Скрашивали однообразие моей жизни Ира Тайма-нова с Владиком Успенским. Они выводили меня в свет на различные культурные светские мероприятия, устраивая небольшие выступления. Я очень любила бывать у них дома, и иногда ночевала в кабинете, обтянутом темно-розовым шелком, с канделябрами на стенах. Ира кормила меня деликатесами, одевала, решая вместе со мной насущные вопросы бытия и сознания. С мягкой язвительностью Владик учил варить суп из свиных отбивных: я по неопытности положила их в кастрюлю с бульоном, так что делать было нечего. Учитывая то, что он был добрым и нежным человеком, выходило необыкновенно элегантно, вызывая во мне приступы истерического смеха. Оба они вцеплялись в глотку любому недоброжелателю, защищая и делая для меня все, что было в их силах.
Осетинский писал на Ленинградское телевидение анонимные письма в адрес Ирины, угрожал ей и даже один раз чуть не побил. Знаю только нескольких людей, не отступивших перед ним, и она в их числе.
И конечно Марина и ее мама Клавдия Яковлевна. После урока на Черной речке меня отпускали в интернат, только накормив до отвала, обласкав и сделав необходимые мне внушения. Я очень любила спорить, особенно за инструментом. Говорила: а вот в прошлый раз вы так велели играть. Так, да не так, – терпеливо отвечала Марина: нет и не может быть в музыке одной стоячей воды. Я могла упрямиться и не понимать, чего же от меня хотят, но стоило ей сесть за рояль и показать, сразу все вставало на свои места.
Приезжая на каникулы в Москву ночным сидячим или плацкартой, я дышала полной грудью, встречалась с любимой семьей Русецкой – Айги, а также обзавелась еще одной нежной дружбой – с Женей Ма-тусовской, внучкой Михаила Матусовского, автора "Подмосковных вечеров".
Женя была старше меня на два года, очень красива: высокая, с длинными черными волосами и глазами Юдифи. Она писала картины маслом. Ира и Юра, ее родители, были врачами и воплощали собой мое представление о настоящей семье: никогда не ссорились, были нежны со всеми, умны, терпеливы. Они всячески просвещали меня: показывали Бертолуччи, водили в Ленком, на выставки и концерты "Виртуозов Москвы".
К слову, с "Виртуозами" и Владимиром Спиваковым я пересеклась однажды в детстве: отец уломал Владимира Теодоровича прослушать меня в оркестровой репетиции. Я пришла, села и вместе с оркестром сыграла концерт Гайдна. Очень неудачно. Спиваков уклонился от сотрудничества со мной. Однако досталось не только мне за "мертвую игру", но и Спивакову – отец разразился яростной статьей. Насколько мне известно, этого Владимир Теодорович до сих пор не забыл.
В короткий отрезок нашей дружбы с Матусовски-ми, вплоть до их отъезда в США, вместилось многое. Увы, в самом начале девяностых расцвели омерзительные антисемитские группы, все эти "Памяти" и прочий обыкновенный фашизм. Испугавшись за Женино будущее, они решили уехать. Не спав ночь, я провожала их в Шереметьево, глотая слезы – тогда отъезд на ПМЖ по инерции все еще означал вечную разлуку.
Но где-то убудет, где-то прибудет. Разъединив с Женей, судьба послала меня на гастроли в Симферополь и Чеховские дни в Ялту с группой от Фонда культуры. По своей обычной привычке я стеснялась до ужаса: окружающие воспринимали это как задирание носа в нечеловеческой гордыне. Возможно, это так и выглядело. В самолете рядом со мной сел молодой человек лет двадцати семи, черноволосый, небритый и в белом плаще – как мне сказали, концертмейстер. Пока он дремал в кресле, я разглядывала его щетину и думала: ну разве так выглядят концертмейстеры?
После репетиции на чеховском рояле мы спускались вниз к набережной вместе с черноволосым и небритым, беседуя о Чехове, Ялте, Чайковском, музыке и молодости. У гостиницы "Ореанда" мы уже были лучшими друзьями. Звали черноволосого в белом плаще Алексей Гориболь. Между нами установилось взаимопонимание без скидок на мой юный возраст, и это давало свободу говорить о чем угодно. Мы сразу нащупали наше сходство, состоявшее в легком налете изгойства, – обоим были слишком знакомы упреки в дилетантизме. Прирожденный пианист, он тем не менее закончил Гнесинскую школу и Московскую консерваторию как контрабасист – так случилось. Алеша тоже выгрызал свое право касаться клавиш на равных с дипломированными. Без бумажки ты букашка – и он окончил Горьковскую консерваторию заочно уже как пианист.
Шла Страстная неделя. Пасхальную ночь мы с Алексеем провели, курсируя между храмом и "Оре-андой". Мы были молоды и нетерпеливы, отстоять всю службу казалось тяжело, поэтому в праздничной эйфории то ходили петь пасхальные тропари с паствой, то выходили к морю. До сих пор мне вспоминается эта ночь, как одна из самых счастливых, светлых. Пасхальная радость, умноженная радостью прекрасной новой дружбы, резкий неистовый запах ранней весны, моря, горящих свечей в церковном дворе, кипарисов – казалось, это и мое обновление тоже. Человек ведь, как и природа, живет сезонами: долгая спячка, бесконечная слякоть, а потом вдруг раз – и все зазеленело, распустилось, бурно расцвело.
Вернувшись из волшебного мира к своим крысам, я погрузилась в преодоление своей вселенской алгебраической тупости.
"Мама, я поняла, что такое счастье. Счастье – это когда есть кипятильник и горячая вода, и нету алгебры. А кипятильник у меня вчера взорвался. Пшик! И отобрана одна неотъемлемая часть существования. Мама! Ты должна проникнуться. Проникнись, пожалуйста, повещественней так, поэнергичней".
В июне я выступала на фестивале "Моцарт-91" в Эрмитажном театре, где мы заново повстречались с Алексеем Гориболем. А также с Ксенией Кнорре, за то время, что мы не виделись, успевшей родить сына Лукаса, и с композитором Леонидом Десятниковым, с которым Ксения познакомила меня в 1983 году в Москве. Тут и началась Новая Жизнь.
Спустя несколько дней в Репино, в Доме отдыха Союза композиторов, в коттедже с видом на залив праздновали день рождения Алексея. Наутро в столовой рыжеволосый в ту пору Леня оглядел тщательно пережевывающих пищу композиторов, наклонился ко мне с видом заговорщика – и саркастическим шепотом: "Вот, сидят, думают: рыжий-то Осетинскую окучивает, небось сонату хочет впарить". Сонату он мне, к сожалению, до сих пор не впарил, зато это стало уроком самоиронии – первой из многих дисциплин, преподанных мне Десятниковым. Вообще когда-нибудь я сделаю выставку "Мои учителя". Там будет немного, пять фотографий. Все думаю, какую Ленину выбрать? Рыжую или седую?
Невыносимо противным февральским вечером мрачнейшего девяносто второго года произошло радостное и очень важное для меня событие. Марине позвонил Борис Самойлович Левит, проработавший двадцать лет с Евгением Мравинским и еще двадцать с Георгием Товстоноговым в качестве администратора. Тогда он создавал театрально-концертное агентство и набирал артистов для сотрудничества. Борис Самойлович заинтересовался мной, несмотря на то что по-прежнему не было никакой ясности в вопросе музыкантской состоятельности пианистки П. Осетинской. Он пригласил меня для беседы, продолжавшейся полтора часа, представил сотрудникам и вскоре заключил со мной эксклюзивный контракт. Ни о какой особой для него выгоде речь не шла, но он поверил в меня, когда все, кроме Марины Вольф, сомневались. Он был профессионал из старой породы антрепренеров – сейчас с такой ювелирной тщательностью уж никто не работает и так не относится к артистам.
Буквально следом, тем же февралем, проявился Фонд культуры и программа "Новые имена", стипендиатом которой я была. В это время версталась поездка в Вашингтон с концертами в Конгрессе и Кеннеди-центре. На обсуждении кандидатур присутствовал Алексей Гориболь. В группе были почему-то одни мальчики, и он посоветовал взять хотя бы одну девочку. То есть меня.
Руководство морщилось: ну, у нее ведь такая репутация, и вообще она так свободно себя ведет. (под свободным поведением подразумевалась моя полная достоинств(а) фигура и отсутствие природных способностей к подхалимажу). На что Гориболь, ни секунды не мешкая, отреагировал: "Свободно, да. Так а мы в какую страну едем? В свободную! Это произведет фурор!" Начальники подумали и решили меня взять.
В марте мы уехали в Америку. Курировал поездку с американской стороны Джеймс Вулфенсон (тот самый, который впоследствии побыл президентом Всемирного банка).
Поначалу Америка произвела на меня довольно странное впечатление: на улицах совсем не было людей – передвигались все на машинах, Вашингтон казался обиталищем незримых персонажей, материализующихся только в палатах Конгресса. Или в доме у патронессы проекта – миллионерши, владелицы огромной колониальной усадьбы с необъятным парком, в которой состоялся мини-концерт. Мы по очереди играли на белом рояле, уставленном фотографиями хозяйки с разными знаменитостями, ввиду чего крышку рояля поднять, то есть привести в обязательное концертное положение, не разрешили.
В целях ознакомления с тяжелой, но интересной жизнью русских диптружеников на чужбине нас привезли в посольскую резервацию, где посреди довольно внушительного оазиса кирпичных домов скромно выглядывал магазин. ("Это сарай, а не магазин!" – прозвучит несколько лет спустя в фильме Киры Муратовой "Чеховские мотивы".) Ассортимент магазина был и так-то не слишком изобилен, но после нашествия "Новых имен" изрядно полысел, напоминая теперь сельский продмаг в Средней полосе в начале девяностых.
Верховодивший нами мэтр академического конферанса не на шутку увлекся скупкой предметов, выдаваемых "по два на рыло". В их число входили дезодоранты "Секрет" "для сильных, активных, уверенных в себе женщин", часы, микроволновые печи, магнитофоны, шампуни, средства от тараканов и прочие товары народного потребления. (Через месяц, встретив на открытии Союза концертных деятелей России этого Популяризатора прекрасного в непременной элегантной бабочке, я радостно заверещала: "Здравствуйте! Шампуни по два на рыло берем?" В ответ сей господин, беседовавший в этот момент с одной известной актрисой, позеленел, оттащил меня в сторону и ущипнув, проскрежетал: "Полина, здесь тебе не Америка!") Забив микроавтобус шикарным скарбом, мы отправились играть концерт в посольстве. Послом тогда был Владимир Лукин, а в первом ряду расположился писатель Василий Аксенов.
После концерта в Кеннеди-центре в рецензии критик "The Washington Post" отметил как самое приятное впечатление мое "теплое прикосновение, хороший вкус и прекрасную виртуозность". Я страшно возгордилась и триумфально прошла от здания Конгресса США до Музея космонавтики задом наперед, разделив это шокирующее удовольствие с Алексеем Гориболем и виолончелистом Олегом Ведерниковым. Что стало открытой демонстрацией моего "свободного поведения".
В мае мы съездили с Мариной и ее учеником Евгением Синайским на гастроли в Ригу. Женя так сыграл главную тему Двадцать четвертого, до минорного Концерта Моцарта, что я съежилась в кресле от горя и обреченно сказала Марине: у меня так никогда не выйдет.
Весь гонорар – сто рублей! – потратила на рижском цветочном рынке. Купила белые розы, тюльпаны, гиацинты, ландыши, лилии и маленькие цветочные композиции, в составлении которых прибалты всегда были мастерами. Зачем? Не знаю. Когда я внесла эту охапку в купе, Марина зашипела: "Ей есть нечего, а она цветы скупает, полоумная!" Но целых две недели эти цветы стояли в моей интернатской комнате, и, глядя на них, я радовалась не меньше, чем когда несла их с рынка, роняя, ничего не видя перед собой и под ногами из-за этого живого кома счастья.
Наверное, букетами я пыталась защитить себя от надвигающейся неприятности того времени – экзамена по гармонии.
Дневник
Июнь 92-го.
Завтра у меня экзамен по устной гармонии. Сегодня утром это возбудило во мне желание покончить жизнь самоубийством, но ближе к вечеру я смотрю на вещи философски… Сдан! (даже на 4).
…Уехала к Лене Десятникову в Репино на пять дней. Каждый вечер к нам приходила Белла Ахатовна (Ахмадулина). Очень много и смешно рассказывала – о прошении за кого-то из друзей ("Милостивый государь! Нижайше прошу, как и подобает просителю".), о тексте для Амарантова, о письмах к Аксенову. Пишет ему письмо, то да се излагает, вдруг вбегает соседка Лидочка, кричит: Брежнев умер! Белла пишет – Вася, Брежнев умер. Следующее письмо пишет. Опять вбегает соседка Лидочка – Черненко умер! Перерыв в письме – Вася, Черненко умер. Аксенов отвечает: "Дорогая Белла, не могла бы ты писать почаще!" Помешана на детях – все время носит им конфеты и сладости. Одна девочка о ней: "Эта тетя очень добрая и очень умная. Она, наверно, хорошо училась в школе". Невероятно интеллигентна, ни грана фамильярности с кем бы то ни было, очень интересная мимика, жестикуляция, голос. Время, проведенное подле нее, – с пользой огромной.
В августе меня позвали на мастер-класс в Австрию. Приглашение пришло в Фонд культуры, сотрудники которого в рассеянности решили, что оно предназначается вовсе не мне, а какому-то их протеже. Мама буквально зубами вырвала его – и я-таки отправилась в Австрию.
Приехав в Вену и немедленно утратив чувство реальности, на пятый день я оказалась в городке Мау-эрбах, в тридцати минутах езды от столицы. Мастер-класс проходил в стенах старого монастыря, вел его профессор Хохшуле, венской Высшей школы музыки, Харальд Оссбергер, высокий, энергичный, с копной кудрей, талантливый музыкант и милейший человек. Кроме прочего, обнаружилось, что мастер-класс проходит на хаммерклавире. Я страшно обрадовалась и принялась изучать назначение всех восьми педалей в репертуарном диапазоне от Бетховена до Шумана.
В выходные поехала в Зальцбург. Ощупав стены и полы, хранящие для туристов дух Амадея, постояв на крылечке Моцартеума, направилась в главный собор, полный экскурсантов. И что-то так мне захотелось поиграть на органе – прямо до смерти. Пробравшись по витой лесенке наверх, я уселась за орган и около часа играла фуги и хоральные прелюдии Баха. Туристы развесили уши, решив, что это плановый концерт, входящий в стоимость экскурсии. И только спустя час ко мне подошел распорядитель, мило поблагодарил и приглашал заходить еще.
Выступив на заключительном концерте мастер-классов, я отбыла на родину с твердым намерением: если вернуться – то только в Musikverain, главный венский концертный зал.
Впрочем, у одного жителя Мауэрбаха были на случай моего возвращения другие надежды. Наше соседское знакомство – его дом стоял рядом с пансионом, где я остановилась, – неожиданно обернулось его предложением замужества. С оным предложением и охапкой роз этот граф, офицер секретного подраздела австрийской армии, а в прошлом зубной техник, прибыл в Петербург – просить согласия моей матушки. Однако свадьба не состоялась. Я повела его в квартиру Пушкина на Мойке и восторженно выдохнула: здесь закатилось солнце русской поэзии! "Who is Pushkin?" – осведомился граф. Это решило его участь.
Осенью в Москве писалась первая авторская пластинка Лени Десятникова. Оформлял пластинку Никола Самонов, аннотацию для нее писала Белла Ахмадулина. Нам с Ксаной Кнорре было поручено записать "Альбом для Айлики", посвященный той самой девочке, с которой мы когда-то барахтались в Бадусане. После записи мы отправились на премьеру пьесы Эдварда Олби про еще одну маленькую девочку – Лолиту, в постановке Романа Виктюка. Параллельно с этим в двух шагах от Театра Моссовета, в зале Чайковского, проходил концерт Кати "Осетинской" – очередной марионетки театра Маркиза Карабаса. "Здесь ошибки падают подчас и на несовпадения, девушка" (опять Кира Муратова, конечно).
Но рефлексировать было некогда – меня ждал Новосибирск, Второй концерт Рахманинова и Арнольд Кац, великий и ужасный. Авторитет этого дирижера в стране и мире был справедливо очень высок, и в предвкушении совместной работы я тряслась как осиновый лист.
Прилетев ночью и поселившись в ледяном номере с тараканами, утром я испытала еще одно страшное разочарование – за пультом стоял дирижер-ассистент. Играя Второй концерт первый раз в жизни, то есть некстати и неуверенно что-то бормоча, я испытывала стыд и ужас. Понятно, что первая репетиция с оркестром не имеет ничего общего с тем же концертом, играемым по третьему или пятому разу. Тесто не взошло, печь не из чего. Все не на месте, вступаешь косо, ведешь криво, настаивать на своем не получается, плестись в хвосте у оркестра еще хуже – все разваливается.
Кац и еще человек двадцать сидели в зале, наблюдая мои мучения. Видимо, в какой-то момент слушать стало уже невозможно. Арнольд Михайлович встал, согнал ассистента, взял в руки палочку, наклонился ко мне и спросил: "Тебе левая рука зачем?" "Ну… как… чтобы играть", – пролепетала я. "Вот и играй, а не возюкай", – сказал он, и дело пошло на лад.
Концерт прошел гораздо лучше репетиции. Потом Арнольд Михайлович позвонил Борису Самойлови-чу и оказал мне честь лестным отзывом.
Вскоре в Петербург приехала целая бригада бельгийцев под предводительством одного известного критика и музыковеда, ученика Мессиана. Левит залучил их в школу – послушать меня. Мессианист устроил мне настоящий музыкальный коллоквиум, прогнал по всему имевшемуся на тот момент репертуару – и торжественно пожал мне руку. Что, видимо, означало: мадам, вы приняты в ложу. А спустя некоторое время пришло приглашение открыть фестиваль Du Wallonie в июне 1993 года и принять участие в престижном Конкурсе королевы Елизаветы в Брюсселе в девяносто пятом.
Борис Самойлович вместе с бельгийскими мэтрами разработал грандиозный план покорения мира. Для начала я первой вошла в список стипендиатов Фонда помощи молодым музыкантам, учрежденного Европейским союзом. Идея состояла в том, что мне не стоит играть концерты в музыкальных столицах Европы вплоть до конкурса, на котором, по их твердому убеждению, я должна была занять первое место.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Весной девяносто третьего года мы вновь встретились с Саулюсом Сондецкисом – в планах были совместные выступления и запись диска для Sony.
Отрепетировав Двадцать четвертый, до-минорный концерт Моцарта, мы сыграли с оркестром "Санкт-Петербург Камерата" два концерта: в Большом зале Филармонии Петербурга и Большом зале Консерватории Москвы.
А сюжет с записью, которую сделали перед петербургским концертом, повис в воздухе фразой: мол, "записать-то записали, да выпустить не получается".
То есть, дело – решили мы тогда – кончилось ничем. Однако впоследствии выяснилось, что ее все-таки выпустили в 1994 году на фирме "Sony Classic". С несказанным удивлением я узнала об этом от своей одноклассницы по ЦМШ, которая позвонила мне в Нью-Йорк из Филадельфии в девяносто пятом и долго нахваливала интерпретацию. Нам, разумеется, не заплатили ни копейки.