Против мессеров и сейбров - Крамаренко Сергей Макарович 9 стр.


Вот из его самолета вырывается трасса и упирается в машины, – из них выпрыгивают люди. Вслед за ним открываю огонь и я. Одна, две, три машины горят. Я проношусь метров на 20 над ними и устремляюсь вверх. Здесь облачность повыше – метров 300-400. Куманичкин делает разворот, видимо, чтобы посмотреть на результаты стрельбы или повторить атаку. И в этот момент из дымки метрах в ста впереди меня выскакивает самолет и открывает огонь по самолету Куманичкина. Я резко разворачиваю свой истребитель и даю длинную очередь по противнику, которого я опознаю как "Фокке-Вульф-190". Вижу на нем взрывы нескольких снарядов, которые попали в него, – и он резко уходит вниз. Но в эту секунду передо мной чуть выше проходит трасса. Машинально я отдаю ручку, и надо мной проносится другой "фокке-вульф". Видимо, он торопился спасти своего напарника, и это спасло меня.

Моментально я разворачиваюсь за ним, но немец закладывает резкий разворот и уходит в сторону. Я устремляюсь за ним, стреляю – и он переворачивается, уходит вниз и теряется в дымке. Теперь я разворачиваюсь в сторону ведущего, но Куманичкина не вижу. Слышу его команду:

– Байда, держи курс 90! Мотор трясет – видимо, подбили!

Я разворачиваюсь на восток. Увеличиваю скорость, оглядываюсь вперед, по сторонам, но Куманичкина так и не вижу. Через минуту слышу команду:

– Байда, развернись вправо на 90.

Я недоумеваю, но команду выполняю. Затем слышу:

– Развернись влево на 180, я у тебя слева-сзади.

Посмотрев влево назад, я вижу самолет Куманичкина и пристраиваюсь к нему. Мой ведущий летит на небольшой скорости, а я маневрирую сзади, чтобы не пропустить новой атаки немецких самолетов. Но один из этой пары, видимо, был подбит или сбит, а другой потерял нас или просто не стал преследовать.

Вдали показывается река. Немецкие зенитки молчат – видимо, считают нас за своих. Зато с нашего берега видны вспышки: нас, видимо, принимают за немцев. Куманичкин резко маневрирует, уходя от трасс снарядов, я следую за ним. Но вот огонь прекратился – видимо, нас опознали. С трудом мы выходим на аэродром и производим посадку.

После посадки я подхожу к самолету Куманичкина, который осматривает винт своего самолета. В его лопасти ближе к концевой части пробоина от пули немецкого крупнокалиберного пулемета или бронебойного снаряда. Я думаю, что сейчас меня отчитают, что я не предупредил атаку немецкого самолета, но в ответ слышу:

– Молодец, вовремя отбил атаку! Я тебя потерял, когда начало трясти самолет, а потом увидел впереди и разворотами пристроился.

Рассказываю, что стрелял по ведущему немецкой пары и, видимо, попал, а затем подвергся атаке второго "фокке-вульфа", которого отогнал, но преследовать не стал. Куманичкин говорит:

– Правильно сделал, под нами был аэродром, и там бы еще взлетели немцы.

На проявленной пленке моего фотокинопулемета были прекрасно видны взрывы на немецких автомашинах, но немецкий "фокке-вульф" был виден так смутно, что как сбитого мне его не засчитали. Решили, что в лучшем случае я его подбил. Винт же самолету Куманичкина заменили той же ночью, и на другой день мы уже были готовы вылетать.

1945-й

К нам на аэродром села новая истребительная дивизия, командовал ею Василий Сталин. Невысокого роста, рыжеватый, он запомнился нам своей страстью к футболу. Обычно он сидел и подбадривал свою команду, но в трудные для нее моменты выбегал на поле и сам начинал судить, да так пристрастно, что другая команда не выдерживала и начинала бастовать. После такого Василий обычно несколько успокаивался, и игра благополучно доходила до конца. Лишь однажды страсти были так накалены, а игроки так взволнованы, что матч не удалось окончить.

Встреча Нового, 1945 года проходила очень торжественно. К нам приехали артисты и кинооператоры. Наряду с артистами выступали и наши летчики. Гвоздем программы были неаполитанские песни, исполненные Витей Фоминым, а также пляски. Паша Масляков традиционно исполнил "танец трех верблюдов", а Иван Кожедуб лихо отплясал молдаванеску.

На вечере отличилась и наша любимица медвежонок Зорька. Попал к нам этот медвежонок следующим образом: его подарили Александру Александровичу Новикову летчики Карельского фронта, а когда он прилетел к нам в полк, то привез его с собой и оставил – видимо, хлопотно было ухаживать за ним. Спала Зорька вместе с летчиками, залезая на кровать и наваливаясь на летчика сверху. Пока она была маленькая, это еще было ничего, но через несколько месяцев спать под таким "грузом" стало уже невозможно. Питалась она в столовой: приходила туда и начинала облизывать официанткам ноги, а те, конечно, наливали ей или компота, или каши. Из летчиков она больше всего любила Диму Нечаева, который всячески заботился о ней: подкладывал ей кусочки послаще, мыл, расчесывал. Зорька отвечала ему своей привязанностью, позволяла гладить, тормошить себя. Других она не признавала и на попытки погладить ее отвечала ревом, а иногда и кусалась. У меня до сих пор остался шрам на руке от ее зубов! Днем, как правило, она сидела у Нечаева на самолете. Когда ему надо было вылетать, ее приходилось поначалу силой оттаскивать от самолета. Постепенно она привыкла и, как только мотор начинал работать, убегала уже сама. После возвращения летчика из полета она опять забиралась на крыло и ждала, когда он выйдет.

В этот вечер на Зорьку нацепили несколько десятков трофейных крестов – немецких орденов. Позванивая ими, она обходила столы и собирала дань в виде печенья и конфет. Затем ушла на кухню и принялась вылизывать банку сгущенного молока. В это время начался концерт и на сцену вышла московская певица. То ли пение привлекло Зорьку, то ли она приняла певицу за нашу официантку, также подкармливавшую Зорьку конфетами, но, выйдя на сцену и увидев стоящую на сцене женщину, Зорька медленно подошла к ней и стала обнюхивать, затем начала тереться о ногу певицы и лизать ее. Певица, исполняя песню, раза два отмахнулась рукой, но затем опустила глаза и... Несмотря на все наши уговоры, больше она на сцену не вышла. Естественно, Диме попало по первое число!

История Зорьки окончилась трагично. Будучи уже в Германии, она убежала днем с аэродрома. Проезжавшие по дороге солдаты, естественно, не упустили столь редкостную добычу и убили ее. На следующий день кто-то из батальона аэродромного обслуживания решил угостить летчиков медвежатиной. Летчики есть отказались...

* * *

После почти месячного перерыва, в январе поступила команда: полку перелететь под Варшаву. Через несколько дней нам сообщают: началось наступление войск 1-го Белорусского фронта. Погода плохая, но вот она чуть улучшается, и мы вылетаем прикрывать наши наступающие части, которые обходят Варшаву с севера и юга. Немецких самолетов не видно, но на земле множество отступающих немцев. Вот и автоколонна с уходящими немцами. Мы начинаем штурмовку, и на этот раз я стараюсь не увлекаться и все время держу в поле зрения самолет Куманичкина. Несколько автомашин горит, мы делаем еще один заход и, создав затор на дороге, уходим домой.

На другой день следует перелет в Сохачев – город километрах в пятидесяти западнее Варшавы. Мы садимся, заруливаем и, вылезая из самолетов, слышим на другой стороне пулеметную и орудийную стрельбу. Нам объясняют, что это наши танкисты, захватившие утром аэродром, продолжают вести бой с немцами, окопавшимися на другой стороне аэродрома. Тогда мы взлетаем и начинаем штурмовать немцев. Вскоре стрельба затихает: видимо, немцы ушли или, разгромленные, прекратили сопротивление.

На следующий день мы осматриваем аэродром. Множество оставленных, видимо, поврежденных самолетов: "мессершмитты", "фокке-вульфы". Мы залезаем в кабины, осматриваем приборы, рукоятки управления и находим, что наши "лавочкины" гораздо красивее и изящнее. Саша Васько залезает на нос Me-109 и, торжествуя, показывает, что теперь мы победители.

На другой день команда: перелететь в Иновроцлав. Это небольшой город на север от Сохачева. Там нас застает распутица, почва размягчается, и на этом аэродроме мы застреваем почти на неделю. В Иновроцлаве мы живем в немецкой казарме, спим на двухэтажных железных койках и страдаем от вынужденного безделья. Наши войска ушли далеко вперед, а мы застряли! В одну из ночей ребята, видимо, решили повеселиться. По крайней мере, придя после ужина в казарму и после недолгих разговоров улегшись спать, они стали посмеиваться. Вдруг я слышу:

– Байда, спой нам что-нибудь.

Я отвечаю им, что я никогда не пою – нет ни голоса, ни слуха. В ответ я слышу:

– Так у нас тоже этого нет, а вот мы все пели! Ты же слышал!

Действительно, после ужина в столовой у нас всегда была самодеятельность, введенная еще Шестаковым. С тех самых пор вечерами после ужина летчики продолжали установившуюся традицию. Командир обычно говорил:

– Фомин, начинай!

Витя Фомин, адъютант нашей эскадрильи, растягивал баян и начинал своим очень приятным голосом петь фронтовые песни. Все подтягивали. Затем его сменяли другие певцы, а после их выступления начинались пляски. Наш цыган Бачило прекрасно исполнял "цыганочку", Паша Масляков виртуозно исполнял "танец трех верблюдов". Иногда командир втягивал в пение и "безголосых". Понемногу втянулись все и хоть с грехом пополам, но пели.

В стороне остались лишь двое самых упорных и безголосых: я и Коля Вялов. В конце концов Шестаков заставил спеть и Колю Вялова. До сих пор помню, как Коля, бледный, словно собрался прыгнуть в омут, говорит:

– Я спою "Прощайте, скалистые горы".

Вот Витя Фомин берет аккорд, и Коля начинает петь. После первого куплета большинство зажали рты, но командир сердито посмотрел кругом, и смешки прекратились. После концерта Лев Львович заметил:

– Ну что ж, совсем неплохо, – и улыбнулся. Правда, Вялова он больше петь не заставлял. А меня он не успел заставить спеть, так как сначала погиб он, а затем сбили и меня...

Теперь, похоже, пришла и моя очередь. Васько настаивает:

– Сережа, не обижайся, ты нас всех слышал. Слышал, как мы тебе пели?

Делать нечего. Соглашаюсь:

– Слышал, конечно.

– Ну, а чего же ты не хочешь нам спеть? Не по-товарищески поступаешь!

Это сильный довод. Действительно, я вроде нехорошо поступаю. Александрюк нажимает:

– Ты, Сережа, не смущайся, мы никому не скажем, что ты пел.

Никаких возражений я подыскать больше не могу: надо петь.

– Ладно, ребята, уступаю. Что вам спеть?

Васько наготове:

– Да самую свою любимую.

Надо сказать, что тогда славился своими неаполитанскими песнями Александрович, и я даже выучил несколько песен и иногда мурлыкал их про себя. Васько это знал. Не подозревая подвоха, я говорю:

– Хорошо, спою "О, Мари".

Видимо, только уютной фронтовой обстановкой да ста граммами и хитрым подходом ребятам удалось "распеть" меня.

Первый куплет я закончил благополучно, правда смешки вроде были, но чуть слышные. Но в конце второго куплета я буквально вошел в раж:

Сон мне верни, о Мари!..

Кто-то прыснул, засмеялись. С верхних кроватей стали свешиваться – то ли чтобы лучше слышать, то ли чтобы видеть. Вдруг раздается грохот: кто-то не удержался и полетел на пол. Теперь хохот стал общим. Дохохотались до того, что свалился еще один слушатель. На другой день один летчик ходит с перевязанной рукой, другой волочит ногу. Командир, узнав о сольном концерте, вызывает меня:

– Байда, мы за месяц никого не потеряли, а ты за одну ночь двух летчиков из строя вывел. Запрещаю тебе петь!

От большего наказания меня спасла только плохая погода: мы несколько дней не могли подняться в воздух. С тех пор на все предложения спеть я отвечал, что командиром мне петь запрещено. Ребята улыбались, но на просьбе не настаивали.

Познань

Через несколько дней приходит приказ: перелететь в Познань. Мы в недоумении: наш грунтовой аэродром совершенно раскис, даже машины с трудом проезжают по вязкой земле. Но приказ есть приказ. Командир полка собирает нас, сообщает приказ и говорит, что взлетать будем завтра рано утром, после ночного морозца. При взлете нельзя поднимать хвост, чтобы не скапотировать – то есть не перевернуться.

Наступает утро. Мы с трудом выруливаем: Куманичкин впереди, я справа-сзади, метрах в 15. Начинаем взлет, машина еле движется, кажется, вот-вот перевернется, но с ростом скорости она становится устойчивей. Вот она оторвалась! Теперь вторая опасность – как бы не сорваться в штопор, но "лавочкин" не подкачал. Я набираю скорость и пристраиваюсь к Куманичкину.

Понемногу прихожу в себя после такого акробатического взлета. Линия фронта далеко впереди, и воздушного противника ждать не приходится. Я смотрю на ведущего – его самолет как бы застыл в воздухе, – и позволяю себе роскошь подойти поближе к "Барону" и стать справа-сзади от его машины, метрах в 50. Голова Куманичкина немного склонилась, он, видимо, рассматривает карту полета. Я позволяю себе вторую роскошь: начинаю рассматривать расстилающуюся под нами местность. Везде снег. Белые поля чередуются с зелеными пятнами леса, изредка попадаются дымящиеся населенные пункты. Это все еще горящая Польша: здесь немцы еще продолжали все жечь при отступлении.

Вдруг впереди показывается город. Сейчас я уже не помню его названия, но он даже сверху показался мне каким-то аккуратным, и ни одного дымка! Видимо, здесь уже не было сопротивления. Высота небольшая, и я успеваю заметить несколько остроконечных домов. Только тогда я начинаю понимать, что это уже немецкий город. Под нами Германия. Я прислушивался к себе, пытаясь понять, ощущаю ли я что-то особенное? Ведь я, украинский паренек из маленького села, летел на самой лучшей в мире боевой машине над территорией страны, пытавшейся покорить мир. А ведь в детстве я сам учил уроки при керосиновой лампе, а иногда даже и с лучиной. И до семнадцати лет пил чай с солью, так как сахар был чуть ли не на вес золота. Но все это как-то не смущало меня: я знал, что впереди сказочное будущее и надо только подождать. И вот это будущее настало, я над логовом фашизма: "дранг нах остен" обернулся "драпаньем на запад".

Но сейчас все казалось очень обыденным... Мерно гудел мотор, внизу чаще проносились города и деревушки. Наконец показался большой город: большие здания даже издали производили впечатление. А вот и длинная белая полоса со стоящими возле нее крестиками самолетов. Ведущий выпускает шасси, идет на посадку, я следую за ним. Мы касаемся земли, самолет бежит без обычных колебаний. Под нами бетон – это первая немецкая бетонная взлетно-посадочная полоса. Мы заруливаем на стоянку и становимся рядом со старыми знакомцами – "Фокке-Вульфами-190". Какие они сейчас мирные! Только стволы шести пушек хищно нацелились вперед. В воздухе они сеяли смерть, а теперь уже никогда больше не выпустят ни одного снаряда...

Нас разместили на отдых на вилле какого-то фабриканта, и после ужина мы с удовольствием растянулись на мягких перинах. Положение завоевателя имеет и свои крупные преимущества!

На другой день начинается обычное боевое дежурство. Попарно мы дежурим в кабинах, но фронт далеко, уже на реке Одер. Мы чувствуем, что ждать налетов не приходится, и это расслабляет. Тогда мы вылезаем и начинаем осматривать немецкие самолеты, затем очередь доходит до огромных ангаров. Они буквально начинены полусобранными самолетами. Оказывается, мы ходим по цехам огромного самолетостроительного завода, выпускавшего "фокке-вульфы". Сколько их здесь, так и не взлетевших? Сколько же надо было бы вести с ними воздушных боев?

Наконец эта мертвая техника начинает как-то подавлять нас. Ходишь как по кладбищу с рядами мертвецов... Мы снова выбираемся на аэродром. День уже заканчивается, и я отпрашиваюсь у Куманичкина посмотреть, как устроились наши техники. Иду по заснеженной дороге по краю аэродрома и вдруг замечаю что-то чернеющее из-под снега. Отбрасываю снег и отшатываюсь: под снегом проступает человеческое тело в зеленой шинели. Это убитый немецкий солдат. В стороне второй, третий. Видимо, они погибли, защищая аэродром, а хоронить их было некому и некогда.

Техники наши жили в служебном помещении. К лежащим по соседству мертвецам они привыкли, но старались обходить их стороной. Таких "подснежников" много лежало тогда по дорогам Германии. Простившись с техниками, я засветло поспешил к себе на ужин, но был остановлен двумя танкистами:

– Эй, земляк, куда спешишь? Да ты никак летчик! Как на грешную землю попал?

– Да вот на вас посмотреть собрался, а то прикрываешь вас, а не знаешь кого.

Так, слово за словом, мы познакомились. Оказалось, что это и на самом деле мои земляки, откуда-то из-под Полтавы. Это событие необходимо было отметить, и через час я уже сидел с танкистами за столом и пил за дружбу танкистов с летчиками, за прекрасный танк Т-34 и за не менее прекрасный самолет Ла-7 (на него мой полк был перевооружен в июне 1944 года, когда я выздоравливал после ранения).

Рассказам, как и тостам, не было конца. Всегда интересно слушать товарищей по оружию, а тем более другого рода войск! Вернулся я уже за полночь. Комэск, Иван Иванович, на другой день встретил меня хмуро:

– Где был?

– У танкистов.

Вид у меня, наверно, был очень выразительный, так что Иван Иванович промолчал и только махнул рукой:

– Убирайся с моих глаз долой!

Хорошо, что вылета ни на этот, ни на другой день не было: аэродромы на Одере еще не были готовы принимать нас. Через неделю командир собрал нас:

– Завтра вылетаем на прифронтовой аэродром возле реки Одер. Учтите, мы будем в 80 километрах от Берлина, в зоне действий истребительной авиации ПВО Берлина, а там собраны лучшие летчики Германии, да и вся фронтовая авиация скопилась там. Требую предельной внимательности!

Дальше шли обычные распоряжения, кому за кем вылетать, в каком боевом порядке лететь. Новым было только распоряжение подходить к аэродрому на бреющем, то есть на высоте 20-30 метров, чтобы не засекли немецкие радары. Основные указания я получил потом от Куманичкина. Он просто сказал:

– Понял?

Отвечаю:

– Понял.

– Главное: крути больше головой.

– Есть крутить!

Это означало, что необходимо было больше внимания уделять осмотрительности, особенно сзади, чтобы не подвергнуться внезапному нападению немецких истребителей.

Перелет прошел без особых приключений. Непривычно было только заходить на посадку над верхушками деревьев, но мне помогало то, что я "уцепился" за самолет Куманичкина и, повторяя все его движения, зашел и произвел посадку.

Эта постоянная осмотрительность, необходимость видеть все вокруг, особенно сзади, так вошла в привычку, что уже много лет спустя я, идя с женой по улицам Москвы, часто слышал:

– Перестань оглядываться. На кого засмотрелся? Кого высматриваешь?

Все мои попытки объяснить, что это кручение головой не один раз спасало мне жизнь, не помогало. В конце концов я стал меньше оглядываться, хотя даже сейчас, многие десятки лет спустя, проходя ночью по пустынным улицам Москвы, стараюсь держать в поле зрения все пространство вокруг, особенно сзади...

Назад Дальше