Как тает жар в костре, оседая и исчезая, так и первый вечер оккупации пожух. Часовые молчали, да и мы затихли, общались шепотом, жестами, мимикой. Кузменчиха пришла с ведром к колодцу и осмелилась зайти к нам. Скучковались человек шесть-семь, все сидели на полу. К нам никого не подселили - хатка мала, а детей куча. Кузменчиха села на опрокинутое ведро и полезла в карман за вязанием. Свет не зажигали, в полной темноте она продолжала вязать, и я заснула крепким сном под тихое звяканье спиц. К рассвету носки были готовы, она бросила их мне на лицо, чтобы я проснулась и обрадовалась подарку.
И снова ишачки зацокали копытцами. Немцы, оказывается, еще до света собрались и погрузились. В станицу входили уже другие части, опять полилась рекой вражья армия на чудном транспорте.
Вечером видим, как немцы с котелками пошли встречать стадо. Каждая корова привыкла, войдя в станицу, идти без пастуха сразу к себе в калитку. Немцы выбирали "по вкусу" коровье вымя и сопровождали коров. Как хозяйка подоит, они жестом просили налить себе в котелки. К моей подружке Ольге Макаренко корова пришла без немца. Мать скоренько загнала корову за сарай и стала поспешно доить… "Пу-ук", - услышала она, обернулась, а за спиной сидит немец на бревне и смеется: "Генуг, мама, данке шён". Мать продолжала доить. Потом она налила ему в котелок и сказала сердито:
- Ника́ я тебе не мама. Сыны мои воюют в Красной Армии, пердун проклятый! - плюнула в землю и пошла в хату.
- Тетя Маруся! - стуча кнутом по калитке, прокричал наездник. - Всем к церкви, на сходку.
- На схо-одку-у! У памятника, - кричал он дальше, стуча в каждую калитку.
Сердце екнуло. Так вроде бы наладилось: ишачки, котелки для молока, немцы ходят, не замечая тебя. Что это за незнакомое слово "сходка"? И когда это, интересно, Гришка успел таким громким и деловым стать?
- Мам, он же комсомолец…
- Зато отец его и дед бывшие кулаки. Сходите потихоньку, узнайте, что там в парке делается.
Мы с Ольгой и пошли.
Видим такую картину: старики в мятых зипунах с Георгиевскими крестами накинули несколько петель на скульптуру Ленина, которая стояла в самом центре парка. Тянули, тянули и дотянулись. Скульптура упала и разбилась. Тут же были заготовлены доски, и деды с двумя парнями стали городить трибуну. Крутился тут же и командовал ими лысый дядько в форме немецкого офицера: "Вот так… Вот здесь повыше".
- Из наших, - шепчет Ольга.
- Ага, из ваших, - язвит Васька Зубков.
- Ну русский же…
Красив парк при закате солнца. Тем более это даже не парк, а отгороженная и окультуренная часть леса.
- Смелее, смелее, граждане! - крикнул опять лысый. Он уже орал, стоя на трибуне, держась за свежие доски-перила. Лицо у него было желто-синее. Он был чем-то замучен, наверно, долгонько под полом дома просидел.
"Граждане" не сразу исполнили его призыв. И лишь когда к тыльной части трибуны подъехала машина с грозного вида подтянутыми немцами, люди, переступая через белые камни, более-менее организовали митинговую композицию.
- Граждане! - крикнул "наш" еще увереннее, когда с обеих сторон его встали блистательные офицеры в зеленоватой форме. - Мы освободили вас от жидовского большевистского ига! Ваши закрома вновь наполнятся хлебом. Вы свободны и жить будете свободно. Открывайте частные предприятия, артели, лавочки. Мы напишем Ёське Сталину, как вы тут новую жизнь начинаете. Колхозы пока будут, - им невыгодно было распускать колхозы, поскольку брать с общественного места удобнее, - но называться они станут по-другому. К примеру, "Первомайский" - колхоз № 1, "Путь Ильича" - колхоз № 2 и так далее.
Что-то он еще говорил о новой жизни, о ежедневной прессе, об энтузиазме на работе и приступил к самому главному:
- А теперь, граждане, вносите предложения. Предлагайте всё, что вам заблагорассудится, вы теперь вольные люди. Да здравствует свободная Кубань!
Пауза. Долгая, тяжкая. Переглядываются удивленно и несмело.
- Ну же! Смелее!
Вдруг дед наш поднимает свою огромную мозолистую лапу. Все съежились, знают: что-то опять отмочит…
- Товарищ капитан, - начал дед.
- Во-первых, не товарищ, а гражданин, - товарищи сейчас на арбузных корках переплывают Каспий. Во-вторых, не капитан, а комендант.
Дед почесал затылок.
- Во-от… Значит, умею я валенки катать. Можно катать и дальше?
- Ну катайте, кто вам не дает. Граждане, не будьте так легкомысленны!
- Гражданин комендант, - тряхнула игриво копной кудрявых волос женщина лет сорока, - вот я раньше работала в швейпроме, у меня четверо детей, куда мне сейчас деваться?
- В колхоз! Пока, граждане, - в колхоз. Реконструкция будет идти, но не так быстро.
Он стал нервничать, видя, что офицерам не терпится закончить.
- А теперь, граждане, мы с вами должны выбрать начальника полиции. Это самое главное. Назовите такую кандидатуру, которую бы партизаны боялись как огня. Как огня, поняли?
- Славку Кувшинова! - завизжала одна старуха. - Он при наших в милиции работал, ему это дело знакомое.
Чуть концы не отдала бабка: никогда она так не кричала, да еще такое. Стала красная, как свекла, и, тяжело задышав, со словами "Господи, прости" попятилась задом в людскую гущу.
- Да ты че? - шепнула ей какая-то тетка. - Славка в партизанах…
- Что, трудно? Да, это задача непростая, - сказал комендант. - Зная это, мы привезли вам надежного человека.
Немец дал сигнал, и из машины не спеша вылез здоровенный толстый мужик в советской солдатской одежде. Он, щурясь, как бы закрываясь от происходящего, недовольно произнес:
- Козлихин я, Иван Харлампиевич. Я ваш голова. Находиться я буду з рыбятами у школи. Там и работать будемо. Штаб по построению новой жизни будыть там. Я сказал всё.
Наша семья сразу же перебралась через Уруп в хутор Труболёт. Опять потекла жизнь, никуда не денешься - на работу как штык каждый день. Со скошенной кукурузы надо было отрывать початки и кидать по кучам, потом лущить ее. Женщины поговаривали только на одну тему - когда наши придут и обо всем, что связано с этим.
Якобы какой-то пленный где-то шел и сказал, что наши войска подходят к Невинке (сейчас город Невинномысск). С той стороны и било все время. Иногда так ударит, что улыбки у всех вызывало: "Давайте, ребята, пошибче!" Немцы сюда почти не заглядывали - кладка опасно качается, неремонтированная. Однажды все-таки один немец полез на четвереньках, велосипед на спину привязал. Лез, лез да и упал и разбился насмерть.
Нашей семье было особенно трудно: мама - член партии, отец - инвалид войны, на костылях. Каждый раз надо было прятать его. И какой же он был раздосадованный - нахлебник, заработать не может. Впрочем, и все работали бесплатно.
Мы, девушки, собирались в хате, где не стояли немцы, плели кошелочки из кукурузных листьев. Парубки приходили к нам, некоторые, постарше, лет по шестнадцать, дружбу предлагали, целовались в сенях. Это называлось "пойти на улицу". И хоть зимой это была хата, а не улица, все равно так говорили. Плели какую-то повитель переглядок, детских ухаживаний. Жарко горела печка, варилась каша, жарились семечки. Подневольность изрядно ощущалась: немцы обозлились после первых двух схваток с партизанами.
И вот однажды приходит к нам в хату бывший председатель колхоза коммунист Мыцик.
- Петровна, немцы скоро начнут отступать, может через месяц, может через два. Надо будет вашей семье перебраться на стан. Вокруг степь, на семь километров ни души. Тут становится опасно и за тебя, и за детей. Дело в том, что полицаи рылись в райкоме, смотрели бумаги и составили список, чтобы расстрелять всех коммунистов. Надо вам туда. Будете там за сторожей. Отца прячьте в случае чего, а тебя с детьми не тронут.
И тут мама впервые заплакала. Как жить в летнем стане, в хатке, не приспособленной для зимовки? На холме, на ветрах… А зимы на Кубани лютые.
- Мы поможем перебраться и с харчами тоже.
На следующий день стали тихонько собираться. В хате сидел одинокий дяденька - молоковоз, который всю свою жизнь возил молоко на сдачу государству в Отрадную. Мудрый был, плел безобидные остроты вроде такой: "Удивительно - Мария Димитровна чай пьет, а пузо холодное…"
Он молча наблюдал, наблюдал - знал, что едем как в ссылку, - не вытерпел и сказал:
- А как же Нонка? Ей же на вулицу надо!
- Успеет еще! - буркнула мама.
Легли мы в бричку, чтоб ветер не обледенял тело. Ездовой, хоть и в овчинном тулупе, тоже бочком сидит, сильно согнувшись.
А кони ничего, идут, в гору, правда, тяжеловато, а на холоде и ветру все же легче двигаться…
Стали мы жить на стане. Спичек не было, и мы варили трут - вату с подсолнечной золой. Потом этот трут хорошо сушили и маленькую щепотку накладывали на краешек прозрачного крепкого камня, похожего на мрамор, и уже по нему били "крысалом" - стальным брусочком. От искр трут начинал тлеть, а уж раздуть, довести дело до огонька нетрудно.
Однажды трут отсырел, огня ни в какую не добыть. Пришлось идти на Рысоконскую дорогу, это семь километров по степи. По той дороге двигались разные люди - немцы и наши. Ничего не стоит перенести комочек жара на любое расстояние, если взять побольше кусок ваты или тряпки и замотать как можно туже. Прибежала я с криком "Скорей!", бросила остаток тлеющей ваты, которую уже стала катать из одной ладони в другую. Как к гремучей змее, мама подошла к ней, ловко подчерпнула ножом жаринку - и в вату из старого одеяла. Всё! Живой…
Словом, опять прижились. Стали появляться у нас одинокие люди. Зайдут, с жадностью расспрашивают. Мы, правда, научились отличать своего от чужого, то есть дезертира. Забрел к нам как-то и румын с отмороженным ухом - оно уже было как мясо, капающее кровью. Мама оказала румыну помощь, посадила есть. Он ел жадно.
- Румыния, - сказал он, - спасибо. Гитлер - плохо, Сталин - плохо, война - плохо, - и улыбнулся устало.
- Оставайся до утра! - Мама жестом показала на кучу сена и тряпки на ней.
- Но, но! - Он медленно встал и, изобразив автомат, показал, как "пух, пух" всю семью. - Зпасибо! - И ушел в нашей старой ушанке, в которой поместилась повязка.
Топили печь круглосуточно. Когда ветер стихал, я одевалась потеплее и отправлялась за топливом. У нас были бочка на колесах и конь неказистый - запрягали коня, скатывали бочку наземь, получалась повозка, и я ехала срезать стоявшие в снегу черные стебли подсолнухов, сухие-пресухие, которыми и топили. А когда надо, мы с мамой закатывали бочку на повозку и я ехала за водой.
На огромной территории колхоза было девяносто траншей картошки, засыпанных снегом, три амбара с зерном и с семечками. Я была добытчицей и картошки, и топлива, и воды. Однажды под Новый год я собирала подсолнухи… босиком. Запомнила этот день потому, что вдруг ни с того ни с сего теплынь, как летом, участки земли между льдинками стали теплыми, как одеяло. Кубань она и есть Кубань. Она во все века выкидывала номера по части погоды.
Как я вдыхала в тот день небо и землю, так близко к сердцу воспринимались эти запахи! Я чувствовала, хоть еще зима, а уже клубки запахов весны ощущаются. Земля… Крестьянин любит принюхиваться к ней: не наклоняясь, не беря ее в руки, а как-то повернет слегка голову, выберет нужную позицию, "поймает" струю запаха от земли и дышит ею, будто лечится от какой-то болезни. Стоит он, прикрыв глаза, как бабка среди цветущих яблонь. Она чувствует этот прекрасный запах, но не выдает себя. Хорошо! Дышит и молчит. А пока что зима только-только начинает трогаться с места, я лишь ловлю весенние прожилки…
Привожу подсолнухи. Вдруг выходят из хаты двое незнакомых мужчин, один лет сорока, другому еще нет тридцати. В окошке вижу мамино улыбающееся лицо: значит, друзья. Мигом они перетащили мою поклажу в хату. Я стала топить, а они засели за стол и что-то решают с родителями. Вдруг тот, кто постарше, говорит о чем-то маме тихо, чтоб я не слышала. Интересно, кто они? А этот, молодой, на Щорса похож. Белый полушубок, такая же кубанка. Мама подсаживается ко мне и, глядя на огонь, говорит:
- Доченька, надо в Отрадную сходить и незаметненько пробраться к Ольге Макаренко. Зачем? Просто оглядеться, послушать, что говорят люди.
И я пошла. Люди ходили на базар в нашу станицу менять вещи на соль, на продукты, так что ничего страшного, если я там появлюсь. Только стала спускаться, как передо мной открылась такая красота - войны не видно никакой! Вдали Отрадная, из труб идет дым, на Урупе бабы воду берут, подхватывают на коромысла ведра и вдут домой. Солнце светит ослепительно. Стала я спокойно спускаться - здесь нет никакой опасности, - как вдруг из-за холма выныривает самолет-рама, да так низко, что я вижу лица летчиков. Прислонилась спиной к глиняной стене, а они вокруг меня сделали два игривых круга. Как просто могли они выпустить очередь из пулемета, да, видно, и собирались. А может, мне так показалось. Рама повернула на Отрадную и скрылась.
Вот это да! Меня охватил невероятный страх, а потом я чуть не заплакала оттого, что тот, в белом полушубке, не видел моих мук. Дальше все пошло благополучно. Кладку - бегом: это был особый шик перед сельчанами, когда ты по кладке не идешь, скукожившись, а бежишь.
В станице шумно. И как мы тут могли жить? Но шумно как-то не в меру. Оглядываюсь и вижу, что попала к концу какого-то страшного события. Захожу к Ольге, мать ее недовольно отвечает:
- Шалается где-то, наверное у Нинки Верченко.
Я туда.
- Девочки, в чем дело? - спрашиваю их.
- Ой, чего было, чего было! Партизан вешали. Шурку Князеву и Надьку Сильченко. На голое тело - газовые накидушки, на грудь повесили таблички: "Партизан". Шура, та молчком, а Надька так плакала, так плакала! Иди, если хочешь, посмотри, до завтра будут висеть…
И вообще басни о "хороших" немцах кончились. Это до особого распоряжения Гитлер лояльничал с Кубанью: надеялся на бывших кулаков, думал, они погоду будут делать. Ну и что?!.
- Да, девки некоторые гуляют с немцами, человек шесть в ихнюю армию ушли, но тут партизаны так начали шуровать, что мы уже боимся на базар ходить, - рассказывали мне подружки. - Всё облавы, облавы. Стали ночью многих арестовывать. В Солдатской балке народу много перестреляли.
- А кто стрелял?
- Кто? Не немцы же! Им надо воевать. Стреляли наши, русские! - чуть не крикнула Ольга. Лицо ее исказилось, она подавилась горькими слезами.
- Предатели, - пояснила Нина Верченко. - У вас там тихо?.. Ну да, они кладки боятся…
- У нас пусто, но не тихо. - И, спохватившись, съев предложенный чурек, сказала: - Пойду домой, надо до ночи дойти.
Шла, шла я себе, а тут уже и туман спустился. Наткнулась на родник с давно потрескавшимися цементными боками. Красной масляной краской там было выведено слово "КИМ". Кто это сделал и когда, я не знала. Вот послышался отдаленный лай Звонка, нашей главной собаки. "Звонок! Звонок!" - кричала я и без труда шла на его лай. Всего собак у нас было штук тридцать, они жили под скирдами, ловили мышей, плодились и строго подчинялись Звонку. Я уже перестала подавать голос, когда черная стая собак кинулась ко мне. Звонок лизнул меня первый. Я пошла с ними как под прикрытием. Этот-то, Щорс, еще у нас? А, все равно! Неужели ушли? Куда там! И дверь открыл, и, накинув крючок, стал греть мне руки.
- Да вы чего? Мне жарко…
Разделась, села.
- Ох, устала!
Щорс суетился насчет каши и чая.
- А вот видишь?
- Что?
- Соль! Здесь полтора килограмма! - сказал он.
- Соль?! Вот это да!
Тот, что постарше, сидел у печки и, подкладывая в огонь шляпки подсолнуха, внимательно слушал мой рассказ. Я чувствовала, что он для них как глоток воздуха. Рассказала все подробно.
- Остынет, ешь, - напомнил Щорс.
- Неужели? - глянула я на него с укором: дай, мол, все выложить, тогда и поем.
Когда замолкла, старший тихо произнес:
- Шура Князева - это моя дочь.
- Товарищ Князев - заместитель начальника партизанского отряда, а товарищ Александров - начальник партизанского отряда взамен убитого Дементьева, - пояснила мне мама.
Мы надолго замолчали.
Была уже глубокая ночь, когда Александров мне предложил:
- Хотите, я вас поучу стрелять из пистолета?
- Ой, хочу, конечно!
Не поймешь этой войны: где люди прячутся разумно, а где в темноте, хоть глаз коли, выходят на волю и начинают вовсю стрелять. Но как знать, кто стреляет в степи и кому это нужно?..
- Мам, можно, возьму твой платок?
- Куда ты? Холодно ведь.
Я все же надела мамин белый шерстяной платок, повязав его вокруг лица, зная, до какой степени прикрыть подбородок.
Вышли. Он в белом полушубке, без шапки. Что-то долго бурчит про то, как я должна действовать. Дал мне пистолет, не отрывая своей руки, которую держал лодочкой под моей.
- Учти, будет большая отдача… Нажимай!
Я легонько отстранила его и, взявшись двумя руками, направила пистолет в небо.
- Курок нашла?
Вместо ответа - выстрел. Отдача действительно была чувствительная, но я удержалась.
- Ну как?
- Это несложно, ведь главное - попадать в цель.
- Правильно. Хочешь еще?
- Хочу.
Я стрельнула еще раз. Тут вышла мама.
- Нехорошо это, Владимир Иванович, Нонка, и ты тоже как дитя.
Мама ушла, и Александров забрал у меня оружие.
- Скажите, сколько вам лет? - вдруг спросил он.
Первый и последний раз в жизни я неправильно назвала свой возраст. Вытянувшись, я стала как будто повыше и посолиднее и вместо своих шестнадцати произнесла:
- Семнадцать…
Мама собрала им что-то в дорогу.
- Пора, - сказал Князев.
И они ушли.
Мой топчан стоял возле окошка. Отсюда я смотрела на степь, на небо… Вот и тогда я смотрела на них, как они быстро пошли, но не по дороге, а сразу куда-то вбок. Вся стая собак ринулась за ними, но тихо, как будто знали, что наших гостей надо тихо провожать. Скоро все кончится… И мы не будем прятаться. Но тут у меня екнуло под ложечкой: а они-то куда? И когда теперь придут?
Проснувшись рано утром, я увидела, что они оба спят на полу рядом с детьми… Мама шепнула: "По всей степи разъезды…"
Я села на топчане, оделась - не до сна.
- Пойду сена насмыкаю корове, - у нас к этому времени по распоряжению Мыцика появилась корова.
Вышла я к копне, только взяла в руки вилы, вижу - разъезд, и солидный, обмундированный как надо. Повернулась к скирде, смыкаю сено, а сама как завою песню: "Чайка смело пролетела над седой волной…" Не тут-то было - скоренько меня окружили, конские морды храпят в нетерпении.
- Слышь, красавица, тут двое не проезжали? Один постарше, а второй - пацан, седой такой. - Седыми у нас называли блондинов.
- Не проходили, а на конях проскакали вон туда.
Они посмотрели на хатку, и один из наездников направился к ней. Я, едва живая, продолжаю дергать сено и петь уже потише, чтобы не было слишком нарочито. Гляжу, он сильно наклонился - лень, наверное, с коня слезать - и долго смотрит внутрь хатки.
- Заходите, - открыла дверь мама.