Прощай, грусть - Полина Осетинская 14 стр.


Саулюс Сондецкис был на диске переименован в Самюэла Литкова, "Санкт-Петербург Камерата" – в Фестивальный оркестр, посредник, осуществивший махинацию, некто Райан, нагрев точно так же еще несколько десятков музыкантов, исчез, и судиться с ним не было возможности. От своего имени мне пришлось подать жалобу в "Sony" в Америке, до суда доводить не стали: они признали свою неправоту, выплатили гонорар и компенсировали моральный ущерб. Другие музыканты, пострадавшие от мошенника, кажется, и не делали попыток восстановить справедливость.

В июне 1993 года, согласно договоренности с бельгийскими друзьями, я вместе с петербургским оркестром "Классика" под управлением Александра Канто-рова сыграла Второй концерт Рахманинова на открытии Валлонского фестиваля в брюссельском Palais des Beaux-Arts. Концерт имел шумный успех, на нем присутствовали министры и прочие важные лица.

В качестве afterparty я посетила четыре приема в различных закоулках дворца, везде принимая поздравления, подарки, цветы и карточки всевозможных концертных агентств. Все это было многообещающе и обнадеживающе. Но, увы, мое состояние в тот момент было таково, что даже дыня с пармской ветчиной, которую я тогда впервые попробовала, почему-то не радовала.

В сентябре состоялись гастроли в Южной Корее, где с Академическим симфоническим оркестром петербургской Филармонии под руководством Александра Дмитриева мы неоднократно исполняли Концерт Шумана. Ужасно опасаясь съесть ненароком змею или собаку, я питалась исключительно фруктами, кофе и картошкой фри.

В Сеуле в подземном переходе я услышала арию Калафа из "Турандот" Пуччини, раздававшуюся из динамика при музыкальном киоске, – и буквально разрыдалась.

Любая машина ехала, чтобы меня задавить – и я, завидев свет фар, бросалась в канаву. Смех окружающих был смехом только надо мной – и я со слезами бросала упреки стоящим рядом людям. Люстра вызывала только одну мысль: где бы достать веревку? Наяву мучили видения, мерещились голоса, во сне терзали кошмары. В сознании разлились едкая, как щелочь, боль и неконтролируемый страх.

Какая-то в державе моей гниль образовалась. Психику много лет вивисекторски истязали – без этого привычного угнетения она разладилась, засбоила. Будто на какое-то время нажали кнопку "пауза", но теперь, когда шел шестой год свободы и, казалось, все готово к вертикальному взлету, – лента снова стала разматываться.

Меня поместили в Бехтеревскую больницу с диагнозом "маниакально-депрессивный психоз, синдром неживого состояния".

Время текло однообразно: я лежала в палате в обществе девяти подруг по несчастью, держа церковную свечку в сложенных на животе руках, смотрела в потолок и иногда начинала громко рыдать. Когда заканчивала рыдать я, начинала другая – и далее по кругу.

Так прошло несколько недель, без еды и сдвигов. Вскоре количество антидепрессантов в моем теле превысило нормы допустимого, от уколов болели вены. Я пришла к психотерапевту: "Помогите мне!" Он меланхолично ответил: "Человек может себе помочь только сам" – и теперь эти слова продолжали курсировать по полушариям уже механически. Апробируемая гештальт-терапия давала результаты – большей частью по ведомству флоры: от препаратов я постепенно превращалась в безразличное ко всему растение.

Два месяца прошло в заточении. В декабре был назначен Концерт Грига в Большом зале Филармонии, и я стала ежедневно ездить заниматься по нескольку часов в школу, к вечеру возвращаясь обратно.

На концерте были все клиенты нашего отделения, и по возвращении из Филармонии мы с товарками отметили это дело положенной дозой амитриптилина. На носу было мое восемнадцатилетие. Праздновать постановили в интернате.

Образовалась большая компания: помимо петербургских знакомых приехали друзья из Москвы, полные желания подбодрить и утешить душевнобольную. Один из гостей вышел проветриться и увлекся этим процессом настолько, что не заметил, как заперли входную дверь. Любитель свежего воздуха стал ломиться обратно, вахтерша с перепугу вызвала милицию. Другой гость (которого, кстати, вообще не звали) устроил скандал и полез в драку. Третья водрузила себя на колени к жениху четвертой. Хозяйка время от времени истерически оглядывала эту панораму, после чего забывалась тяжелой явью наваждений. Совершеннолетие удалось.

Через несколько дней директор десятилетки Курганов вызвал меня на ковер: "Полина, я понимаю, что у тебя трудное время, но в интернате живут дети – какой пример ты им подаешь? Съезжай".

Я и съехала – сняв комнату в доме у Львиного мостика и на остатки заработанных в Корее денег купив приличное пианино семидесятых годов. Соседка Ирма Андреевна, бывшая репрессированная, отнеслась ко мне положительно, чего нельзя было сказать о ее собаке Альме, редкостной пакостнице.

Одновременно без прежнего крова осталась и мама – тетя развелась с мужем и переехала обратно к бабушке. Мама попробовала жить в нашей коммуналке, но соседи, недавно оказавшиеся в Москве люди пуленепробиваемого татарского склада и железной уверенности в себе, быстро прижали ее к стенке классическим зощенковским способом: "Милиция! Эти тут пачкают, а убирать не хочут! А еще интилигенты!" Спасая остатки человеческого достоинства, она отправилась скитаться.

Новогодние каникулы мы провели в доме ее знакомой, уехавшей в Грецию. Несмотря на бездомность, безденежье (перед Рождеством маму уволили с работы), это время в квартире на Павелецкой было на удивление спокойным и радостным. Синдром неживого состояния отступил – перед жизнью: каждый вечер собиралась одна и та же компания друзей, мы готовили кашу из топора (моим фирменным блюдом стал зеленый горошек, с помощью выдумки и некоторых специй имитирующий мясо, грибы и картошку вместе взятые), совершенно по-детски сидели под елкой, с упоением слушали только что написанную Десятниковым музыку к фильму Валерия Тодоровского "Подмосковные вечера". Я читала "Улисса", и в голове у меня вертелась исключительно неотменимая модальность зримого. Теперь зримое было куда приятней, чем стены и потолок палаты, – под Новый год меня выписали из больницы.

А на носу была запись первого компакт-диска для японской фирмы ARS TOKYO, с которой Борис Са-мойлович уже заключил контракты на гастроли в девяносто пятом и девяносто шестом годах. Запись проходила в Петербурге в церкви Св. Екатерины на Васильевском острове. Писалась Партита ля минор Баха, "Пестрые листки" Шумана, мазурки Шопена. Как всегда, я замучила себя и звукорежиссера, но коэффициент полезного материала от общего объема записанного равнялся одному к ста.

У всех артистов отношение к записи разное: кому-то эта ситуация комфортна, кому-то, наоборот, не хватает взаимодействия с залом.

Для меня до сих пор, несмотря на кое-какой опыт, запись – страшная пытка собственным несовершенством. Микрофоны – дула ружей, ловящие каждый промах: тут же слышно "Пли!" и грохот канонады. Звукорежиссер палач. Рояль предатель. Чем еще объяснить то, что дома все получалось, а на первом же дубле в студии сначала куда-то исчезают легкость и свобода, затем – элементарные пианистические навыки, и в конце концов ты взираешь на рояль как на неопознанный летающий объект. Вот буквально инопланетянин залетел. Правда, к этому моменту уже не понимаешь, а чем ты, собственно, по жизни занимаешься. Художественной деятельностью? Неужели? Естественное, спонтанное рождение звука/мысли в процессе фиксации будто пережимается щипцами. Потуги, крики, кровь, иногда даже кесарево – но плод на выходе, к твоему ужасу, – мертворожденный. Ваше? Забирайте! Нет, не мое, я так ужасно не играю. Играете, играете. Вот тут написано: фамилие ваше. Любая собственная запись, равно как и их прослушивание, ввергает меня в глубокую депрессию. Потому попытки некоторых знакомых сделать приятное, включив при мне какой-либо мой диск или концерт, для меня, за редким исключением, – изощренное издевательство. Я начинаю дергаться, как минога до посола в тазу, – одна мысль: когда же это кончится. И здесь не так, и тут, ой, все надо было по-другому! Говорили же умные люди – иди в жены.

Вскоре на показе фильма Киры Муратовой "Увлечения" меня познакомили с петербургским художником Сергеем Болматом, который по странному стечению обстоятельств снимал под мастерскую ту же самую комнату, что и я, год назад. Хозяин комнатенки коллекционировал картины, торговал антиквариатом, при взгляде на любое петербургское окно немедленно игривым шепотком выдавал информацию, что тут графиня такая-то тайно встречалась с князем таким-то.

Я пригласила Сергея, как бывшего владельца, в гости – оценить инновации: новые обои в цветочек и отциклеванный пол. Он пришел с художником Белкиным. У меня же в то время жил приятель по интернату, несостоявшийся гений – то есть кипучий лентяй, по определению Ильфа и Петрова, – его тоже выгнали, деваться ему было некуда. Я безвозмездно приютила его у себя, за что он добровольно принял на себя обязательства быть моей домработницей и охраной. От охраны проку не было никакого – это был субтильный отрок с нежным румянцем, никак не могущий разобраться в гендерной самоидентификации и в конце концов решивший, что он гермафродит. Что касается помощи по хозяйству, то, как горячий поклонник декаданса, в диапазоне от "Венеры в мехах" Захер-Мазоха до романа Анатолия Мариенгофа "Циники", он немедленно напялил на себя накрахмаленный фартучек и взялся изображать дворецкого. Он встречал гостей и невозмутимым тоном шутил: "Хозяйка на балконе. Надеюсь, у вас при себе нет горячего и холодного оружия? Тогда проходите. Чего изволите, чаю или кофе?" Гости прятали глаза и руки, будто у них и в самом деле было по ножу и пистолету. Именно такую встречу он организовал Болмату с Белкиным, что привело их, поклонников сильного художественного жеста, в восхищение.

Сергей Болмат стал мне дивным другом и одним из главных учителей. Именно от него я впервые услышала о существовании Антонена Арто и Мартина Хайдеггера, Деррида и Марселя Дюшана, Макса Эрнста и Раушенберга, Эллиса, Парщикова и Ларса фон Триера. И даже, кажется, Кейджа и Штокхаузена. Невозможно переоценить его усилия, предпринятые для моего умственного и творческого развития, – как и утешительную поддержку в разные сложные минуты. И я гордилась нашей дружбой, даже когда в истерические девяностые недалекие знакомые говорили мне: да что ты все – Болмат, Болмат, ну кто он такой? Нищий неудачник! Затаив обиду, я отвечала: он вам всем еще покажет!

И он показал – написав уже в Германии блестящие романы "Сами по себе", "В воздухе" и сборник "Четырнадцать рассказов". Стихотворение Болмата "Суд Париса" читали? А если бы вы слышали его четырехчасовую лекцию о роли Толстого в русской и мировой литературе, которую он однажды прочел мне на нью-йоркской кухне в ответ на легкомысленное заявление: Лев Николаевич-де моралист и вероотступник, да и писатель, в общем, так себе. Жалею, что под рукой не было диктофона.

В мае Леонид Десятников поручил мне партию фортепиано на премьере его сочинения "Эскизы к Закату" в Большом зале Филармонии (сюита была написана на основе саундтрека к фильму Александра Зельдовича "Закат". Впоследствии их сотрудничество продолжилось фильмом "Москва", где роль композитора сравнима с ролью режиссера). Для меня такое проявление Лениного доверия стало подарком к окончанию школы.

В июне, поступив в Петербургскую консерваторию, я записала второй диск на той же студии и отбыла в Коктебель, по-прежнему к Марии Николаевне.

По возвращении через месяц "ее ждало несколько пренеприятнейших известий". Из-за юноши, которого я приютила, меня выгоняли с Львиного мостика. Без моего ведома он остался там жить на все лето – ставил чайник на антикварный столик-маркетри, оставляя на дорогом лаке желтые пятна, а на звонок комнатосдателя реагировал так: "А вы, собственно, кто такой?" Хозяин дал мне десять дней на сборы. Половины своих вещей я не обнаружила – прихватив их, мой дворецкий гермафродит исчез в неизвестном направлении.

Я озаботилась поиском жилья – и довольно быстро нашла однокомнатную квартирку на улице Декабристов, поближе к Консерватории. И, оплатив ее на год вперед, въехала в выкрашенное зеленой масляной краской с пола до потолка жилище, выходящее окнами комнаты на Декабристов и гостиницу "Советская", а кухни – на мастерские Мариинского театра и улицу Писарева. Затеяла немедленный ремонт и приступила к борьбе за свои права человека и студента: подала в Консерваторию заявление в класс Марины Вольф.

Ответом был жесткий отказ. Резолюция на заявлении гласила: "Если некоторые, поступая в вуз, думают, что они могут диктовать вузу свои условия, то вуз вынужден будет их отчислить". Марина не была педагогом Консерватории. Хотя имелся прецедент: в качестве почасовика она занималась с Евгением Синайским, который и закончил Консерваторию как ее ученик. Оскорбленная реакция консерваторских профессоров, думавших, что я подам заявление к кому-то из них, была понятна: что ж, мол, наши ей не угодили? Однако я хотела заниматься только с Мариной, и именно с тем поступала в Петербургскую консерваторию. Началась холодная война. Меня распределили в класс к одной милейшей женщине, которая виновато пожимала плечами, но сделать ничего не могла – и мы, и она понимали, что ее подставили. Ни одного урока с ней у меня не состоялось, я занималась с Вольф и ждала отчисления.

Приехала мама – попрощаться. Она уезжала в Америку, она устала мыкаться. В Москве мама ютилась у двух приятельниц, одну из которых за долги преследовали бандиты, а другая была беременна от сахарного короля. Жили они в большой квартире на Соколе, преображенной одним из первых столичных евроремонтов: перегородка между кухней и гостиной была снесена, стены выкрашены белой краской, на месте ванны – бассейн, выложенный черной плиткой, над которым вместо потолка красовалось зеркало. Там каждый вечер хлебосольно "накрывалась поляна", туда заваливалась всякая богемная и околобогемная публика: новонародившиеся рекламщики, пионеры отечественного клипмейкерства, завсегдатаи клубов "Сохо" и "Пилот", расправившие наконец крылья советские мажоры и малобюджетные балерины Большого театра.

Буйные счастливые дни квартирки подходили к концу – обе подруги уезжали в Америку: одна – спасать детей, другая – рожать. Сахарный король предложил поехать заодно и моей маме – на поиски лучшей доли. Он купил ей билет и визу, выдал на руки подъемные и сказал: не получится – вернешься. Совершенно спонтанно, не приложив к этому никаких усилий, в сорок три года, без знания английского и никогда прежде не бывав за границей, она решила попытать счастья.

Мы провожали ее с Болматом на Московском вокзале, она плакала, стоя в вагоне и прижимая нос к стеклу. Когда мы увидимся вновь, было совершенно неясно.

Сразу после ее отъезда у меня сорвались большие гастроли в Казахстане, на которые я очень рассчитывала. Деньги нужны были катастрофически. С просьбой одолжить немного я обратилась к сахарному королю. Реакция его была вполне в духе того времени: назначив встречу в ресторане-кораблике, стоявшем на Москва-реке, он повел меня и еще нескольких своих знакомых в казино на втором этаже, купил всем фишки и усадил играть в рулетку. Новичкам везет – я выиграла пятьсот долларов. Вернула спонсору сто за фишки – и отказалась от его любезного предложения с ним переночевать.

На оставшиеся четыреста можно было протянуть пару месяцев. Но отдаю себе должное: несмотря на все отчаяние и неврозы, я ушла от этого безумного соблазна – зарабатывать на пропитание играми с лукавым.

Мне пришла в голову спасительная мысль давать частные уроки. До этого мне предлагали – сейчас уж не помню кто – обучать музыке дочку Анатолия Собчака. Впрочем, эта анекдотическая идея, к счастью, так и не реализовалась.

Мне привели ученицу, девочку семи лет. Ее отец, журналист, постоянно ездил по работе на чеченскую войну. Каждое его возвращение для жены и маленькой дочки было праздником, но он, побыв с ними дома совсем недолго, начинал собираться обратно – он подсел на Чечню, как некоторые подсаживаются на казино.

Наши уроки проходили весело и с упоением, но особой пользы девочке, кроме заряда хорошего настроения, не приносили. Ни к какой строгости в подходе к ребенку я оказалась не способна, как не обнаружилось у меня воспитательского таланта и неистощимого терпения, необходимых педагогу. Нет, я не учитель, я другой – решила я. Слишком тревожное и трепетное это дело, да еще и отягощенное бременем ответственности за чужие, возможно, судьбы.

Впереди были декабрьские концерты в Веймаре, куда мы отправились втроем с дирижером Александром Сергеевичем Дмитриевым и его женой Людмилой Григорьевной. В декабре в Веймаре все цвело, мы гуляли по городу, навещали жилища Листа и Гете.

У Листа оказалось как-то упоительно, по-мещански уютно. Его дом с высокими окнами в сад, плотными зелеными шторами и роялем, приглашал меня к тихим радостям жизни. Например, играть в свое удовольствие сонаты Шуберта и Бетховена, все подряд, симфонии Гайдна в четыре руки, или перечитывать от начала до конца "В поисках утраченного времени" (что с удовольствием делал Рихтер незадолго до смерти). Сидеть у камина с томиком… нет, наверное, не Шиллера и даже не Гёльдерлина… а вот Данте или Одена. Научиться вышивать крестиком, наконец. Неторопливо откушивать утренний кофей в чепце. Податься в жены?

Отыграв два вечера подряд Второй концерт Рахманинова и получив от четы Дмитриевых прекрасный подарок ко дню рождения (красный шерстяной свитер до колен, который мне, как вечной мерзлячке, оказался очень кстати), я поехала обратно – тихо праздновать Новый год, по случившейся в тот год ростепели больше походивший на 1 апреля.

В феврале должен был состояться мой первый сольный концерт в Большом зале Филармонии. Он был внесен в план со скрипом – из памяти составителей этого плана никак не выходила скандальная отмена шестилетней давности. В конце концов и нынешний концерт отменил тот же человек, который его и утверждал: "Что же это будет, если у нас тут всякие первокурсницы будут сольники давать?" Известие это застало меня в гостях у художника Белкина, куда мы пришли с Болматом. Я застыла изваянием с телефонной трубкой в руке. Б. и Б. бросились утешать рыдающую статую: "Полина, ну что ты так расстраиваешься? Подумаешь, Большой зал Филармонии – да не такой уж он и большой. Вот Плейель, например, никто не называет большим, да? Только представь себе – большой зал Плейель!" И правильно – всему свое время.

Пытаясь быть хорошей студенткой, на первом курсе я довольно прилежно посещала все лекции, правда, испытывая настоящий интерес только к истории фортепианного исполнительства, которую вел изумительный эрудит, профессор Леонид Гаккель. Читал он с невероятным азартом, увлекая нас до такой степени, что пропустить лекцию казалось преступлением. Клавирная история изучалась от самого ее начала – трактатов Рамо, Куперена и Карла Филиппа Эммануила Баха через Годовского, Есипову, Рубинштейна и Гофмана до самого конца ХХ века.

Назад Дальше