6
За несколько месяцев до выхода в свет первой Митиной детской книги он защитил диссертацию на звание доктора физико-математических наук.
Защита состоялась 22 ноября 1935 года.
Председательствовал на заседании ученого совета академик А. Ф. Иоффе. Присутствовало около сорока пяти человек, среди них члены Совета: Я. И. Френкель, В. К. Фредерикс, Б. М. Гохберг, П. И. Лукирский, Д. В. Скобельцын, М. В. Классен-Неклюдова, А. П. Александров, С. А. Бобковский, Л. М. Неменов.
Стенограмма заседания сохранилась. Приведу отрывки.
В. А. Фок:
"Работа М. П. - первая работа по квантованию гравитационных волн, в которой дело доведено до получения физических результатов. В работе Розенфельда, посвященной тому же вопросу, содержатся лишь общие математические результаты.
В работе М. П. проведено исследование гравитационных волн в инвариантном виде и, далее, доведено до конца квантование. Большой интерес имеет здесь аналогия между волнами гравитационными и электромагнитными. Эта аналогия дала возможность использовать аппарат электродинамики, но, помимо этого факта, она представляет интерес с физической стороны".
Так начал свое выступление В. А. Фок. Вот как окончил свое И. Е. Тамм:
"…Нельзя не отметить чрезвычайную математическую сложность проблемы, которой посвящена диссертация.
Успешное разрешение ее свидетельствует о значительном математическом искусстве автора. Только искусное использование специальных математических приемов сделало поставленную себе автором задачу вообще практически разрешимой. Таким образом, М. П. Бронштейн в своей диссертации впервые и притом исчерпывающим образом разрешил сложную и важную физическую проблему".
Докторская степень была Матвею Петровичу присуждена.
Помнится, вернулся он в тот день с заседания Ученого Совета домой более утомленный и более веселый, чем обычно. "Криптон - это гелий?" - спросила я, заслышав ключ и отворяя дверь навстречу. "Приезжай - увидишь", - ответил Митя. - "А что, сварила сегодня Ида Петровна обетованный компот?"
Вот и все. Других торжеств не последовало. Никаких банкетов, ни ресторанных, ни домашних, мы не устраивали. В те времена подобных официальных празднеств в нашем кругу в заводе не было. Митя принялся готовить изложение своей "докторской" для журнальных публикаций. Отрывки напечатаны в 1936 году в двух номерах двух научных журналов: в статье "Квантование слабого гравитационного поля" (Physikalische Zeiteschrift. Band 9. Heft 2–3) и в статье под заглавием "Квантование гравитационных волн" ("Экспериментальная и теоретическая физика", т. 6).
Труд в науке был для Мити жизнью, отдыха он не хотел и не знал. Мысль трудилась и на прогулке, и в разговоре с друзьями, и в лодке, и на велосипеде, и в трамвае.
Не столько он владел математикой, сколько математика - им. Через несколько лет, познакомившись с Анной Ахматовой и часто встречаясь с нею, заметила я одно ее свойство: она способна была и в гостях, и при гостях продолжать свой таинственный труд. Если внутри нее писалось - пелось, диктовалось, звучало, - она продолжала вслушиваться в "один, все победивший звук", ловить "продиктованные строчки" - сквозь разноголосицу общего разговора и даже принимая в нем участие.
Ту же способность нежданно погружаться в себя, вглядываться, вслушиваться, наблюдала я, еще задолго до своей встречи с Ахматовой, у Мити. Письменный стол для любого труда, научного или литературного, неизбежен - многочасовый труд в ночной или дневной тиши. Однако я видела иногда (каюсь, и не без досады), как Митя, в разговоре с общими друзьями или даже наедине со мною, прислушивается не к нашим голосам, не к спору, в котором только что принимал живое участие, а к внезапно, быть может, помимо воли зазвучавшему в нем голосу. "Что с тобою? Куда ты подевался? Голова заболела?" "Нет, - отвечал Митя смущенно, - но, понимаешь, задача все не решалась, не решалась, а вот сейчас внезапно почему-то решила решиться". И он украдкой (если при гостях) выхватывал записную книжку, а если мы наедине - откровенно бросался к столу. "Пожалуйста, меня извини".
Кроме "Солнечного вещества", кроме очерка "Самый сильный холод" ("Еж", 1935, № 9), где одним из персонажей был тот же неподатливый гелий, Митя, к великой радости Самуила Яковлевича, написал еще две научно-художественные книги: об открытии Рентгена и об открытиях Попова и Маркони.
Это был уже сложившийся мастер. Ни мне, ни Маршаку уже почти не приходилось ему помогать. Он писал сам. Собирался, по собственному почину, написать для детей книгу о Галилее. Уговаривал при мне Гешу Егудина писать для подростков. Придумывал темы. Предложил на выбор: грек Эратосфен либо шотландец Непер.
- Если ты мне докажешь логически, - неспешно ответствовал Герш Исаакович, - что писать книги для детей приятнее, чем, например, лежать на диване и перечитывать "Войну и мир" - я тотчас же примусь за работу.
Митя пытался доказывать соответственно логике. Герш Исаакович ходил по комнате, курил и отмахивался от Митиных рассуждений, как от папиросного дыма.
- Все она, она, родная, - говорил Митя.
- Кто - она? - приостановившись, спрашивал Герш Исаакович.
- Да все она, она же. Лень-матушка, вот кто! - с важностью говорил Митя.
- Логики не замечаю, - отвечал Геша.
- Она, она!.. - повторял Митя.
- Логической убедительности не наблюдается, - повторял Геша.
Этот разговор, с небольшими вариантами, происходил между ними не раз. И дома, и по телефону. Мне он доставлял большую радость. Значит, Митя не жалеет о времени, истраченном на детские книги! Значит, испытывает от этой работы удовольствие и даже считает ее необходимой для подрастающего поколения, если столь упорно старается вовлечь в подобную работу друга.
(Лень Митя так и прозвал: "она". И если я чего-нибудь не успевала или делала небрежно, произносил с насмешкой: "А все она, она!")
…"Лучи Икс" - вышли. Мы продержали три корректуры книги о Попове и Маркони (предварительно она была опубликована в "Костре") и со дня на день ожидали сигнальный экземпляр или, как говорят в редакциях, "сигнал".
"Завтра-послезавтра будет сигнал", - сообщали Мите в производственном отделе.
Но летом тридцать седьмого участь "ленинградской редакции" была решена и дан был иной сигнал - к уничтожению не только книг, но и людей, создававших книги.
ЕЩЕ ЖИВА
1
Тридцать седьмой еще не наступил - он еще только вот-вот наступит. А я хочу еще немного подышать воздухом кануна… пусть даже и не одними радостями, а и бедами его. Нашим ежедневным житьем-бытьем.
Я еще хожу в редакцию или к Самуилу Яковлевичу на дом. Рукописи, корректура, литераторы, иллюстраторы, подготовка к очередному заседанию Московского Детгиза или к пленуму ЦК комсомола. Защищать предстоит Пантелеева, Чарушина, Житкова, ато и Михаила Зощенко: они, видите ли, засоряют язык! употребляют просторечие, а в детской книге - убеждены тетеньки из Наркомпроса, - как в школьном сочинении, живой язык недопустим! И до чего же доходят ленинградские писатели по недосмотру ленинградских редакторов! Наркомпрос получил письмо от одной возмущенной читательницы: в рассказе Чарушина напечатано: "Волчишка орал благим матом…". Хармс, Введенский - а иногда и Маршак, и Чуковский - угощают детей бессмыслицей: "Как у папы моего / Было сорок сыновей" (Хармс); на дереве не листочки растут и не цветочки цветут, "А чулки да башмаки / Словно яблоки!" (Чуковский); "Шалтай-Болтай сидел на стене" (английская песенка, Маршак) - это что за чепуха? Сорока сыновей ни у кого не бывает; башмаки не висят на деревьях, их делают на фабриках - детям надо внушать сызмальства: на фабриках, на фабриках, на фабриках! яйцо - оно круглое, у него нет ножек и оно никогда не сидит на стене! Какие найти доказательства, что, кроме реальных познаний, детям необходимы шутки, выдумки, фантазия, сказка, словесная игра?.. Рукописи изо всей страны стекались к нам непрерывным потоком: не ручейком, а потоком лился на нас "самотек". Вот мы и читали с утра до вечера: не упустить бы молодой талант. "Чтенье, чтенье, чтенье без конца и пауз". Не успеешь голову поднять - за окном ночь, а мы-то думали: день. И смех и грех: наш заботливый директор, Лев Борисович Желдин, выхлопотал нам обеденные талоны в какую-то привилегированную столовую, и сегодня мы собирались уж непременно, уж во что бы то ни стало, пойти пообедать: Александра Иосифовна, Зоя Моисеевна, Тамара Григорьевна и я. И вот опять ночь началась раньше, чем мы успели поднять головы… (Шура от примечаний к юбилейному трехтомнику Пушкина, я - от книги о железнодорожной диспетчерской службе, Тамара - от сказок северных народов, Зоя Моисеевна - от нового перевода "Гекльберри". И течет, течет самотек.) Еще смешнее дело с обедом обстоит у Самуила Яковлевича: он работает дома, у него жена, дети, экономка, домработница, налаженный и благоустроенный быт, но он не обедает, случается, по 3–4 дня: не выносит, когда его отрывают от слушания, чтения, беседы с писателем и в ответ на скромную просьбу жены: "Семочка, иди обедать!" - отвечает чуть не звериным рыком. К вечеру ему приносят поесть в кабинет и он мстительно, не жуя, глотает холодные котлеты.
Митя перезнакомился и передружился со всеми моими друзьями, в особенности с товарищами по редакции. Наши замыслы и эксперименты, наши стычки с критиками и начальниками тревожили и занимали его. Он полюбил проверять детские книги на Люше и на других ребятишках.
Заходил иногда в школу или в детский сад - послушать, как Пантелеев читает "Пакет" или Корней Иванович "Муху-Цокотуху". Удивительно! Смеются и хмурятся, хлопают или молчат разные дети одного и того же возраста в самых разных аудиториях - смеются, хмурятся, хлопают на одних и тех же местах! Это давало ему пищу для обобщающих раздумий о педагогике - о труднейшем умении превращать сложное не в упрощенное, а в простое. С Корнеем Ивановичем у него сложились особые, взаимно-заинтересованные и взаимно-уважительные отношения. (К формально родственным оба они были мало склонны.) Корней Иванович впервые близко познакомился с ученым, с представителем точных наук. Знавал он в своей жизни актеров, художников, писателей, а вот физик - это было впервые. Конечно, и Митино литературное дарование привлекало его. Но главным было другое. Митя был человек, как бы выделанный природой и культурой специально по его, Чуковского, заказу. Вюности Корней Иванович прошел путь самоучки, а потом совершил нелегкий шаг: из мещанства в интеллигенцию. Он невысоко ценил официальные университетские дипломы, но способность человека до всего доходить собственным умом, но волю к неустанному умственному труду, но уменье, вопреки любой обязательной нагрузке, распределять время так, чтобы успевать делать свое, - ценил превыше всего на свете. Бронштейн вызывал в моем отце уважительное изумление. Помню, как было с испанским. Однажды Митя мельком сказал, что намерен в ближайшие месяцы непременно изучить испанский. "Хочу читать "Дон Кихота" в подлиннике: это моя самая любимая книга". Он показал Корнею Ивановичу набор инструментов: крошечный, карманный, испано-русский словарь, лупу и толстый том испанского "Дон Кихота". Через три месяца он читал уже свободно и без словаря. "Когда же вы успели? - спросил Корней Иванович. - Откуда у вас время взялось?" - "А я рассчитал, что недостаточно использую трамвай. От нашего дома до Института пятьдесят минут, да пятьдесят минут обратно… Итак, час сорок. Для изучения языка час сорок в день - вполне довольно".
Широта, разносторонность познаний всегда и во всех пленяла Корнея Ивановича. Однажды Корней Иванович сказал о Мите так: "Если бы вся наша цивилизация погибла - Бронштейн один, собственными силами, мог бы восстановить энциклопедию от "А" до "Я"". Корней Иванович, старший по возрасту, жизненному опыту и "положению в обществе", никогда, даже в разговоре со мною, не называл Митю - Митей, а, как и многие мои молодые друзья, как и Маршак, только Матвеем Петровичем. Корней Иванович не раз прочитывал Мите свои, только что написанные, страницы. Он любил его.
А Митя, покончив с испанским, принялся за японский. Но далеко продвинуться ему уже не довелось. Начав изучать чужой язык, мог ли он предчувствовать, что скоро и на родном языке будет месяцами слышать одну лишь гнусную брань?
…Круг наших дружб и приятельств не был слишком широк, но увлекателен и разнообразен. Из коренных, давних друзей Матвея Петровича часто бывали у нас трое. Чаще всех Герш Исаакович (или попросту Геша) Егудин. С ним Митя постоянно обходил букинистов, оба они были превеликие книжники, читатели и собиратели книг. Затем Лева Ландау. С ним Митя уединялся обычно у себя в комнате, и они обменивались длиннейшими монологами, из которых я, если случалось мне присутствовать, не понимала ни единого слова, разве что u или а. Лева непоседливо расхаживал по комнате, а Митя взбирался на верхнюю ступеньку деревянной лесенки и произносил свои тирады из-под потолка. Разговаривали они весьма глубокомысленно и при этом соблюдали очередность, будто на заседании, не позволяя себе перебивать один другого. Иногда Ландау продолжал расхаживать, а Митя садился за письменный стол. Разговор продолжался, но уже не только устный: Митя писал.
Если я бывала дома - что, по правде сказать, случалось не часто, - Ида Петровна приносила чай с бутербродами не к Мите, а ко мне в комнату. "Лева, Митя, ужинать!" - кричала я. Митя спускался со своей высоты, и оба, прекратив обмен монологами, приходили ко мне.
Не знаю, как на семинарах или в дружеском общении с собратьями по науке, но с простыми смертными Ландау никакой формы собеседования, кроме спора, не признавал. Однако меня в спор втягивать ему не удавалось: со мной он считал нужным говорить о литературе, а о литературе - наверное, для эпатажа! - произносил такие благоглупости, что спорить было неинтересно. Увидя на столе томик Ахматовой: "Неужели вы в состоянии читать эту скучищу? То ли дело - Вера Инбер", - говорил Ландау. В ответ я повторяла одно, им же пущенное в ход словечко: "Ерундовина". Тогда он хватал с полки какую-нибудь историко-литературную книгу - ну, скажем, Жирмунского, Щеголева, Модзалевского или Тынянова. "А, кислощецкие профессора!" - говорил он с издевкой. (Все гуманитарии были, на его взгляд, "профессора кислых щей", то есть "кислощецкие".) "Ерундовина", - повторяла я. И в любимые Левой разговоры об "эротехнике" тоже не удавалось ему меня втянуть. "Кушайте, Лева", - говорила я в ответ на какое-нибудь сообщение о свойствах "особ первого класса" и клала ему на тарелку кусочек торта. "Лида! - сейчас же вскрикивал Лев Давыдович, - вы единственный человек на земле, называющий меня Левой. Почему? Разве вы не знаете, что я - Дау?"
- "Дау" - это так вас физики называют. А я кисло-щецкий редактор, всего лишь. Не хочу притворяться, будто я тоже принадлежу к славной плеяде ваших учеников или сподвижников.
Митя, придерживаясь строгого нейтралитета, вслушивался в нашу пикировку. Забавно! Его занимало: удастся ли в конце концов Ландау втянуть меня в спор или нет.
Третьим Митиным другом, часто посещавшим наш дом, был Дмитрий Дмитриевич Иваненко, по прозванию Димус. (Ландау - "Дау"; Митя - "М. П." или "Аббат", Иваненко - "Димус".)
Признаюсь: Димуса я невзлюбила сразу. Прежде всего вечный хохот - не смех, а победно-издевательский хохот, округляющий и без того круглое лицо, обнажающий белые, безупречно ровные, один к одному, блестящие зубы. Насколько Ландау долговяз, длинноног, длиннорук, угловат, нелеп и при всей своей нелепости - привлекателен (вероятно, по той причине, что открыт, прям и резок), настолько Димус и не длинен, и не короток, а, что называется, "в самый раз". Нарочитых, дразнящих глупостей не произносил он ни всерьез, ни наподобье Дау "для эпатажа"; был многосторонне образован и безусловно умен. Нелепого, задиристого, как в Леве, или житейски-наивного, как в Мите, в нем ни грамма, зато обдуманный цинизм - через край. Однажды он зашел к нам в редакцию: "Беда… заболел приятель… надо известить тетушку, а до автомата километр… разрешите позвонить…". "Пожалуйста". Димус долго искал тетушкин номер, перелистывая нашу новую, только что нам выданную толстенную общегородскую адресно-телефонную книгу. Потом долго говорил. Потом ушел. К концу рабочего дня наша секретарша хватилась этой необходимейшей изо всех книг. Я позвонила Димусу - не унес ли он с собой по рассеянности? "По рассеянности? - с хохотом ответил Димус. - Нет, я унес ее нарочно. Я нарочно за ней и приходил. Мне она нужна, а нигде не продается. Вот и придумал тетушку". Снова хохот.
Я спрашивала Митю, почему он переносит этакого враля и циника? "Ведь Димус к тому же отчаянный трус", - говорила я и напоминала Мите, как однажды, придя к нам в гости, Димус уже разделся было в передней, но, увидев в приоткрытую дверь, что Люша сидит в постели тепло укутанная, в пижаме и в шерстяных носках, снова оделся: "Я не могу принести Марьянке инфекцию". (Марьянка - дочь его, Люшина сверстница.) Напрасно мы уверяли нежного отца, что у Люши всего только насморк, что насморк через третье лицо не передается, что, наконец, он имеет полную возможность поужинать с нами, не сделав ни шага через Люшину комнату… Он ушел…
Я уверена, испугался он вовсе не за Марьянку, а за собственную свою персону.
Случай с телефонной книгой доставил много огорчений - Мите. Он ходил к Димусу трижды, пытаясь выцарапать нашу редакционную собственность. Димус - ни за что. Хохот! Тут они чуть не рассорились - "навсегда". Однако мне не хотелось вносить в Митину жизнь раздор из-за вздора, и я сама настояла, чтобы они помирились.
- Видишь ли, - объяснял мне сконфуженный Митя, - Димус, конечно, некрасиво обошелся с вашей телефонной книгой… И трусоват… И вообще… Но, видишь ли, физику он понимает… Он умеет интересно думать.