Не плачь, казачка - Мордюкова Нонна Викторовна 5 стр.


Наездник выпрямился в седле и поехал прочь. Остальные потянулись за ним. Я набрала сена и отнесла корове. Иду и думаю: куда же спрятала мама троих мужиков? В хате, вижу, только отец из-за печи выходит. Мама глазами показывает на амбар с зерном. Я с ведром туда.

- Успели?

- А как же! Теперь опять темноты жди. В хату не пойдем, здесь легко зарыться в зерно.

Но они надолго застряли у нас. Я носила им еду, порой призадерживалась, чтобы поболтать. Как-то раз попробовала даже зарыться в зерно, это нетрудно, но отряхиваться от зерен пришлось как следует - зерно было везде. Какая пахучая все же эта пыль! Она отдает какой-то свинцовостью хлебной…

Отец ходил сам не свой, истоптал весь пол земляной костылями - он очень боялся за детей.

- Автоматом прочешут для порядка, а то и, пьяные, всех перестрелять могут…

- Да, стан превратился в самое опасное место, а ведь был убежищем, - задумчиво произнесла мама.

- Ты перебарщиваешь со своей деятельностью… Я беспомощный, пятеро детей… Нонку, и ту сцапать могут.

- А какая такая деятельность? Соли люди приносят да спичек…

- А вот какая!

Отец в сердцах сдвинул сундук: под ним и листовки, и газеты, и любимые мамой лозунги. Их, правда, было всего два, но на красной ткани. Разведенную мукой, известкой и молоком краску мама любовно нанесла на материал, и получились плакаты: "Наши идут!", "Скоро наши придут!". Мама молча собрала все и переложила в поддувало. А отец все ходил и ходил раздраженно…

Чтобы убить время, я стала чаще ездить за водой и подсолнухами, и все с громкими песнями. В степи хорошо поется, тем более когда вся на нерве. Пела я однажды, пела, задрав голову кверху, а потом захлебнулась в слезах. Домой боязно идти: отец трясущимися пальцами все крутит и крутит свои цигарки…

Захожу в амбар с зерном, кашлянула - никто не отозвался. Я в хату. Мама шепчет на ухо: "Подсели в проезжавшую арбу с сеном. Ничего, солнце уже садится".

Так прожили мы несколько дней, и вдруг ночью приходит от них Зайчук, приносит соль, спички, табак, газеты, листовки. Помылся он, намотал на ноги сухие портянки и заговорил:

- Снилась мне, Петровна, церковь. Это, верно, тюрьма.

- И не вздумай дома показаться - вот тебе и тюрьма: сразу в комендатуру, - ответила ему мама.

- Знаю, что нельзя, а зайду. Зайду, Петровна, домой. Сколько месяцев, как собаки, лаемся с немцами. То они нас, то мы их… А получается так на так.

Мне обидно было слышать такие слова, ведь я мучилась: передавать ли записочку, ободряющую, чуть нежную, для моего Щорса - Александрова или не надо?

Попрощался с нами Зайчук и ушел в ночь. Утром меня потянуло в Отрадную. Зашла к Ольге, а она говорит:

- Зайчука поймали. Дома, у жены под бочком.

"Про тех скажет ли чего?" - подумала я. Нет, не говорит.

- А откуда про Зайчука знаешь?

- Мать видела, - отвечает Ольга. - Вон его хата недалеко. За одним таким маленьким Зайчуком… А коней! А полицаев! Как опали листья с деревьев, партизаны стали скрываться группками, поняла? Соберутся - и опять по хатам. Какая-то зараза их явку продала, теперь они где-то в лесу, только далеко, аж под Краснодаром. Кто-то дочиста все документы выкрал из полиции. И как же это? Собачатся день и ночь, не спят, а тут прямо из-под носу… Вам там хорошо, а тут девки замуж выходят за немцев.

- Да ты что?!

- Уже четыре свадьбы сгуляли. Я не выхожу никуда, сижу с Нинкой - стали к девкам лезть. Что ж наши никак не дойдут?

Сходили с Ольгой на базар, потолкались, кое-что обменяли по мелочи. И дома неспокойно, и тут ожидание какого-то извержения. Что-то должно треснуть, принести страх и горе.

- Ну, пошла я, Оля, надо до сумерек дойти…

Не доходя до хаты, вижу привязанного коня возле амбара. Вхожу. Мыцик сидит за столом и ест картошку. Отец, облокотившись локтями на костыли, его внимательно слушает.

- Другого выхода нету, - слышу я.

Как выяснилось, наш комсомолец Сергей Середин собрал ребят для одного важного дела. Немцы стали шустро отступать, и задача колхоза "Первомайский" была в том, чтобы не дать им возможности угнать скот в Германию. И вот всю ночь под руководством Сергея скотину гнали к нам на стан. Телят и лошадей решили охранять в амбарах, остальной скот держать в нескошенной кукурузе.

В амбарах были несметные стаи воробьев. Взмахнешь рукой - и уже две-три птицы в руке. Набирали птиц, резали их малюсенькие голые тельца и получали горький суп. Но потом не стали больше их варить: жалко было соль на них расходовать и энергию свою.

Наша жизнь круто изменилась. Скот надо было во что бы то ни стало сберечь. И вот днем он в кукурузе, а вечером толкаем животных в амбары. Поили раз в день из родника. Приспособили для этого "галерею" - бочка, корыто, таз и одна небольшая поилочка, выдолбленная из бревна. Мы гуськом становились и по конвейеру лили воду в эту посуду. Лошади, коровы, овцы сперва чуть не давили нас - налетали как оглашенные, но мы продолжали лить воду. Потом становилось тише, тише, и вот наконец напиваются все, чуть не лопаются.

Случалось, что блуждающие на конях полицаи интересовались, что это за скот. Тогда Сергей Середин, деловито закуривая и выставляя напоказ повязку "Полицай", которую ему сделала мама сажей на белой тряпке, неторопливо начинал:

- Да вот гоним скот в Германию от станицы Упорной. Заночуем, отдохнем и дальше пойдем.

Иногда, правда, полицаи ничего не спрашивали и хватали сразу баранчика или овечку. Но Сергей ни за что просто так, бывало, не отдаст.

- А ну, ребята!

И ребята наваливались как следует! А то и выстрелят вверх для пущей острастки. Те-то ведь бродяжничали, брошенные немецкой комендатурой, которая, естественно, не оставила им оружия. Девушек, "невест-жен", довезли, говорят, до Керчи, а там расстреляли.

Самой страшной тогда стала Рысоконская дорога. Когда-то по станице Отрадной ехали немцы на ишачках, теперь отступали они на машинах. Мы туда носу не казали - у нас была ответственная задача: сохранить восемьдесят голов крупного и мелкого рогатого скота и еще коней.

Как-то утром мама сходила к своей подружке-учительнице и вечером, когда все ложились покотом спать в одной комнате, завесив окно, стала вслух читать принесенные книги - "Грач - птица весенняя", "Анна Каренина" и "Кочубей". Вот "Кочубей" ребятам понравился больше всего. И надо же случиться такому совпадению: дочитала мама как раз до того места, где Кочубей наказывает ординарцу телеграфировать, что завтра Невинка будет наша, и вдруг рано утром, на зорьке, у нашей хаты остановился разъезд, человек пятнадцать.

- Наши! - закричал первым Мишка Колбасин.

Наши! Мы выскочили. Кто-то раскрыл амбары, чтобы и скот тоже встречал наших избавителей. Какое счастье увидеть впервые после долгой разлуки красные звездочки на фуражках и пилотках! А отец уже подавал документы главному из разъезда. Крики, объятия, слезы.

- Меняй лошадей! - скомандовал Сергей.

- Да, хлопцы, нам пора, надо спешить.

Мы скорей стали снимать с их худых и израненных лошадей сбруи и хомуты, облачали наших здоровых, застоявшихся коней.

- Спасибо! - крикнули всадники и поскакали.

А мы все кричали им вслед, плакали…

Запрягли бричку, и мы, вся молодежь, понеслись в Отрадную, да не извилистыми, вехами намеченными спусками, а напрямик. У лошадей вот-вот заплетутся копыта, но нас уже не остановить. Труболёт, правда, придержал скорость: надо было организовать людей, чтобы шли за скотом и ставили на место, как полагается. По перекату через речку - и вот станица. Батюшки, что делается! Те, кто выкаблучивался при немцах, тех нету, а целуются и кричат совсем-совсем другие… Тетя Наца, эвакуированная из Днепропетровска, хорошенькая, губки чуть подкрасила, коротенький носик припудрила, чернобурку надела, уже суетится в толпе, и смеется, и плачет. Муж ее, я знала, без вести пропал. Дочь ее Нила была моей подружкой, а мама дружила с тетей Нацей. У многих эвакуированных тогда деньжат не было, и остались они на долгие годы у нас, а кто и насовсем. Но это я к слову.

На другой день были назначены похороны убитых и повешенных коммунистов и партизан. Мы тоже пошли туда. Над огромной толпой повисли стоны и глухие рыдания. Один за другим несут свежесбитые гробы с заколоченными крышками. Пробегаю вдоль гробов, и вдруг меня хватает рука в белом полушубке - это Щорс мой, Володя Александров.

- Нонна!

Левое плечо занято - несет гроб. Я взяла его протянутую руку, поднесла обеими руками к губам. Оба раскраснелись, оба не к месту улыбаемся. Подошли к вырытым ямам. Крышки так и не открыли. Говорили речи партизаны, солдаты стреляли в воздух. Я заметила, что организуется группа "главных" нашей станицы. Увидела там маму и Володю. После похорон они двинулись в райком. Мы, молодежь, составили свой круг и покинули парк, где, конечно же, нельзя было излиться нашей радости от прихода своих.

У нас, по станицам, испокон веку заведено: если всеобщее событие, то в хатах на столах стоит приготовленная еда. Заходи, угощайся - и горилочка, и что хочешь.

Мы с Ольгой Макаренко кормили каких-то подростков борщом, но они не захотели сесть за стол, а поставили тарелки на скамейку.

- Пускай, - махнула Ольга рукой, выглядывая, не идет ли кто еще.

И вдруг я вижу, как она меняется в лице.

- Братуша вернулся… Мам!

Она выскочила за матерью, но не нашла ее.

Мать еще раньше прослышала, что ее сын Василий в полиции служил в соседней станице. Но мать есть мать. Она обняла вернувшегося сына и повела в летник. Накормила, напоила. Спустя какое-то время вернулась и Ольга.

- Слава тебе господи! - И она с гордостью подняла понурую голову: оказывается, ее брат работал в полиции на наших.

Намаялись мы по хатам ходить, да песни орать, да кормить, да посуду мыть. Поплелась я домой, ни на секунду не забывая запаха овчины от Володиного тулупа. Какое счастье, думала я, как я счастлива! Как он осунулся…

Вхожу в хату и что же я вижу? Володя с друзьями и мамой сидят за столом и, оказывается, ждут меня. Дети уже спят. Трудно сдержать свою радость. Поздоровалась со всеми и села за стол.

- Ну вот, дочка, пришли сваты… Замуж тебя просят…

- Кто?! - испугалась я.

- Вот товарищ Александров Владимир, твой Щорс.

Не знаю, как понятнее описать свои чувства в тот момент, только не обрадовалась я такому предложению. Мне казалось, что жениться и замуж выходить - это значит стать дядькой и теткой, а мне нравилось быть девочкой, девушкой и своего Володю видеть парнем, партизанским молодым вожаком, а не каким-то дяденькой. Неужели нельзя предложить дружбу, как предлагают это все ребята девушкам? И конечно же больше всего меня кольнуло то, как быстро согласилась на это мама, как скоро она отказалась от моей мечты поехать в Москву и стать артисткой…

- Я отвечу завтра, - сказала я, не поднимая головы.

Слезы, как градинки, толкались в колени. Мне была обидна вся упрощенность этой истории. Когда гости ушли, мама обняла меня и громко засмеялась:

- Моя доченька, моя маленькая, я же нарочно сказала при всех - он хотел наедине… Так ясней картина: неготовая ты еще, молодая, да и дело у нас с тобой есть святое, не надо отступать от него.

Я, счастливая, легла с мамой спать - какая она у меня справедливая…

После первого курса института, когда я приехала на каникулы, мама чуть ли не насильно повела меня к Александровым. Володя уже женился. Его молодая беленькая жена в черном сатиновом платье вела хозяйство в большом доме с красивым садом. Володя как-то засмущался, а жена подала руку, как фрейлина: дескать, я вашу историю знаю, но это прошлое, и я не придаю ему значения. Однако женская ревность потом разгорелась, и после третьего курса я узнала, что Александровы уехали жить в Краснодар…

Ах, война…

Погнали немцев из наших мест, и мы спустились семьей в станицу. Мама стала работать председателем колхоза, если можно было назвать колхозом это "заведение", где буквально все было разграблено: большую часть скота угнали в Германию, как, впрочем, и многих людей. Словом, людей, как и скот, угнали…

Дали нам в Отрадной две комнаты какого-то бывшего учреждения. Дом тут же заполнился людьми с разных концов страны. Селились они, правда, ненадолго: подработают на дорогу - и скорее, скорее туда, в разбитые войной города. Мама с подружками ходила по Отрадной и, как увидят людей с узлами, тут же тащат к нам в дом, да еще с каким-нибудь митинговым призывом:

- А вы чего тут под забором расселись? А ну-ка вставайте. Айда за нами!

И люди идут за мамой, оборванные и измученные, но улыбающиеся, с надеждой, что скоро все образуется. Эта добровольная комиссия по приюту переселенцев кричать-то кричала, звать-то звала, но, кроме как на свою жилплощадь, селить людей было некуда. Таким образом, у нас в двух комнатах разместились как-то девять человек: трое из Ленинграда, трое из Сталинграда, трое из Днепропетровска. Спали покотом. Я целыми днями сидела верхом на искусственной мельничке, установленной на скамье. Крутишь ее, и оттуда медленно течет кукурузная мука. Да, накормить всех было нелегко: вместе с нами получалось шестнадцать человек. Меня, правда, иногда подменяли.

С особым удовольствием лазили по вещам и узлам, как тараканы. Теснота, но - прекрасно! Сколько мы в то тяжкое время смеялись, рассказывая друг другу всякие были и небылицы.

Помню, одна девушка из Ленинграда, Женя, пошла на свидание, а я ей перед тем лепешку дала. Она в темноте возвращается, ложится рядом и недовольно говорит:

- Ну зачем, зачем ты затолкала в меня эту кашу?! Я к кукурузе не привыкла. Стою на свидании, тишина кругом, красиво, луна светит, а у меня в животе бурчит так сильно, что, думаю, больше он ко мне не придет.

Работали все эти люди у мамы в колхозе, но мысленно всегда были в пути - домой. Мама говорила им: "Куда вы спешите? Поработайте". Нет! Домой.

Семья Чернявских из Сталинграда заявляла так: пусть руины, пусть пепел, но только в Сталинград. У Чернявских бабушка была, вредная такая. Ругалась, что мы вечером гулять ходим, и пока все не соберутся, ни за что спать не ляжет. А мне она, помню, связала из катушечных ниток панаму с полями, чтобы я пофорсила в школе.

Да, школа… Хорошо, конечно, что немцев погнали, но в феврале, а это, считай, середина учебного года, открыли школу и решили программу за весь год выполнить, чтоб мы год не теряли. У нас же дома жила учительница математики Лунева, мать Жени. В покинутом клубе на пианино, сохранившемся среди хлама бывшего немецкого продуктового склада, Женя самозабвенно играла, а я часами простаивала рядом. В школу ходить мне, как всегда, не хотелось, вот я и ныряла к Жене. Она не выдавала меня, но ее мама на уроках математики была беспощадной. Мне вроде и стыдновато было, что учительница у нас и стирает, и ест, ведь учительница - это же что-то святое! И вот математичка как прилипла ко мне, так и не отстала, своего все-таки добилась: единственный раздел, который я за всю мою школьную жизнь выучила, это были "Функции и их графики".

- Вот ты когда-нибудь поймешь, - любила повторять она, - что математика - это та же музыка, которую исполняет Женя.

Ну нет уж! Математика, думаю, не музыка, а наказание господне. Не убедила она меня, не успела. Да и когда? Конец блокады. В начале лета они, радостные, уезжали в Ленинград.

И надо же такому случиться: через много лет я поехала в Чехословакию. И вдруг в военном гарнизоне на концерте выходит аккомпанировать певцу-офицеру Женя Лунева. Но первое, что она сделала, это поклонилась мне. А я едва удержалась, чтобы не крикнуть: "Женя!" - и не броситься к ней на шею. Но я только пальцами пошевелила - дескать, узнаю. На следующий день я была у нее в гостях. Женя оставила меня ночевать, и мы всю ночь проговорили. Утром, когда за мной пришла из гарнизона машина, Женя как угорелая металась по квартире и все кидала в огромный красочный мешок всякие тряпки, вещи для кухни, пляжа, и я никак не могла остановить ее безумия. И плакала она горько, когда расставались.

Катька-морячка

Как хочется всем родителям, чтобы их дети были спокойны, уважительны, примерны, чтоб не водились с так называемыми плохими девочками и мальчиками.

Десятый класс я заканчивала в городе Ейске. Маме дали комнату в коммунальной квартире в бывшем купеческом доме. Два льва с облезлыми мордами сторожили его безалаберный быт. Уезжая в степь, в Старощербиновскую, мать воскресным вечером наказывала мне выполнить главное задание - не ходить к Катьке-морячке. И потом уж говорила об остальных делах.

А я не чаяла, как бы скорее из школы да к Катьке! Меньших брать из яслей есть кому, да и стесняться я стала ходить с младенцем. Помню, несу его на руках, поравняюсь с кем-нибудь и таким фальшивым, елейным голосом обращаюсь к брату или сестре: "А где твоя мама? Сейчас пойдем к маме". Мне почему-то казалось тогда, что люди могут подумать, будто это мой ребенок. Так что эту заботу я с себя снимаю, да и поедят дети сами как миленькие. А я туда, к Катьке-морячке.

Дело в том, что Катя недавно вернулась с войны. Она служила на флоте, ходила еще в форме, только без погон - на штатское денег у нее не было. Вообще, она не из наших краев: где-то разбомбило ее обитель довоенную. После службы определил Катю на жилье к своей матери бывший ее кавалер, который сам еще не демобилизовался. О нем не вспоминали, а поговаривали, что Катя-де нехорошая, так что школьницам не следует водиться с такой. Но с какой же такой?

В четырехметровом чуланчике с маленьким оконцем в школьную тетрадь, где она жила, стояли парта и топчанчик. На стене под газетой висели праздничная форменка и гитара. Парта служила Кате столом и одновременно шкафчиком для продуктов: в углублениях для карандашей лежал мелкий лук, в дырке для чернильницы - соль, внутри парты - хлеб.

- Есть хочешь? - встречает меня Катя одним и тем же вопросом.

Она никогда не приглашала к себе, но и не выгоняла, была вроде бы в тот момент с тобой, но где-то и в отдалении. Эта ее отчужденность по-своему манила: неведомая жизнь Кати, непростая судьба, возлюбленный - все тянуло меня к ней.

- Хочу.

- Садись.

Она достает буханку хлеба, кладет нож.

- Нарежь сколько надо…

- Ой, Катечка, спасибо!

- …пока дают, - смеется она.

Мы выглядели одногодками: она была старше меня ненамного, на каких-то два-три года, а я из-за своего большого роста выглядела старше. Я влюбилась в нее, такую добрую к людям, еще и потому, что они, не зная ее, болтали черт знает что, а она им все прощала.

Катя работала на маленькой ейской электростанции, которая круглые сутки тукала, как будильник, поставленный на подушку, и все листочки у комнатных цветов дрожали в такт ее ударам. Катя приходила с работы, пекла хлеб в печи, готовила обед, стирала и убирала, а потом начиналось святое - гитара и альбом с песнями. Она меня и играть научила, и многим своим песням. Как-то я в ее форменке - гюйс вылинявший, так считается на флоте шикарнее - пришла в школу на вечер, а юбку свою надела. Как же мне тогда все завидовали!

- Бери, - сказала Катя, отдавая мне флотский воротничок.

Да, с Катей было хорошо, но как объяснить людям и маме, что Катя ангел?!

Однажды я даже устроила дома истерику, доказывая, какая Катя хорошая. "А вы взялись!.. Такая-сякая, а она воевала, жизнь нашу защищала!"

Мама внимательно выслушала и, испугавшись моих слез, внятно произнесла:

Назад Дальше