мирно заснул. Утром, по заведенному порядку, он собирался уйти на свой еженедельный теннис и не должен был вернуться раньше часа дня. Мы назначили побег на это время.

Пока он спал, я писала прощальное письмо, время от времени заходя в его комнату и вглядываясь в спящего. В письме я объясняла, что для меня это единственный способ спасти свою жизнь. Докончив, я тоже отправилась спать. И снится чудный сон Татьяне:

Пустыня. По песку натыканы частоколом маленькие низенькие грязные сараи. Из пустыни, которая называется спальным районом, есть ходы в город: там тоже все низенькое, грязненькое, безрадостное, не выше человеческого роста. Тоскливые продавцы нарезают в лавках ломтями арбузы, из которых ползут черви. Сверху нависают грязно-серые ватные тучи, ни неба, ни солнца. Как будто везде висят надписи – выхода нет, смирись. Я задыхаюсь, хочу вдохнуть свинцового воздуха и не могу, и пытаюсь бежать на деревянных ногах, зная, что главное – пересечь спальный район, за ним до границы рукой подать. За мной гонится продавец с черным лицом, швыряя мне в спину ломти арбуза, с чавканьем и треском разваливающиеся на куски, стекающие по ногам. Постепенно сараи остаются позади, продавец отстает, небо начинает проясняться. Я уже могу перевести дух, и медленно иду вперед. Передо мной, как в рапиде, выплывает сверкающая полоса моря. Оно отделяет серую пустыню от сияющего другого государства. Над морем небо разделяется на две части: на моей света нет, но на противоположной солнце расходящимися лучами освещает высокие черно-синие горы и озера, уходящие вглубь. На той стороне, в изножье гор, на берегу, стоит на мелких камешках мама и протягивает ко мне руки. Она вся чистая, опрятная, благоуханная, в длинном темном платье с белоснежным воротничком, с высокой прической. Она нежной улыбкой зовет меня. Задыхаясь от слез радости, я иду к ней по воде.

Щелчок выключателя. Бодрый окрик отца: "Подъем! Я пошел, занимайтесь". Мы начали лихорадочно собираться. Мне надо было все внимательно просмотреть, я перебирала ноты, книги, кассеты, записки, вещи, концертные платья, отбирая необходимое. Взяла также рублей двести из денег, которые хрустящими пачками лежали в ящике рядом с его кроватью, – я считала, что имею на это право, поскольку зарабатывала их. Взяв собаку Джульку под мышку, я уходила из этого дома навсегда. Через одиннадцать дней мне должно было исполниться тринадцать лет. Здесь я провела шесть. Что такое осознанная необходимость, я уже догадывалась, теперь же мне очень хотелось узнать, что такое свобода.

Двадцать лет назад Алла Николаевна взяла с меня слово, что я никогда не упомяну о роли, которую она сыграла в моей жизни – она очень боялась Осетинского. Ее судьба сложилась причудливо: благодаря нашему приглашению, она сначала съездила в Америку в гости, потом вернулась туда жить, а спустя некоторое время оказалась в Австралии, где пребывает и сейчас. Учитывая удаленность этого континента и за давностью лет, я впервые говорю об этом, не тревожась, что ее постигнет месть близких мне лиц. Спасибо, Алла Николаевна. Я, как толстовский Левин, сомневаюсь во многом, почти во всем. Но никогда – в том, что первого декабря 1988 года верно шагнула в неизвестность. И отчасти обязана этим Вам.

Что же до страны из моего сна, то в 2000-м году, случайно попав в Черногорию, я увидела ее воочию – и черно-синюю гряду, и домики в изножье гор, стоящие у воды, и перетекающие меж горами фиорды: это оказался Бока-Которский залив. Потрясение было так велико, а совпадение так неслучайно, что сейчас я пишу эту книгу в Черногории, сидя на террасе над морем. И многое мне отсюда видно яснее.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

К бабушке было нельзя, в мамины комнаты в коммуналке тоже. Отец повсюду разослал агентов, карауливших места, в которых мы могли появиться. Начались преследования, звонки, угрозы меня убить, телеграммы. В первые десять дней нас приютила мамина знакомая Нина, жившая напротив храма на Рижской. Один или два раза в неделю там служил отец Владимир. У Нины отпраздновали мой тринадцатый день рождения, оттуда же позвонили в Ленинград Кире, которой поручили связаться с директором Филармонии Виталием Фоминым и отменить концерт.

Скандал разразился жуткий: директор Большого зала предлагал Кире весь сбор за концерт, если она уговорит меня приехать. Кира бросила в ответ, что нельзя думать только о сборе, неплохо бы и обо мне тоже – руки переиграны.

Поскольку из дому было не выйти – можно было ненароком с кем-то столкнуться, то ситуация довольно скоро стала мучительной. Отец Владимир предложил нам спрятаться в его доме недалеко от Москвы в поселке Заветы Ильича, и после вечерни мы уехали.

Там постоянно жила матушка отца Владимира. В этом чудесном запорошенном доме с камином мы провели месяц, в нем ощенилась Джулька, что привело нас в замешательство: мы даже не знали, что она была беременна. Я ходила в местную школу, где нашла пианино, заниматься, но это не давало результатов – у меня в самом деле были переиграны руки, да и желания особого не было.

Назад Дальше