Прощай, грусть - Полина Осетинская 11 стр.


У моей сводной сестры Маши отец тоже нас искал, и после Нового года мама отправила меня с Машей в Ленинград к Кире. На несколько дней, погостить. Во второй день я попросила Киру дать мне ноты Баха, она полезла на антресоли, и в эту минуту в дверь начал ломиться отец. От страха я забилась в угол и нечленораздельно мычала, умоляя меня защитить. Кира позвонила Ире Таймановой и в милицию. Я написала заявление, в котором просила принять меры по моей безопасности, оно осталось лежать на столе.

Через полчаса приехал Александр Невзоров, гроза и гордость Ленинградского телевидения, чью передачу "600 секунд" в народе прозвали "попик, трупик и филармония" и которую, затаив дыхание, смотрел весь город. Мысленно прокручивая этот эпизод назад, я понимаю, что все произошло само собой. В интервью Невзорову я приносила извинения ленинградцам за отмененный концерт и просила отныне воспринимать меня отдельно от отца. В общем, это, конечно, был сеанс с разоблачением. Лежавшее на столе заявление, в котором упоминались "побои, разврат и пьянство", было заснято и зачитано, хотя заявление было адресовано не городу и миру, а в ближайшее отделение милиции и прокуратуру.

Шок и потрясение, охватившее публику, граничили с горячечным бредом. Все наперебой загалдели: во-о-о-т, мы давно подозревали, что там не все в порядке! Другие кричали: позор, Павлик Морозов, как ей не стыдно! Некоторые плевали мне в лицо на улице, так что и в Ленинграде выходить стало невозможным. Мы с сестрой Машей уехали обратно.

Маша была старше меня на четыре года, хороша собой и, несмотря на раннюю душевную зрелость, обременена тьмой юношеских комплексов. Воспитывали ее бабушка с дедушкой в Таганроге, Ольга, ее мать, изредка забирала ее в Москву, в свою богемную среду с сигаретой в постели и лечебной рюмкой коньяку "от сердца" по утрам. Отца она за свое детство почти не видела, Ольга была занята своими отношениями с мужчинами, миром и театром, коему она служила.

Когда я ушла от нашего отца, они с матерью вместе обретались на Коломенской. Мы сблизились. Маша взялась на правах старшей покровительствовать, я с восторгом и подражанием подчиняться. Сестра казалась мне невероятно умной – она читала толстые и бессмысленные (по выражению Андре Бретона, "философ, который мне непонятен, – негодяй") книги. Например, ею в совершенстве была изучена "Бхагавад-гита". Она интересовалась теософией, теологией, перемалывая своим хрупким сознанием христианство, буддизм, ислам, иудаизм, не считая мелких брызг в виде свидетелей Иеговы и адвентистов седьмого дня. Куда это ее завело, не знает никто: после смерти матери в 1997 году Маша прекратила все сношения с родственниками, исчезла из всех пунктов досягаемости и удалилась в неизвестном направлении. Где она теперь? Возможно, в секте, хотя я от всей души надеюсь, что в монастыре. Все попытки ее найти ни к чему не привели, но я верю, что она жива.

В Москве стало очевидным, что необходимо предпринять нечто радикальное. Находиться под ежесекундным дамокловым мечом физической расправы было невозможно, да и время шло, я же продолжала бездействовать. Поначалу мы с мамой думали уехать в Америку, где нас продолжали ждать, в Сан-Франциско была снята квартира с роялем. Алла Николаевна, единственная из всех съездившая туда по нашему приглашению, вернувшись, горячо убеждала нас ехать. Но отец сразу же после моего ухода отправился в ОВИР и написал заявление, что категорически возражает против моего отъезда. В случае же выдачи нам разрешения на выезд обещал поджечь себя в знак протеста на Красной площади. Я попереживала и после разговора с мамой, боявшейся, что в Москве обеспечить мою безопасность ей не удастся, отправилась обратно к Кире в Ленинград.

Там зрели разнообразные интриги. Первой интригой, затеянной Ирочкой Таймановой, стал визит к врачу. Он поставил диагноз "тендовагинит" и устроил правую руку в гипс. Интригой второй стало определение меня в школу-десятилетку при Ленинградской консерватории. Кира направилась к директору школы Юрию Курганову и попросила меня принять. Курганов поначалу замахал руками и предложил Кире самой со мной заниматься – весь этот скандальный ореол его не прельщал. Кира: "Но девочке нужна стабильность и образование, а я их обеспечить не могу – мы всей семьей ждем вызов на ПМЖ в Америку". Тогда Курганов посоветовал отправить меня обратно в Москву, в ЦМШ. Узнав, что в Москве отец, который грозится меня убить, он сник. И сказал: "Как же вы не боитесь, что он и вас всех убьет?" Бесстрашная Кира обещала, что ее семья будет защищать меня до последнего вздоха, оберегать и при необходимости конвоировать. Одновременно на него давила авторитетом Ира, всячески уговаривая совершить этот благородный поступок.

Курганов подумал-подумал – и взял меня в школу в середине года. Когда об этом стало известно, ему позвонил директор ЦМШ Бельченко: "Юра, ты что, с ума сошел? Тебя же Олег съест, да и Полине ничто не поможет". Теперь уже Курганов ответил, что ничего не боится, и повесил трубку.

Тут началась самая захватывающая интрига: в школу-то я пошла, но педагога у меня не было. Некоторые известные профессора поперву облизывались, как кот на сметану, однако и кололось: девочка безнадежно испорчена, возни будет много, да и отец может выкинуть штуку, а выйдет ли толк, предсказать не мог никто.

Юрию Николаевичу, видевшему, как делят мою неубитую шкуру, это копошение было неприятно, и он решил поговорить обо мне со знаменитым педагогом десятилетки Мариной Вениаминовной Вольф. Зная ее честность, прямоту, высочайший профессионализм, а главное – полное отсутствие тщеславия, расчета и заботы о собственной выгоде, по ее возвращении (она давала мастер-классы в Америке) он предложил ей взять меня в свой класс. Кира, со своей стороны, тоже зашла в атаку с тыла: попросила поговорить с Мариной Вениаминовной Ирину Львовну Этигон, преподавателя скрипки, у которой в свое время учился Юра, Кирин сын. Марина Вениаминовна отнекивалась: мол, наверняка я развращена славой, страдаю звездной болезнью и профессионально несостоятельна (тире: уголовно). И все же общими усилиями ее уговорили со мной познакомиться.

Это я помню как сейчас: мы с Ириной Львовной подходим к 22-му классу на третьем этаже десятилетки. В этот момент дверь открывается, из проема вылетает сначала карандаш, затем ноты, и последним эффектным кубарем летит ученик восьмого класса талантливый раздолбай Дима Левитан. Из класса раздается громовой голос Марины Вениаминовны с напутствиями в адрес бездельника. Заходит следующий ученик, ожидавший своей очереди в коридоре. Садится за рояль. Заходим и мы, Ирина Львовна встает у рояля, я сажусь на стул рядом с дверью. Марина Вениаминовна, в крайнем раздражении на Диму Левитана, начинает выговаривать все, что она думает обо мне, моей игре и прочих обстоятельствах моего существования. В этот момент я поняла, что эту седую голубоглазую женщину неопределенного возраста, слегка взъерошенную, говорящую грудным прокуренным голосом, уже люблю всем существом, доверяю ей и за то, чтобы со мной занимался именно этот человек, легко пожертвую многим. Молча киваю на все ее речения, выслушав же, говорю: "Вы абсолютно правы, и я прошу Вас об одном – возьмите меня в свой класс, я очень хочу научиться всему тому, чего не умею".

Она так удивилась, что на какое-то мгновение утратила дар речи. Потом очнулась и назначила мне день и час первого урока.

Эту встречу я полагаю событием, составившим счастье всей моей жизни. Не попади я тогда к Марине – кто знает, что было бы со мной сейчас. Она дала и вернула мне все: профессию, любовь к музыке, ту новую и трудную жизнь, о которой я мечтала, уходя в неизвестность. Ей я обязана тем, что дышу, играю на рояле. Существую.

Когда она взяла меня, отец стал забрасывать ее оскорбительными угрожающими телеграммами. Звонил по ночам с криками: "Я тебе, старая б…, ноги переломаю, кровью умываться будешь!" – все в таком же духе. Маринина мать Клавдия Яковлевна, ровесница века, приговаривала: "Мариночка, ну неужели ты не боишься?" Мариночка затягивалась папиросой и отвечала: "Мама, ну если я в войну, блокаду и при советской власти ничего не боялась, то чего уж теперь начинать?"

Я поселилась у Киры, Юра отдал мне свою комнату, сам переехал к подруге. В семье все были музыкантами: Вовка, младший сын, играл на скрипке и был моим бодигардом – водил в школу и встречал из нее. Кирин муж Владимир преподавал флейту.

Ежедневно приходили телеграммы: "Очнись зпт безумная зпт эти жадные Шариковы тебя погубят тчк Вернись зпт твой великий страдающий отец".

Первое время я нервно дергалась и озиралась, ночами кричала и билась в истериках, и все по очереди ходили меня успокаивать и гладить по голове. Категорически отказавшись брать у мамы деньги на мое содержание, они урезали свой бюджет, лишь бы я ни в чем не нуждалась. Растущий же организм, храня голодную память тела, съедал полную сковородку котлет – мне было очень стыдно, но остановиться я не могла.

Отец, зная, что Кира оказывает на меня большое влияние, подсылал людей ее подкупить, чтобы она уговорила меня вернуться. Так же он подсылал их к маме и Ире Таймановой. Надо ли говорить, что эти жрицы-весталки остались непоколебимы?

Уходя утром в школу, я часто задерживалась допоздна: если не было урока с Мариной, я все равно оставалась в классе, играла и пела оперы по клавирам, изучая мало знакомую область музыки. Дома у Киры я заслушивала до дыр "Иоланту", "Хованщину", "Царскую невесту", "Евгения Онегина", "Пиковую Даму", "Князя Игоря". Любимым нашим с Кирой развлечением было петь на разные голоса фуги Баха. Заодно училась играть на Вовкиной скрипке. Через две недели освоила ля-минорный Каприс Паганини в среднем темпе и переключилась на гитару. Вова, игравший прекрасно и на том и на другом, давил авторитетом, и мне очень хотелось доказать, что я ничуть не хуже. Хорошо, что мне не пришла в голову мысль заниматься еще и на флейте под руководством Владимира-старшего. Вероятно, время, которое я могла бы на это потратить, было посвящено французской литературе, без коей в этом возрасте никак невозможно обойтись: Бальзак и Мопассан.

В школе мне пришлось смириться с ролью ежедневной мишени. Каждый явно или исподволь тыкал в меня пальцем и шептал приятелю: вон она, та самая Осетинская. Постоянно находясь под перекрестным огнем взглядов и суждений, я от растерянности приняла гордый и независимый вид – безусловно, лучшую защиту, найденную подсознательно. Но моментально откликнулась на первые же проявления приязни, тут же объявив этих двух-трех детей своими друзьями.

Учиться я взялась с тем первоначальным рвением, обычно отличающим неофитов. Вызубривая параграфы наизусть, на всех уроках тянула руку, и в первые же недели нахватала пятерок, вызывая умиление преподавателей. Тем не менее вольность моего поведения (разговаривала я со всеми ровно, не разбирая чинов, отсутствие школьной формы почитала достоинством, а не недостатком), распущенные волосы, колечки и сережки до боли раздражали классную руководительницу и одновременно приводили в восторг некоторых мальчиков и девочек. В итоге, к концу учебного года многие носить школьную форму перестали, девочки распустили волосы, воткнули в уши серьги и переняли гордую независимую манеру держаться. Дисциплина трещала по швам.

Но я по-прежнему была отщепенцем. Меня разглядывали, но не любили, подражали, но за свою не считали, относясь с подозрением и опаской – ишь, звезда.

Мой первый настоящий учитель музыки, Марина Вольф, училась у Веры Харитоновны Разумовской, занимавшейся, в свою очередь, у Генриха Густавовича Нейгауза еще в Киеве, затем в Москве, а потом окончившей Петербургскую консерваторию у Леонида Николаева. Блестящая пианистка и педагог, Разумовская учила своих студентов страсти к деталям, перфекционизму. Она воевала с "крупным помолом" – небрежной, упрощенной игрой. Марина Вольф тоже несколько раз занималась с Нейгаузом во время его визитов в Ленинград. А даже один или два урока с личностью такого масштаба способны, при нужной восприимчивости, многое изменить в музыканте. После первого урока, на котором Марина играла Первую балладу Шопена, Нейгауз уехал в Москву, довольно надолго. Но, вернувшись и увидев ее в коридоре Консерватории, радостно закричал: "О, Первая баллада идет"! Из-за очень маленьких рук Марина не сделалась концертирующей пианисткой, но это не стало для нее драмой – в ней очень рано проявился великий талант педагога.

Эксплуатировать мой прежний репертуар было решительно невозможно. Марина Вениаминовна выбрала программу, призванную легко и безболезненно привести меня к полноценному освоению музыкальной грамоты.

В программу вошли: Бах – Прелюдия и Фуга ми-бемоль мажор из Первого тома ХТК, Шопен – Этюд № 5, Фа-мажорная соната Моцарта и Вариации на тему Клары Вик Шумана.

Начали с координации: плечи были зажаты и задраны вверх, как бы приклеиваясь к шее, губа постоянно закушена, спина напряжена, руки все время выписывали кренделя. Сыграть хотя бы одну ноту без дрыгания всем телом и подскакивания на стуле не получалось. С папой мы занимались другим видом спорта.

Далее обнаружилось, что все звучащие элементы образуют музыкальную фактуру, которую ухом и пальцами надо расслаивать на разные звуковые пласты. Кажется, впервые я слышала о том, что существует мелодия, полифония, гармонизация, первая, вторая… десятая линии звучностей, которые неплохо бы уметь расчленять, одновременно слушая каждую и не давая ни одному звуку угаснуть и пропасть. Облегчает эту задачу, как выяснилось, интонирование. Более-менее понятно, что это значит на скрипке, виолончели или в человеческом голосе. А что такое интонирование на рояле? Mama mia, все это было невозможно принять, не то что сделать.

Потом посмотрели вниз. Там обнаружилась педаль. До этого я вдавливала ногу в пол до упора и могла держать так до бесконечности. А что? Чем дольше, тем красивей – обертонов больше! Дебюсси со Скрябиным не возражали! Марина Вениаминовна терпеливо объясняла, что смена гармоний в пьесе, как правило, должна сопровождаться полной подменой педали для чистоты звучания, что педаль бывает полной, полупедалью, четвертьпедалью и еще совсем легким касанием, и для владения ею нужно тренировать одновременно слух, координацию и мысленную моментальную связку головы с рукой и ногой. А про Дебюсси и Скрябина мы после поговорим, после.

Затем посмотрели в ноты. Mein Gott, там же были выписаны штрихи, нюансы, детали, которые следовало исполнять в точности, как написано! А это оказалось так трудно – сыграть три ноты на legato, потом две на staccato и пять на лиге с portamento, объединив их в общую фразу, и притом сделать crescendo, не делая accelerando! Желательно и в левой руке тоже, и ничего, что там все наоборот. Да и редакции оказались множественны – выбрать верную тоже входило в вопрос квалификации.

А еще в нотах была выписана аппликатура. С ней у меня вообще не было никакого взаимопонимания. Я играла через Тверь на Сахалин, подменивая пальцы с мизинца на первый, по полной выкручивая кисть. Знаменитая пианистка не могла сыграть до-мажорную гамму, не зная, где подкладывается четвертый, а где третий пальцы. То, что аппликатура придумана для облегчения, а не усложнения перемещения пальцев по клавиатуре, стало для меня откровением. А неправильная мелкая пальцевая моторика впаялась в опыт, и преодолеть ее было почти невозможно.

И тут пришлось заново открыть, что все это делается еще для чего-то. То есть, что эти собранные воедино титанические усилия призваны о чем-то рассказывать и что-то выражать. Радость, допустим, боль, меланхолию, удивление, размышление, простодушное веселье, грозу, влюбленность, испуг, погоню, колебания колокольчиков на ветру, падение с обрыва, потерю любимого существа – я привыкла говорить об этом исключительно всуе.

И что прогнать по нотам от начала до конца не означает, что хотя бы одна из этих нот чему-то тебя научит.

И что вся слава – растаявшая на солнце пена, потому что я ничего не умею.

Я была в отчаянии. Как только мне удавалось вести мелодическую линию, задиралось плечо и закусывалась губа. Едва удачно сменялась педаль – в тартарары летели все нюансы. Попытка интонирования в фуге оборачивалась кашей во всех голосах. После пяти лет активного концертирования я не владела азами профессии, тем, что мои ровесники впитали с "Мотыльком" Майкапара и Тетрадью Анны Магдалены Бах. На уроках я, граждане, падала в обмороки и плакала от беспомощности – эти новые разновидности физических и интеллектуальных усилий были мне не по плечу. Марина Вениаминовна сурово поднимала меня, и все начиналось заново. Мы ежедневно проделывали двойную работу: я не столько училась, сколько переучивалась. И только спустя какое-то время я была готова начать с чистого листа. Но до этого было еще далеко.

Окончив шестой класс, я уехала в Москву. Мы с мамой поселились у бабушки в Филях. Инструмента не было, денег тоже. Мама отправилась на прием к Тихону Хренникову, поскольку за несколько лет до этого отец выбил новую, очень приличную "Эстонию" в аренду у Союза композиторов. Выписана она была в пользование Полине Осетинской, и мама просила вернуть ее по назначению. Когда ответственное лицо позвонило отцу, он в гневе завопил, что лучше изрубит рояль на куски, но мне он не достанется. Впоследствии он заявил, что инструмент сгорел на мифической даче, и при вскоре наступившей полной девальвации рубля вернул Союзу композиторов копейки. Рояль же так и остался у него. Мы взяли в аренду пианино.

К началу учебного года, когда мы вернулись в Ленинград, Кира уже получила вызов, они должны были ехать в Америку, и жить у них не было возможности. Она переговорила со своей приятельницей, жившей за Мариинским дворцом в переулке Анто-ненко, и эта Лариса взяла нас с мамой к себе. Она преподавала сопромат в военном училище, старший сын служил в армии, младший жил с ней, в доме царили несколько кошек, тараканы и мерзость запустения, от которой она только отмахивалась, посвящая все свободное время экстрасенсорным действам.

Для многих одиноких женщин в те годы лучшими друзьями и советчиками были ежедневно являвшиеся в телевизоре экстрасенсы Кашпировский и Чумак. Брутального Кашпировского обожали девушки попроще, Чумака, за интеллигентную внешность – девушки с образованием. Все заряжали воду и поддавались гипнозу по стойке смирно. Лариса не была исключением. Она ежедневно проверяла в доме потоки нехорошей энергии и выбивала ее из меня посредством массажа. Массаж был такой нечеловеческой силы, что матрас был мокрым от слез, а мама запиралась в ванной, чтобы не слышать криков.

Меж тем меня продолжали беспокоить потоки нехорошей энергии со стороны отца – то он караулил меня у школы, сидя в машине "Волга" с пистолетом в руках (папа – большой поклонник американской идеи самозащиты, закрепленной тамошним законодательством), то слал очередные телеграммы в духе "вернись, я все прощу" и продолжал организовывать гастроли, несмотря на то что меня уже не было рядом.

Назад Дальше