Родина и чужбина - Иван Твардовский 42 стр.


Тепло, по-братски, писал мне на Чукотку брат Константин. После восьми лет полной неизвестности о моей судьбе Мария Васильевна сообщила ему мой адрес, и я получил от него письмо. Были в том письме такие строки:

"Мне все, Ваня, понятно, кроме срока. Прошу поверить, что я никогда не посмею упрекнуть тебя. Войну я прошел полностью до самого Берлина. Был тяжело ранен, на излечении находился больше года в городе Камень-на-Оби. Имею награды: "Славу" и три общих медали…" Дальше сообщал, что имеет сыночка-Василечка, "хотя и не своего, но нашей породы". Жил Константин тогда, в конце сороковых, на Кубани, в станице Прочноокопской, а в пятидесятом переехал на родину, в Смоленскую область. Там он стал коммунистом, и свое обещание "никогда не посмею упрекнуть" запамятовал и… упрекнул. Вот так оно, в нашей жизни…

Время не стояло. Дни, месяцы, годы проходили порой быстро - увлекался работой. В конце 1949 освободился один из моих близких друзей Саша Машаров. Уехать не мог: навигация закончилась. Пришлось Саше зимовать в том же поселке Эгвекинот. Оформился по вольному найму на ту же должность - сменным мастером в механический цех. Как и прежде, он продолжал бывать у меня в модельной, засиживался вечерами, с грустью вспоминал об отце, который тоже тянул срок где-то в Соликамском районе. Одно-единственное письмо отца он получил за эти годы. Раза два показывал то письмо мне, и я на всю жизнь запомнил слова: "Дорогой сын! - писал Машаров-отец. - Волей случая я получил твое письмо. Горька наша судьба: вряд ли доведется нам увидеться. Ждет меня маленький дом и большой покой…"

Через сорок лет бывший зэк Саша Машаров приехал ко мне на Смоленщину, на мою малую родину, чтобы присутствовать на юбилейных торжествах, посвященных 80-летию Александра Трифоновича Твардовского, посмотреть воссозданный отчий хутор Загорье - мемориальный музей. Он приехал из Мариуполя на собственном "Москвиче" 16 июня 1990 года. Теперь он реабилитирован. Дал почитать свои воспоминания, пока неопубликованные. Вот что я посмел выписать о его отце: "А отец, хоть из рязанских лапотников, а умудрился закончить Томский университет. Перед арестом в 1941 году он преподавал физику и математику в Абаканском пединституте. Его посадили уже второй раз. Первый раз, когда началась охота на наших родных ведьм. Жгли книги в библиотеках Минусинска. Книги горят плохо. Я тайком, по ночам, натаскал домой сочинения Джека Лондона, Э. Сетона-Томпсона и много других. Когда же донесли на отца и был обыск, то нашли какого-то неведомого в то время кулацкого "перерожденца" Чаянова. И было это перед убийством Кирова, вот отца и замели".

В июле 1950 года мы провожали на свободу двадцатисемилетнего, полного надежд и желаний получить образование Сашу Машарова. Как, собственно, провожали? Следили глазами, как отходил с ним пароход от пирса порта Эгвекинот и отдалялся к горизонту неведомых прибрежных очертаний. Потом ждали обещанных писем, и они пришли из Минусинска. Писал Саша о том, что с великим трудом нашел работу, где не придирались к документам. Письменная связь с ним удерживалась года полтора-два. Потом он принял решение во что бы то ни стало получить высшее техническое образование - уехал в Москву и смог поступить на заочное отделение металлургического факультета. И тут я его потерял на сорок лет. Теперь, когда он снова связался со мной, свое молчание объяснял тем, что вынужден был молчать о Чукотке, оберегал жену и детей от всех возможных осложнений, того требовала брежневская система. Доля правды в этом, конечно, есть…

С Иваном Бондаревским я расстался летом 1951 года. Освободился он, кажется, в феврале, но выехать, естественно, в это время не мог. Ждал первого парохода, работал на прежнем месте по вольному найму, успел порядочно заработать и благополучно выехал в июле к своей семье на Харьковщину. Этот человек по сей день переписывается со мной, два раза встречались. Он остался по-настоящему честным, человеком долга и товарищеской памяти.

Относительно спокойная жизнь в Чукотлаге была нарушена жестокими баталиями между заключенными в декабре 1951 года. Началось с того, что прибыл этап, в основном состоявший из уголовников. Они, называвшие себя "ворами в законе", вступили в яростную перебранку с теми своими "единоверцами", которые пробыли на Чукотке уже не один год. Карантинная зона, куда поместили вновь прибывших, находилась не где-то на отшибе, а здесь же, впритык к старой, отделена была лишь проволочным заграждением. По-доброму сторонам можно было пожать друг другу руки. Но такого не произошло. Возникла неописуемая вражда, сопровождавшаяся грозными обвинениями со стороны вновь прибывших в адрес лагерных старожилов. Речь, конечно, шла о тех, кто, захватив сферу влияния в лагере, нарушил обет неписаных воровских законов, встал на путь услужения поработителям, и так далее и так далее. Измышления были столь угрожающими, что слышать их было жутко.

Это была своего рода настоящая подготовка к беспощадной войне на полное изничтожение противника и захват позиций жизненных интересов. Претендующие на исполнение расправы поочередно вскакивали на какой-то ларь, оставшийся от строителей, и с возвышения истошно изливали свою ненависть и злобу к противнику:

- Я тебя, сука, тварь, позорник, гумозник, - орал в экстазе "правдоискатель", - заставлю ползать и плакать, молиться и каяться! Буду резать твою паскудную шкуру лентами! Буду медленно, не торопясь, снимать с тебя полосы и развешивать вот на эту проволоку! Чтобы ты, прощаясь с жизнью, успел увидеть сам, что я буду творить из твоего подлючьего тела.

Такие угрозы направлялись к конкретным именам, назывались клички, приводились доказательства вины, место прошлых деяний с указанием каких-то дат, и создавалось впечатление такое, что названные могли уповать только на защиту со стороны начальства. Но это не было чем-то важным для начальства: "Да режьтесь вы все до одного, и туда вам дорога!" - так можно было представить, что по этому поводу будет думать начальство.

Эти сцены угроз продолжались до конца карантина. Затем новые бригады вышли на строительные объекты - возводились из дикого камня автогаражи: профилактики, среднего ремонта, осмотра и так далее - три корпуса и котельная. Этих строителей не так просто было заставить работать. Их представители сразу же стали проникать и в механический цех, и в литейный, и в кузницу: им были нужны наждаки, где можно было бы выточить ножи и пики. И это им удавалось - их боялись. В отдельных случаях применялись принуждения: подходили к кузнецу и предлагали отковать нож. В литейном цехе запросто вытачивали на наждаке кинжалы. Бывали и у меня в модельной. Честно говоря, они наводили ужас и на начальство.

Чем все это закончилось? Было совершено несколько убийств. В секцию бригады Ханжиева, в которой жил и я, часов в одиннадцать вечера, когда все уже улеглись спать, но свет, как всегда, на ночь одной лампочкой оставался включенным, вбежал уголовник с ножом в руке и громко приказал: "Всем укрыться одеялами с головой! А кто чувствует себя виновным, тому укрываться не надо". Все покорно подчинились этому требованию, но было страшно. Потом было сказано: "Пойдем!" Кого увел с собой этот преступник, никто не видел. Все лежали на своих местах недвижимо, без слов. В соседней секции той ночью задушили уведенного мокрыми скрученными полотенцами, сшитыми в одно. Узнали об этом утром. Преступников было четыре или пять, но на вахту с повинной явился только один, да и то неизвестно, добровольно он это сделал или был послан под угрозой. Потом был убит бригадир Гришин. На него напали ночью, на спящего, разрубили топором голову. Потом еще и еще убивали на производстве. Затем после обеденного перерыва блатные, под угрозой расправы, не позволили бригадам выйти из зоны на работу. Об этом было доложено начальнику Чукотлага майору Стеценко: ОЛП № 1 саботирует выход на работу. Блатные ставили условия: освободить из барака усиленного режима (БУРа) их лидеров, посаженных за совершенные преступления.

На место прибыл Стеценко. Он потребовал немедленно выйти на работу, но в ответ услышал непристойную ругань и грязные выкрики. Обстановка накалялась стремительно: несколько сот голосов гудели и требовали освободить наказанных. Снова и снова майор требовал подчиниться, выполнять его приказ, но его не слушали. Здесь же стояла охрана с автоматами, и майор дал приказ: "Огонь по врагам народа!" И автоматы застрочили по сгрудившейся толпе заключенных. Было убито девяносто три человека. Много было раненых. Это событие само по себе было неслыханное, ужасное, потрясшее всех жителей поселка Эгвекинот. Ведь огонь был открыт по людской массе, которая находилась за проволокой, и потому уже расстрел нельзя было оправдать. Приказ майора Стеценко о расстреле без суда и следствия ничем не отличался от немецко-фашистских расстрелов пленных. Тем более что люди согнаны были в толпу насильственно, под угрозой расправы уголовников. Погибли многие ни в чем не виновные.

Лично мне волей судьбы не пришлось быть в толпе попавших под расстрел. В тот день я не пошел на обед в зону, хотя обычно всегда ходил, но вот такой мой рок - сердце предвещало беду.

Трупы были перенесены в барачное здание старой больницы, где лежали до марта 1952 года незахороненными. Были комиссии, были разбирательства, но об этом нигде ничего не было рассказано. Хоронили убитых в марте. В ящики из горбылей заключенные клали по четыре трупа и волокли их на второй километр, где была заблаговременно вырыта траншея. В нее и опускали погибших.

Участвовал в захоронении и я. Лагерное начальство было заменено, в том числе и майор был куда-то переведен в другое место.

В апреле 1952 года я первый раз посмел зайти в УРЧ (учетно-распределительную часть) Чукотлага, чтобы узнать, как идет сокращение моего срока согласно зачетам рабочих дней. Это учреждение находилось в зоне ОЛП № 1, тоже в барачном здании, В нем было до удивления уютно и чисто. За столом сидела очень милой внешности молодая женщина в форме МГБ, которую я никогда ранее не видел. Обошлась она со мной внимательно и добродушно, что казалось чем-то необычным. Ведь в лагере заключенный просто не встречает подобного. Он привык к словам "Ты - зэк", что почти равно - "Ты - никто". А тут я услышал:

- Назовите, пожалуйста, свою фамилию. Я назвал с добавлением имени и отчества.

- Ой! Я рада вас видеть, Иван Трифонович! Я так много наслышана о вас как об удивительном мастере. Рада сообщить, что вы очень скоро освобождаетесь.

Она нашла мой формуляр и сказала:

- Ну вот, ваш срок окончится двадцать седьмого мая - чуть больше месяца осталось.

Я поблагодарил ее за внимание и хотел уже уйти, но она, смущаясь, добавила:

- Извините меня, Иван Трифонович! Мне очень неудобно, не осудите меня, но я хочу просить вас… Будьте так добры, сделайте мне браслет для наручных часов. И, пожалуйста, дайте слово, что зайдете к нам в день вашего отъезда. Вы будете нашим гостем, мой муж будет очень рад вас видеть.

Да, дорогой читатель, не усомнитесь, я пишу истинную правду. Понимаю, что так бывает очень-очень редко, но так было.

Очень сожалею, что не могу назвать многие имена тех, с кем случалось встречаться, иметь откровенные беседы, слышать слова признательности.

Накануне дня освобождения в мастерскую ко мне пришел новый начальник Чукотлага Григорьев, кажется, майор. Он сердечно поздравил меня с освобождением. Я его видел впервые, но вот назвал он меня по имени-отчеству.

Днем моего освобождения из Чукотлага было действительно 27 мая 1952 года. В лагере я пробыл пять лет четыре месяца двадцать дней.

Прежде чем выйти за ворота, нужно было одеться в гражданское платье. Где его взять? Слыхал, что в магазинах поселка ничего подходящего нет, да и не хотелось появляться на людях в лагерной шкуре. Подсказал какой-то "шестерка", что все можно найти у "дяди Саши". Я спросил: "Не обманет?" - "Что ты! Разве позволит вор в законе обмануть? Идем!" Вот ведь как было. Четыре года провел на Чукотке, но никаких "дядей" не знал, мне они были совсем неведомы. Я согласился пойти.

В глубине барака, в углу, была отгорожена одеялами на проволоке кабинка. "Шестерка" боязливо спросил: "Можно, дядя Саша, по делу?" Послышался голос: "Кто?" - "Это я, дядя Саша, Морж!"

Через минуту мне было позволено выбрать то, что меня могло устроить. Надетые на плечики, висели над второй заправленной койкой десятка полтора костюмов и пиджаков. Я, конечно, понимал, что все это было когда-то с кого-то снято так же, как сняли с меня в Иркутской пересылке в 1947 году; может, и выиграно. Но для меня в тот момент это роли не играло. Я подобрал по себе хорошо выглаженные темные брюки и светлый цветной пиджак, спросил о цене. "Шестьсот рэ", - был ответ. Я отсчитал деньги, подал и сказал: "Проверьте, пожалуйста!" В тот момент "шестерка" толкнул меня рукой и шикнул: "Ты что! Вор никогда не проверяет". "Дядя" небрежно, без слов, сунул в нагрудный карман деньги и тут же принял на второй взъерошенной койке горизонтальное положение.

Не буду описывать, как искал сорочки, туфли, кепку. Все это я нашел, хотя и не без хлопот. Пришел час, и я навсегда покидал "исправительное" заведение. Сразу же - на почту, послал телеграмму жене.

Но моя великая радость сменилась непредвиденной печалью: при получении справки об освобождении из заключения мне было объявлено, что есть указание, что освобождающиеся по зачетам обязаны половину сокращенного срока отработать в Дальстрое по вольному найму. "Боже мой! Что за напасть?! - гудело в моем перенапряженном сознании. - За что же? Почему об этом не было сказано сразу, при объявлении постановления о применении зачетов?" Было сверхдосадно. Только послал телеграмму жене, и вот ее теперь надо терзать добавкой ожидания. Нет, не описать мне той горечи, с которой я должен был оформляться в отделе кадров в ту же мастерскую, которую успел только что сдать своему ученику. И никаким образом ничего нельзя было изменить.

Пришлось смириться. Договорился с молодой четой, приехавшей из Нижнего Новгорода, чтобы занять в их квартире угол. Пообещал платить тысячу рублей в месяц, чтобы и столоваться вместе с ними. Согласились. Спасибо им из моего сегодня! Хорошие были люди Витенька и Наденька Овчинниковы.

Кажется, 20 ноября встретился мне начальник отдела кадров управления Чукотстроя Михайленко. Я его узнал с того дня, как он объявлял мне строгий выговор за "грубость" при оформлении меня на работу по вольному найму. Был такой случай. Михайленко остановил меня:

- Твардовский! Слушай, пожалуйста. Есть возможность уехать тебе, но пойми, нужно срочно отгравировать рельефом так, как это ты делаешь, один моржовый клык. Только и всего. Пароход уходит 24–25 ноября, ждет ледокола. Делай хоть ночью, хоть днем и тащи эту вещь ко мне на квартиру.

Ну что тут мне было отвечать? Конечно, я бросил все и вся, схватил у него свежий клык, как назло редчайшей длины, и помчался к себе в мастерскую. Ночь напролет работал без устали, и все так хорошо получалось, что даже сам был доволен, что бывало далеко не всегда. Через день, в полдень, - к Михайленко - знал, что он будет дома. С собой еще прихватил то, что берег для жены. Показал. Гляжу, какая реакция. Он:

- Вещь стоящая. Признаюсь. Но слушай, платить могу тебе только тем, что устрою выезд. Не будь мелочным! - Да Боже мой, сохрани и помилуй, т-т-товарищ Михайленко!

О какой еще оплате смею думать?!

- Приходи в три часа в управление и точка! Поедешь, как член ЦК в каюте старшего помощника капитана. Ясно?

- Ясно, товарищ Михайленко.

В тот же день я узнал, что еду не только я, а еще человек триста. Встретил врача Маркова, давно знал его по рассказам аптекаря Парамоныча. Решили навестить старика. Нашли его в бывшей землянке хирурга Калицкого. Да, сдал Илья Парамоныч. Но узнал. Обрадовался. Поздравил меня и Маркова с освобождением, с отъездом. Но только подумать: когда я делал у него аптечный стол, он уже тогда был в заключении более десяти лет. И тогда он говорил:

- Моя жена иногда упрекала меня за то, что в нашей жизни для меня было самым главным - партия. На втором месте - служба. На третьем - семья. А жена говорила, что были бы мы счастливы, если бы было все наоборот: семья, служба, партия.

Значит, моя последняя встреча с Ильей Паромонычем была, когда он провожал шестнадцатый год в заключении. Один глаз у него был с большим отеком, и я спросил, с чем это связано. Он ответил:

- Авитаминоз, цинга.

Простились. Было видно, что удержал он слезу только волей - военный он был.

Из порта Эгвекинот вышли 24 ноября 1952 года. Место в каюте мне было действительно предоставлено старпомом Чуйко. Капитан тогда был в отпуске, а поэтому он был главным человеком на судне. Нa память ему я изготовил там же, на судне, пряжку для ремня. Ничего лучшего не мог: с собой у меня не было инструмента - оставил ученику.

До Петропавловска-Камчатского шли девять суток. Здесь по какой-то причине стояли столько же на рейде. Во Владивосток пришли числа 20 декабря. Потом поезд, пересадка на станции Угольная, потом суток шесть ехали до Новосибирска. Снова пересадка. Ждали три дня. В Свердловске побывал в ЦУМе. Товаров было много, и я купил платье жене. И вот еду пригородным в Нижний Тагил. Телеграмму давал из Новосибирска, надеялся, что Маша встретит. Смотрел, искал. Нет, не встретила… Прошел по перрону туда-сюда, попался на глаза ларек: вина, всякая всячина из продуктов. Удивился обилию. И никакой очереди. Купил две бутылки шампанского, вышел на привокзальную площадь. Адрес я знал, но все изменилось за двенадцать с половиной лет, и уже не знал, "где эта улица, где этот дом". Взял такси.

- Карла Маркса, девяносто пять, - говорю таксисту. А он:

- Смеетесь? Это же вот, рядом!

- Нет, добрый ты человек, услужи, подвези к подъезду, какая тебе разница? Я же за все плачу!

Правда, минуты две ехали. Но у меня же были и вещи, так что такси было к делу.

О том уж не знаю, как и писать, когда поднимался на третий этаж и остановился у двери квартиры номер двадцать два. Я услышал, как жильцы квартиры вели разговор:

- Телеграмма послана из Новосибирска, а на каком поезде он приедет в Нижний Тагил, угадать трудно. Боюсь, что не встречу, потому и не иду к поезду.

По голосу я узнал, что это говорила жена. Я постучал и услышал:

- Да-да! Пожалуйста!

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

Вместе с женой я ехал в Смоленск проведать своих. В Москве пытался связаться с Александром Трифоновичем, но это мне не удалось.

Вот что он писал мне:

Москва, 4.02.53

Дорогой брат Иван!

Поздравляю тебя с возвращением домой.

Очень жаль, что ты, будучи проездом в Москве, не смог связаться со мной. Но это одно дело, другое - странно, что ты не нашел нужным написать мне о своей судьбе, о своем возвращении. Ведь я просто-напросто не знаю, а только догадываюсь, где ты был. В таких делах отмалчиваться не годится, если ты хочешь поддерживать со мной связь.

Напиши подробно и правдиво обо всем, начиная с того момента, как мы, твои близкие, были уведомлены о твоей гибели. Я должен знать все относительно своих братьев. Не торопясь, спокойно сделай это.

Как ты устроился, где работаешь? Привет твоей жене.

А.Твардовский

Назад Дальше