Митя в коротком коридорчике у нас на Манежном, Митя впервые: кепка в руке, сросшиеся с лицом очки. "Бронштейн", - говорит он, слегка поклонившись… Или вижу его отчаянное лицо в раме уплывающего вагонного окна. Это Митя в последний раз - 27 июля. Или - протирающий стекла очков и растерянно (потому что остался на миг без стекол) глядящий на тряпочку. (Вот так, наверное, глядел он на "гостей дорогих" в ночь с 5 на 6 августа тридцать седьмого, там, в Киеве, пока не нашарил очки.) Или вижу его таким, каким впервые увидел его и подарил мне Герш Исаакович: коридор университета, застенчивый студентик, похожий на школьника, растерянно прижимает к груди тетрадки. Или вижу взрослым, уверенным, он говорит мне (порой с насмешкой, порою с жалостью):
- Лидочка, очень тебя прошу, не будь ни-хон-но-моно!
У него это означало "не будь грустная".
- Не будь ни-хон-но-моно! - сколько раз повторяла я на протяжении полувека, но и эту его просьбу я не умею исполнить.
2
В конце августа - кажется, 28-го (день Митиной буквы) - в Доме предварительного заключения мне ответили: "здесь" и приняли деньги. Я была без ума от счастья.
"Здесь". 28 августа тридцать седьмого года Митя оказался "здесь"…
Подарены же мне были месяц, число, год, когда Митю из Киева доставили в Питер, - не скоро. В тридцать девятом.
То есть подарены тогда, когда Митя уже "выбыл".
Подарены случайностью. Не "справочным бюро".
…Дневной звонок в дверь. Передо мною молодая женщина, лет двадцати пяти, миловидная, нарядная, незнакомая. "Вы - Лидия Корнеевна, жена Матвея Петровича Бронштейна?" - "Я". Что это, кто это? С заранее колотящимся сердцем провела я нежданную гостью к себе, усадила. (Она не знала, что Митя женат, и потому пришла ко мне так не скоро.)
Мы сидим друг против друга. Она рассказывает. Я слушаю, запоминаю - и - и ничего не в силах постичь и осмыслить.
Будто не я слушаю и не о Мите речь.
Моя посетительница - бывшая студентка Педагогического института имени Покровского. Летом тридцать седьмого она, вместе с мужем и малым ребенком, снимала комнатушку на даче где-то неподалеку от Царского. Студентка эта, Митина ученица, второкурсница, точно запомнила, что именно 14 августа тридцать седьмого года с большой охапкой цветов приехала она по делам в город. Весь вагон колыхался флоксами, астрами, золотыми шарами. Когда пассажиры дачного поезда начали выходить из вагонов - к перрону с другой стороны лихо подкатил пассажирский дальнего следования: киевский. И вдруг милиционеры и какие-то молодчики в штатском принялись загонять дачников обратно в вагоны. Перрон пуст и оцеплен. Толпа со снопами цветов жмется на площадках, на ступеньках или уже хоть и на перроне, но тесно прижимаясь к вагонам. Из киевского поезда тоже никого на перрон не выпускают. Но наконец выводят в пустоту под конвоем доцента Ленинградского университета М. П. Бронштейна. Студентка вглядывается - он ли это? Он идет между двумя охранниками - по револьверу с обеих сторон. Третий позади - в затылок. Матвей Петрович, обросший бородой, без шапки, руки назад, а на плечах болтается полотенце. Рубашка из-под пиджака грязная и драная. Прореха от ворота чуть не до живота. Публика глазеет на это очкастое чучело. Мою собеседницу Митя узнал и даже поклонился ей, "движением век, - пояснила она, - а не головой". Она кивнула в ответ. Он испуганно отвел глаза. "Испугался, чтобы меня не схватили".
Рассказ свой она повторила дважды. Я помню его наизусть. И все-таки не могу, сколько ни напрягаю воображение, увидеть Митю таким: в почернелой и драной рубахе между тремя револьверами. Это воспоминание в меня не врастает. Но дата - 14 августа - вросла.
Почему принцип невидимости в данном случае оказался нарушенным: врага народа провели белым днем народу напоказ? Непонятно. Впрочем, быть может, и не без умысла; нечто вроде показательного процесса в миниатюре: вот глядите, наши славные чекисты изловили мерзавца.
Не он ли пускал под откос поезда? Не он ли готовил покушение на родного Сталина?
Какою дорогой везли его в "воронке" на улицу Воинова? Наверное, мимо нашего дома по Загородному - с вокзала это самый короткий путь.
Видна, ли из "воронка" улица? Вряд ли. Видел ли он наш подъезд? Не думаю. "Лидочка, не будь ни-хон-но-моно". Где была в эти минуты - я?
"РАССКАЗ О ВЕЛИКОМ ПЛАНЕ"
1
Но все это позднее, позднее, уже в 39-м, а сбивчивое мое повествование снова из 39-го возвращает читателя в неизбывный август тридцать седьмого.
15-го пришла ко мне Михалина. Митю уводили у нее на глазах. Она, как и я, представления не имела об очкастом чучеле, хотя, может статься, в отличие от меня, ехала с ним в одном поезде. Мы одарили друг друга посильными изображениями двух ночей; я - ночью с 31 июля на 1 августа в Ленинграде, она - с 5-го на 6-е - в Киеве. Насколько я способна была уловить (Михалина, чтобы не расплакаться, говорила кратко, суховато, бегло и чуть скосив глаза в сторону), там продолжилась та же игра, что и у нас: деятели Большого Дома играли в ловлю террориста. Семья Бронштейнов в многокомнатной коммунальной квартире занимала одну-единственную. Жили в ней постоянно трое: мать, отец, Изя. В августе съехалась в этой единственной комнате вся семья: навестили родителей Михалина и Митя. Незваные гости явились за полночь: ковыряли пол, перетряхивали матрасы, открывали и закрывали зачем-то окно. Бумагами и книгами не интересовались совсем. Правда, они не рвали их в клочья, как у нас, но и не уносили с собой. "Представьте себе, Лидочка, они даже Митину записную книжку со всеми адресами и телефонами не прихватили. Они даже не заглянули в нее, - дивилась Михалина. - Вот возьмите…
Как же они будут следствие вести? Не используя бумаг арестованного?"
Как?
Судьба Круткова была уже Мите и мне известна, а Михалине - нет. В ушах у меня стоял Митин крик: "А-а! Все гениальное просто! Там просто бьют!" Однако при собственном своем аресте вел он себя так, будто ожидал от будущих следователей не гениальной простоты, а справедливости. Когда обыск окончился и предложено ему было взять с собою смену белья и пальто, - "Жарища! - объявил он. - Зачем мне пальто… Ведь я завтра-послезавтра вернусь". Из белья взял только полотенце. "Не беспокойся, мамочка, я ненадолго".
На этом месте, вспоминая, как Митя бодро прощался с матерью, отцом, Изей и с нею и как вывели его в коридор, а им следом идти не позволили, Михалина умолкла.
Видно, и она не очень-то верила в Митино "завтра-послезавтра".
Верил ли он сам? Или - актерствовал, утешая мать?
2
После двадцатого августа начали наконец съезжаться друзья. Первым воротился из Карелии Сергей Константинович Безбородов. Это был корреспондент газеты "Известия", автор нескольких книг для юношества. Он же - полярник, участник полуторагодовой научной экспедиции в Заполярье. Он же охотник. Он же душа общества, остряк, увлекательно-красноречивый рассказчик. Вечера напролет можно было слушать его полярные и охотничьи рассказы. Ладный, крепкий, весело-глазый, силушка по жилушкам переливается. Однажды, возвращаясь белою ночью домой после дружеской попойки, он решил устроить экзамен своей силе и ловкости. Приналег плечом, содрал со стены почтовый ящик, в мощных объятиях принес его к себе в комнату, поставил на пол, лег, не раздеваясь, на тахту и уснул. Утром явилась милиция. Убедившись, что почтовый ящик не вскрыт, государственная собственность не повреждена и переписка граждан в сохранности, - милиция ограничилась штрафом. Сергей Константинович сам был в отчаянье от своей выходки и с большим усердием помогал водрузить государственную собственность на прежнее место.
- Понимаешь, - объяснял он, - захотелось мне просто проверить: могу или не могу? На медведя ходил, лед вырубал, сосны, когда занадобилось, валил, а вот ящики почтовые из стен выворачивать не случалось. Понимаешь - соблазн: я первопроходец. Никто еще до меня на почтовых ящиках свою сноровку не пробовал.
В день моего рождения (последний из тех, что я праздновала в жизни) Сережа Безбородов морил со смеху наших гостей и нас, хозяев. Он изображал муки ревности: ревновал Александру Иосифовну Любарскую к ее соседу по столу. Согнувшись в три погибели, корчась, он белыми, крепкими зубами грыз дверную ручку - и, казалось, металл вот-вот поддастся, треснет, не устоит перед мощью зубов и страсти. Митя плакал от смеха, протирая очки пальцами.
Это было пять месяцев назад, 24 марта 1937 года. Это было в ту пору, которую я мысленно, про себя, после Митиного ареста, стала называть: "в жизни". Припоминая что-нибудь до-сургучное: "это было давным-давно, в жизни"… В то утро Митя и подарил мне кольцо с сапфиром посередке и двумя крошечными брильянтиками по бокам. Словно наперед позаботился, чтобы мне было в его отсутствие чем заняться: ловить дробящиеся в гранях зеленые, желтые, синие - и красные, кровавые огоньки. Гадание на огоньках.
В то же утро, 24 марта 1937 года, явился к нам спозаранку Мирон Левин. Картоны, ватманы, кисти под мышкой. По всей квартире развесил он плакаты. Помню один, сочиненный мною, водруженный Мироном в передней над столиком для подарков -
Скупому предупрежденье:
И твой настанет день рожденья.
И второй, Миронова авторства, приколоченный над столом:
Все лучшее на земле -
Или за этим столом,
Или на этом столе.
И третий:
Товарищи гости, не ссорьтесь, деля
Мои пироги и мои кренделя.
И четвертый:
У именинницы в комнате
Все комплименты припомните,
Все комплименты припомните
У именинницы в комнате.
Да, то было "в жизни", в марте тридцать седьмого. А теперь у нас двадцатые числа августа. Сережа Безбородов, негодуя и недоумевая, стоит перед Митиной опечатанной дверью, словно примериваясь, не выворотить ли дверь плечом. Он пришел ко мне, переполненный приключениями последней охоты, но не я слушаю его на этот раз, а он меня. Какие охотничьи приключения в карельских лесах могут сравниться с пережитыми Митей? Теперь мы - я и Сережа - сидим рядышком у Люши в комнате на моей раскладушке. (Давно ли Сережа, помирая со смеху, грыз вот эту дверную ручку?) Митя всегда вызывал в Сереже Безбородове почтительный интерес: мыто, дураки серые, - гуманитарии-литераторы, журналисты, редакторы, а он - физик, да еще теоретик. (Тут следует напомнить читателю, что сейчас чуть не каждый пятый интеллигент - физик, а тогда физик, да еще теоретик, - профессия редчайшая. "Ньютон твой дома?" - спрашивал у меня, бывало, Сережа, раздеваясь в передней.)
- Ничего не понимаю, - раздраженно и даже с недоверием повторял он теперь, слушая мой рассказ об ордере, обыске, очередях, о моих попытках известить Митю. - Ничего не понимаю! Арестовать Матвея Петровича - ведь это бессмыслица, глупость… И черт меня понес на охоту! Был бы я здесь - уж хоть на вагонной крыше, хоть без билета, а съездил бы я в Киев. Ты веришь?
Я не сомневалась. В этом случае Сережа безусловно поехал бы, даже рискнув своей журналистской карьерой.
- Но скажи мне, Сережа, - спросила я, - ты вот беспартийный большевик, корреспондент "Известий", советский журналист и все такое… ты веришь, что остальные арестованные - все, кроме Мити, - виновны?
- Все, конечно, нет, - с затруднением выговорил Сергей Константинович. - Все - нет. Вот, например, наша Рая Васильева - она, конечно, нет… Ошибки всегда бывают. Если же ты думаешь, все неповинны, как Матвей Петрович или Рая, то объясни мне, пожалуйста, какова цель? Кто и зачем арестовывает невиноватых? Ведь у всякого поступка цель должна быть, не с ума же сошли в Политбюро и в НКВД? Ведь не спутаешь же Бронштейна с Мишкевичем! Объясни мне: зачем во всесоюзном масштабе проводить эту нелепую меру: ни с того ни с сего сажать в тюрьмы невиноватых? Мало сказать, невиновных, - лучших. Ведь это разрушает экономику, промышленность, культуру… Рая - талантливая писательница, преданный партии человек… Арестовать Матвея Петровича! Зачем? - Он помолчал. - Туда, наверное, в НКВД, проникли вредители. Иначе я понять не могу. Пробрались вредители и нарочно арестовывают лучших.
"Зачем?" - об этот вопрос все мы стукались лбами, как баран о забор. Вот если в НКВД проникли вредители, тогда понятно. К тому же мы еще не заметили в ту пору, что сажают не только лучших, но и худших. Что сажают вообще пассажиров трамвая № 9 или № 23 - всех без разбора, - а не лучших или худших. Подряд… А - зачем?
3
Вернулись из Тбилиси Шура и Туся. Вернулась из Минска Зоечка. Вернулась и Рахиль Ароновна Брауде, двоюродная сестра Левы Ландау, секретарша нашей редакции и моя соседка: она жила напротив, на улице Рубинштейна, окна в окна моей квартиры. Из основных членов редакции не хватало теперь одного Маршака, мы ждали его к десятому - пятнадцатому сентября откуда-то из Крыма.
Вернулся из Москвы и Корней Иванович: он ухватил некую ниточку, волосок, провод к одному влиятельному лицу, встречавшемуся лично с товарищем Поскребышевым. Фамилию влиятельного я позабыла, а прозвал его Корней Иванович почему-то Недотыкомкой. Туся, Шура, Зоя и я - все мы обсуждали вместе с Корнеем Ивановичем, какое письмо он напишет и передаст через Недотыкомку прямо Поскребышеву. А тот - если пожелает - прямо Сталину… Взвесить надо каждое слово… Да, в конце августа мне стало на минуту чуть легче. Было теперь с кем говорить и говорить о Мите, о каждом новом предпринимаемом в хлопотах шаге, было у кого узнавать редакционные новости и, главное, в чьи колени уткнувшись - плакать, плакать без стыда и краю. (При Корнее Ивановиче да и ни при ком другом, кроме них, я не плакала.) Да, с возвращением друзей мне полегчало. Нередко кто-нибудь из них сменял меня в очереди. (День на службе, ночь в очереди - это непросто.) Нередко кто-нибудь вместо меня навещал в Сестрорецке Иду и Люшу, отвозил туда керосин, яблоки. Рахиль Ароновна не только сменяла меня в очередях чаще всех, но, случалось, завидев в моем окне свет поздней ночью - в двенадцать, в час, - окликала по телефону:
- Лидия Корнеевна, приходите к нам чай пить. Мы с мамой еще не ложимся. Или, хотите, я сама к вам приду? (Я выбегала к ним: дома, без Люши, без Мити, мне все опостылело… Сидишь у себя - с кем ни сиди - и тебе ясно, что Мити нет; а сидишь где-нибудь у друзей и воображаешь: вот приду домой, а он дома!)