На шестой день в лазарете начинается суматоха. Прибегает то один санитар, то другой. Нам сообщают, что город окружают наши войска, немцы уходят и лагерь военнопленных эвакуируется. Здоровых пленных уже увели, а за нами приедут телеги и увезут нас на запад. Наступает вечер, но телег за нами не присылают. В городе гремят взрывы. Немцы взрывают дома, горят здания. Мы, те, кто не может двигаться, ждем, когда начнут расправляться с нами. Бросят в дом канистры с бензином – и ничего от нас не останется. Взрывы то ближе, то дальше; лагерь и лазарет уже не охраняются, охрана разбежалась. Но к нашему лазарету взрывники не подходят. Видимо, нас спасла надпись над входом: "Тиф. Не входить".
Развязки я не дожидаюсь: слабость берет свое, и часов в 12 я засыпаю. Просыпаюсь же я от радостных голосов. Светло, у двери стоят два молодых солдата в полушубках. Они поздравляют всех с освобождением. Я пытаюсь подняться, но сил не хватает. Один из них замечает мое черное лицо и подходит.
– В танке горел?
– Нет, я летчик.
– Ничего, браток, поправишься! Выпей за освобождение. Хорошо вы нас прикрывали!
Он наливает мне кружку светлой жидкости, и я долго пью. Немного жжет. Я выпиваю почти кружку шнапса, но опьянения не наступает – слишком напряжены нервы.
Немного погодя заходит офицер в звании майора. Он тоже поздравляет нас и говорит:
– Товарищи, подождите еще немного. Завтра всех перевезем в госпиталь!
Майор видит меня, подходит:
– Танкист?
– Нет, летчик.
– Здорово обгорел, но ничего, все уже позади. Выпей за жизнь!
Мне неудобно, что такое внимание уделяется только мне, но от угощения я не отказываюсь и выпиваю еще кружку. Опьянения не чувствую, просто погружаюсь в забытье.
Просыпаюсь, сосед смотрит и спрашивает:
– Очнулся? Сутки прошли.
Я отвечаю что-то невнятное. Страшно хочется пить, я выпиваю воды и снова проваливаюсь в безмолвие. Просыпаюсь вечером, теперь возле меня сидят две женщины.
– Ой, сынок, живой, – плачут они. – Видела бы тебя мать!
Видимо, вид у меня действительно был впечатляющий... Я отвечаю:
– Ничего, родные, поправлюсь, еще летать буду.
– Ох, сынок, дай-то бог. Скажи, чего тебе хочется: покушать, попить, чайку, кофейку?
Жажда продолжает томить меня: ведь я выпил чуть ли не пол-литра шнапса, а перед этим почти ничего не ел семь дней. Отвечаю:
– Кофейку хочется...
– Сейчас, сынок, принесем!
Через полчаса я с наслаждением пью кофе. Какой прекрасной оказывается эта чашка, а еще прекраснее эти милые, добрые женщины из города Проскурова. Большое спасибо им за доставленную мне радость!
Я снова засыпаю, а когда просыпаюсь утром, вижу молодую девушку. Она пытается меня накормить. Хотя аппетита у меня нет, но я понимаю, что есть надо. Рот стянут ожогом, и ручкой чайной ложки девушка проталкивает мне в рот комочки манной каши. Вечером прибывает полевой госпиталь, и меня несут на операционный стол. Сестра разрезает бинты и отшатывается. Я приподнимаю голову и смотрю: под моими снятыми бинтами десятки, сотни вшей.
На другой день у меня начинается жар, и меня переносят в изолятор – маленькую пустую комнату с железной койкой. Ноги обтирают какой-то жидкостью, перевязывают. Лежу час, другой, третий – никого. Наступает ночь. Где я? Кричу – никакого ответа. Пытаюсь слезть, но сил не хватает. Снова кричу. Наконец-то дверь открывается, входит санитар:
– Не кричи, у тебя тиф. Завтра мы перевезем тебя в другой госпиталь.
Я снова один. Темно. И вдруг я вижу голубое небо! Я снова в воздухе. Впереди "юнкерс", я догоняю его, нажимаю на гашетки. К "юнкерсу" тянутся трассы, он вспыхивает. Кругом "мессершмитты". Уворачиваюсь от одного, потом от другого, – и вдруг мотор останавливается. Я сажусь на какую-то площадку, ко мне подходят какие-то люди. Бешметы, кинжалы... Это горцы. Они подводят быков, помогают запрячь, привязать к шасси, я в кабине самолета, и быки тащат меня на мой аэродром. Вдруг впереди замок. Стража выходит из ворот, мне помогают вылезти из кабины и пройти в замок, в богато убранную комнату. Там я вижу девушку в богатом восточном убранстве. Она приглашает меня за стол, появляются блюда с яствами. Я тороплюсь, пытаюсь объяснить, что меня ждут в полку, – с трудом убеждаю их, что уеду, но через день вернусь. И вот я снова в полку. Вылеты, бои. Проходит месяц, другой, третий. Наконец-то я снова в замке, но здесь немцы. Меня связывают и бросают в подземелье. Я лежу на железной кровати, в углу у огня стражник. Он смотрит на меня, но я закрываю глаза и притворяюсь спящим, и тогда он выходит. Думаю, как убежать. Замечаю в углу люк – значит, там подземелье. Сползаю с кровати, падаю на пол, ползу к люку, но стражник вбегает и не дает мне доползти до люка и убежать на волю. Я хватаюсь обеими руками за подвернувшуюся под руки ножку кровати. Оторвать меня невозможно. Стражник отходит и кого-то зовет. Я снова пытаюсь добежать до окна и выпрыгнуть, но ноги не держат, я снова падаю на пол и лезу под кровать, цепляюсь за ножку.
Вдруг я слышу женский голос: "Не надо, милый, все будет хорошо, успокойся, вылезай". Я слушаюсь – такой нежный голос не обманет! Меня поднимают и укладывают на кровать. Девушка уходит. Появляется палач, он подходит к раненым, они бьются, но он колет их большим шприцем, и они умирают. До окна шага четыре, я снова поднимаюсь и бросаюсь к окну. Скорее выпрыгнуть, убежать! Ноги не держат меня, я падаю, но ползу к окну. Палач хватает меня, я сопротивляюсь, но появляется второй. Меня связывают, относят на кровать, появляется шприц, укол – и я больше не сопротивляюсь. Конец...
Потом снова воздушный бой, прыжок с парашютом, подземелье. Я что-то ищу (кажется оружие), затем убегаю, меня догоняют, связывают. Вводят яд, все расплывается.
Из забытья меня выводит чей-то голос. Приоткрываю глаза. Светло, рядом несколько человек в белом. Они поднимают мое одеяло, рубашку, спрашивают о чем-то. Меня охватывает слабость, закрываю глаза. К груди прикасаются металлическим кружком, затем поднимают руку, я чувствую укол.
Когда я снова открываю глаза, то понимаю, что чувствую себя лучше. Я лежу в палате, рядом еще 7 или 8 кроватей. У соседней кровати стоят несколько человек в белых халатах: врачи осматривают соседа. После их ухода я начинаю думать, где же я. Видимо, это госпиталь, – но когда же я попал сюда? С трудом я немного поднимаю голову, но, обессилев, припадаю к подушке.
Сосед, увидев мою попытку, спрашивает:
– Очнулся?
Отвечаю:
– Вроде.
– Как себя чувствуешь?
– Нормально.
В разговоре я узнаю, что провел в бреду чуть ли не две недели. Это меня настолько удивляет, что я говорю:
– Да я же еще вчера вел воздушный бой! – Потом замолкаю и спрашиваю, какое сейчас число. Оказывается, уже середина апреля, значит, я ранен чуть ли не месяц назад... Свой день рождения я провел в бреду.
Ночью начинается бомбежка. Все – и больные, и санитары – уходят в бомбоубежища. Меня решают оставить: переносить меня слишком трудно и небезопасно и для меня самого, и для санитаров. За окном мелькают лучи прожекторов, поднимается стрельба зениток. Нарастает свист бомб, они летят со всех сторон и, кажется, сейчас попадут в госпиталь. Взрывы, сыплется штукатурка... Здание госпиталя находится на краю аэродрома, и бомбы падают где-то совсем рядом. Только слышен звон стекол и стук падающих на крышу осколков снарядов.
Все это длится час, другой, третий. Наконец рев моторов, свист бомб и стрельба зениток затихают. Прожектора гаснут, но небо освещено пламенем пожаров, что-то горит. По лестнице шум шагов: возвращаются раненые. Все обсуждают, как и где грохнуло, как тряхануло госпиталь и их. Утром идут разговоры о бомбежке, все рассказывают друг другу о пережитом, а вечером все начинается сначала. И так целую неделю.
Через неделю я начал подниматься: сначала на кровати, потом свешиваю ноги. Наконец мне дают костыли. Я поднимаюсь и стою несколько минут. Хотя во мне осталась только кожа да кости, но нагрузка кажется непосильной, и я почти падаю обратно на кровать.
На следующий день 1 Мая, все готовятся к празднику. В палату приносят патефон и ставят пластинку. Марк Бернес поет:
Любимый город другу улыбнется,
Знакомый дом, любимый сад...
Слезы текут рекой, все расплывается. Соседи замечают, снимают пластинку, и я говорю им:
– Ребята, не обращайте внимания, давайте еще!
Кажется, только сейчас я почувствовал, что остался живой...
На следующий день я пробую делать первые шаги. Сосед страхует меня. Три шага до соседней кровати и три обратно – и это все: я так устаю, что сажусь и отдыхаю. Но через день я дохожу уже до окна. Вместе с солнечной погодой весна властно входит в жизнь госпиталя. Раненые с утра выходят на солнечную сторону дома и до завтрака, а потом до обеда и ужина греются под лучами солнца. Постепенно я начинаю ходить по палате, конечно, с костылями. Наконец приходит день, и я спускаюсь по лестнице и выхожу на улицу. Как прекрасно все вокруг: зеленые молодой зеленью деревья и трава, синее небо и яркое ослепительное солнце! Я чувствую, как силы вливаются в мое изможденное тело, мое здоровье быстро улучшается, но раны правой ноги и правого мизинца руки не закрываются – у меня остеомиелит.
При очередном осмотре врач хмурится. Ему не нравится мизинец моей правой руки.
– Он у вас не заживает и надолго задержит вас здесь, его надо отрезать.
Мне жалко пальца, но хочется быстрее поправиться, поэтому я соглашаюсь. Но мои соседи по палате, узнав о решении врача и моем согласии, возмущаются:
– А тебе не предлагали заодно ногу отрезать? Разреши – сразу голову отхватят! Ты только дай им согласие – вмиг всего лишишься!
На мои попытки оправдаться желанием выписаться побыстрее, они логично отвечают:
– На неделю поторопишься – всю жизнь будешь мучиться. А потом рука просто некрасивая будет, и работать ею будет труднее.
Не знаю уже, какой довод убедил меня, но на другой день я категорически отказываюсь от операции. Врач рассержен:
– Тогда сразу выпишем.
– Меня это даже радует, – говорю я. – Я согласен выписаться!
Но выписать меня с незажившими ранами врач не осмеливается. Мне прописывают различные физиопроцедуры (кажется, с йодом), и раны понемногу начинают заживать. Мои выходы на свежий воздух становятся продолжительнее. Меня неодолимо тянет на аэродром: издали я вижу знакомые силуэты "лавочкиных". В один из дней я добираюсь до края аэродрома и подковыливаю на своих костылях к ближайшему самолету.
Не верю своим глазам: у самолета стоят летчики моей эскадрильи – Соколов, Вялов, адъютант Непомнящий. Я подхожу ближе: меня не узнают и особого внимания мне не уделяют. Тогда я робко спрашиваю:
– Ребята, не узнаете? Это я, Байда!
На меня подозрительно смотрят, окружают и рассматривают. Наконец кто-то говорит:
– Смотри-ка, правда Байда. А мы-то... – недоговаривает он.
Много позднее я узнаю, что, прилетев домой, летчики доложили, что видели, как мой самолет был подожжен и горящим упал на землю. Парашюта никто не видел... О моей гибели было доложено, домой ушла похоронка, а мои вещи разделили друзья.
Меня отводят в штаб эскадрильи, там я рассказываю свою историю, и на следующий же день меня забирают из госпиталя. Оказывается, главнокомандующий ВВС маршал Новиков, узнав от командира полка, что нашелся погибший летчик, приказал отправить меня на лечение в Москву, в Центральный авиагоспиталь.
Я снова прощаюсь с летчиками полка, и самолет Ли-2 взмывает в воздух. Прощай, Проскуров! Я ложусь на чехлы и отдыхаю. Иногда я спрашиваю у летчиков, где мы летим, и мне называют города Киев, Брянск, Москву. В Москве посадка, и здесь я с трудом выхожу из самолета. "Санитарка" везет меня по Москве, потом мы въезжаем в лес, проезжаем ворота, и я вижу красивый белокаменный дом с колоннами. Это авиагоспиталь. В приемном покое медсестра в белом халате записывает мои данные, затем дежурный врач проводит осмотр и направляет меня в хирургическое отделение.
Жизнь в госпитале, спокойная и размеренная в те дни, оживлялась салютами в честь дивизий, корпусов и армий, освобождавших наши города. Выход на государственную границу, открытие второго фронта... Фашизм явно шел к своему концу! Впереди начинала алеть заря Победы.
Лечение и время делали свое дело. Разбитые кости правой ноги и пальца срослись. Правда, наступать на ногу было больно, но с помощью палки я уже мог довольно сносно передвигаться. Что касается кожи на моем лице, то хотя она была еще красной, но рубцов не было.
Скоро меня осмотрела медкомиссия и сочла необходимым направить в санаторий для выздоравливающих "Востряково", расположенный в районе станции Барыбино. Неожиданно для себя в санатории я встретил своего первого командира полка Анатолия Голубова, рассказавшего мне совершенно невероятную историю: он остался жив после прыжка из самолета без парашюта.
Весной 1943 года Голубов был переведен из нашего полка в соседний полк – 18-й гвардейский. Этот полк имел хороший летный состав, летавший на "яках". Кроме того, с 1944 года в составе полка была эскадрилья французских летчиков-добровольцев, которые прибыли, чтобы в русском небе сражаться за французскую землю. Французы добирались в Союз разными путями, большинство – через Египет и Иран. Формировалась эскадрилья в Иваново, затем под Тулой. Одними из первых они получили новые тогда самолеты Як-1 и, нужно сказать, освоили их хорошо и, имея большой налет, воевали на них прекрасно. Отличала французов и отличная групповая слетанность. Взлетали они обычно парой, но в бою часто рассыпались, возвращались на аэродром поодиночке и при этом несли большие потери. Много французских летчиков остались навсегда в нашей земле...
Видимо, поэтому командование решило подобрать 18-му гвардейскому полку опытного командира, это назначение и получил наш командир майор Голубов. Надо сказать, что с первых дней он и в этом полку завоевал прочный авторитет, пользуясь большой любовью и уважением всех летчиков полка, в том числе и у французских пилотов.
Известность получил эпизод, когда в один из дней Голубов увидел идущий с запада немецкий самолет-разведчик Ю-88 в сопровождении двух истребителей. Быстро сев в самолет, запустив мотор и взлетев, он набрал высоту и, догнав немцев, сбил одного из прикрывавших разведчика истребителей. Затем сблизился с Ю-88 и поджег его – немецкий экипаж выбросился на парашютах. Так как бой проходил почти над расположением штаба воздушной армии, то немецкие летчики после приземления были взяты охраной штаба в плен. Командующий 1-й воздушной армией сам приехал в полк и наградил Голубова орденом Красного Знамени.
Прыжок без парашюта Голубов совершил летом 1944 года. Тогда наши танковые корпуса, прорвав оборону немцев в Белоруссии, рвались на запад и уже вышли далеко за Минск. Связь камандования с ними была потеряна, и теперь в передовые танковые части необходимо было доставить вымпел с приказом об их повороте на юг: это должно было завершить окружение немцев в районе Минска.
Погода стояла на редкость плохая: низкая облачность, дождь. В такую погоду Голубов решил лететь сам, ведя свой истребитель над самыми верхушками деревьев. Найдя наши танки за Минском, он сбросил им вымпел, но на обратном пути его самолет был подожжен немецкими зенитными пулеметами. На горящем самолете Голубов продолжал лететь на восток. Пламя достигло кабины и стало обжигать летчика, и тогда Голубов открыл фонарь и, высунув лицо, пытался вести самолет и дальше. Но сильный воздушный поток вырвал его из кабины, а малая высота полета – метров 30-50 – не позволила парашюту открыться. В полк пришло известие, что Голубов погиб, и летчики 18-го гвардейского полка и французской "Нормандии" поделили на память все его вещи...
Очнулся Голубов уже в госпитале. Саперы, доставившие его туда, рассказали, что увидели летящий со стороны немецких позиций наш горящий истребитель. От самолета отделился летчик – он ударился о болотистый луг, его подбросило вверх, он пролетел метров 100-150, снова коснулся земли, отпрыгнул, пролетел по воздуху еще метров 15-20, снова отпрыгнул и лишь еще через 5-6 метров упал и зарылся в землю. Когда саперы подошли, то обнаружили еще живого летчика в мягкой почве болотистого луга и, буквально "выкопав" его, отправили в госпиталь. В госпитале Голубова "собрали": у него было 10 или 12 переломов костей. Через пару месяцев они срослись, и тогда Голубова направили долечиваться в санаторий, где мы с ним и встретились.
Анатолий Голубов рассказал мне и о судьбе многих бывших моих однополчан. Через месяц после моего перевода в 19-й иап началось знаменитое Курское сражение. Покинутый мной 523-й полк получил задачу сопровождать штурмовики Ил-2. Такая боевая задача считалась у нас самой тяжелой и опасной. Штурмовики Ил-2 – страшное оружие: они бомбят и штурмуют немецкие войска, уничтожают пушки, танки, живую силу. Для увеличения живучести они хорошо бронированы. Понимая угрозу, исходящую от "черной смерти", как их называли немцы, они бросали против них свои лучшие истребительные части.
Наше командование широко практиковало сопровождение штурмовиков истребителями, которые отбивали от них атаки немецких истребителей. Но наши истребители бронирования не имели и, совершая полет на малой высоте, подвергались обстрелу с земли со всех видов оружия. Кроме того, будучи "привязанными" к низко летящим штурмовикам, истребители не могли ни набрать высоту, ни развить большую скорость и представляли собой легкую добычу для истребителей противника. Вследствие этого они несли большие потери. Мой бывший полк ежедневно терял летчиков. Погиб Машников, который был подбит и, идя на вынужденную посадку, врезался в стоящее на поле дерево. Были сбиты и погибли Мишенков и Максимов. Был тяжело ранен командир эскадрильи Еличев – он потерял правую руку...
Перед расставанием Голубов предложил мне ехать с ним в 18-й гвардейский полк. Но, как ни соблазнительно было это предложение, я уже прирос душой к своему 19-му Краснознаменному полку, в котором провел уже месяцы, где остались боевые товарищи, с которыми я делил фронтовые тягости.