Моя жизнь. Моя любовь - Айседора Дункан 13 стр.


Мы вместе приехали в "Филипсруэ", где я приготовила для него комнату, убранную цветами. Затем я побежала в виллу "Ванфрид" и сообщила фрау Козиме радостную новость о приезде Эрнста Гекеля, о том, что он мой гость и что он будет присутствовать на "Парсифале". К моему удивлению, новость была принята более чем холодно. Мне не приходило в голову, что распятие у изголовья и четки на ночном столике фрау Козимы не были одними украшениями. Фрау Козима была действительно верующей католичкой и усердно посещала церковь. Человек, написавший "Загадку Вселенной" и бывший величайшим иконоборцем после Чарлза Дарвина, теории которого он защищал, естественно, не мог встретить радушного приема в вилле "Ванфрид". Откровенно и наивно я стала выражать свой восторг перед величием Гекеля, и фрау Козине пришлось с видимой неохотой дать ему место в вагнеровской ложе, так как я была ее близким другом, и она не могла мне отказать.

В этот вечер, во время антракта, я прогуливалась перед изумленной публикой в греческом хитоне, с голыми ногами и рука об руку с Эрнстом Гекелем, седая голова которого возвышалась над толпой. Во время спектакля Гекель был очень молчалив, и только к третьему действию "Парсифаля" я поняла, что эта мистическая страсть ему не по душе. Его мышление было слишком строго научно, чтобы поддаваться очарованию легенды.

Он не получил приглашения в виллу "Ванфрид", и поэтому мне пришла в голову мысль устроить прием в его честь. Я пригласила поразительно разнообразное общество, начиная от короля Фердинанда Болгарского, гостившего в Байроте, и очень свободомыслящей женщины принцессы Саксен-Мейнинген, сестры кайзера, и кончая Гумпердинком, Генрихом Тоде, и. т. д. Я произнесла речь, восхваляя величие Гекеля, а затем стала танцевать в его честь. Гекель дал пояснения к моим танцам, сравнивая их с непреложными законами природы и, говоря, что они являются выражением монизма, имея один источник и эволюционируя в одном направлении. Потом начал петь знаменитый тенор фон Барри. Когда он кончил, мы сели ужинать, причем Гекель веселился как мальчик. Пировали, пели и пили до утра.

Несмотря на это, на другой день Гекель поднялся с зарей, как это делал во все время своего пребывания в "Филипсруэ". Он заходил за мной и приглашал идти гулять на гору, что, сознаюсь, прельщало меня меньше, чем его. Но прогулки эти были чудесны, так как по пути он рассказывал о каждом камне, дереве и слое земной коры.

Как-то во время вечера на вилле "Ванфрид" было доложено о приезде короля Фердинанда Болгарского. Все встали и шепотом стали убеждать меня подняться с места, но я в качестве ярой демократки осталась лежать на кушетке в грациозной позе а la m?me Recamier. Очень скоро Фердинанд спросил, кто я такая, и подошел ко мне, к великому негодованию всех остальных присутствующих светлостей. Он просто уселся на кушетке рядом со мной и начал очень интересный разговор о своей любви к искусству древних греков. Я ему рассказала о своей мечте создать школу, которая привела бы к возрождению древнего мира, и он заявил во всеуслышание: "Прекрасная мысль. Вы должны приехать в мой дворец на Черном море и там устроить вашу школу".

Негодование достигло высшего предела, когда за обедом я его пригласила поужинать со мной в "Филипсруэ" как-нибудь вечером после спектакля, чтобы я могла ему объяснить свои взгляды. Он любезно принял мое приглашение и сдержал слово, проведя очаровательный вечер вместе с нами в "Филипсруэ", где я научилась ценить этого замечательного человека, поэта, художника и мечтателя с истинно королевской широтой ума. У меня был лакей с усами, как у кайзера, и на него посещение Фердинанда произвело сильное впечатление. Когда он внес поднос с шампанским и сандвичами, Фердинанд отказался, говоря, что никогда не пьет шампанского. Но, увидев этикетку, прибавил: "Ах, Mцet et Chandon, французское шампанское с удовольствием! Ведь меня здесь прямо отравили немецким".

Визиты Фердинанда в "Филипсруэ" тоже вызвали целую бурю в Байроте, хотя мы самым безобидным образом сидели и говорили об искусстве. Но свидания происходили в полночь, и этого было достаточно. Каждый мой поступок казался резко отличающимся от поступков других людей и потому вызывал негодование. В "Филипсруэ" было множество кушеток, подушек, ламп с розовыми абажурами, но стульев не было. Многие смотрели на него, как на капище антиморальности. Крестьяне считали мой дом настоящим жилищем ведьм, наши невинные забавы "страшными оргиями", в особенности слыша всю ночь напролет пение знаменитого тенора фон Барри и видя мои танцы.

В вилле "Ванфрид" я познакомилась с несколькими офицерами, которые пригласили меня ездить с ними по утрам верхом. Я садилась на лошадь, одетая в греческую тунику, в сандалиях и с непокрытой головой. Ветер играл моими кудрями, и я походила на Брунгильду. Я купила одну из лошадей и ездила на репетиции Брунгильдой, т. к. "Филипсруэ" находился в некотором расстоянии от оперного театра. Справляться с лошадью было очень трудно: она принадлежала раньше офицеру, привыкла к шпорам и подо мной вела себя чрезвычайно самостоятельно, например, останавливалась в дороге у каждого кабачка, где привыкли пить офицеры, и отказывалась двигаться дальше, пока не выходил какой-нибудь смеющийся приятель ее бывшего хозяина и не провожал меня часть пути. Можете себе представить, какое впечатление производило мое появление, когда я в конце концов приезжала в оперный театр.

Во время первого представления "Тангейзера" моя прозрачная туника, сквозь которую отчетливо было видно мое тело, сильно взволновала весь кордебалет, затянутый в розовые трико. Даже фрау Козима на минуту потеряла свою храбрость. Она прислала ко мне в уборную одну из своих дочерей с длинной белой рубашкой, которую просила надеть под легкий шарф, служивший мне костюмом. Но я настояла на своем. Я хотела танцевать и одеваться по своему или же совсем не выступать.

– Вы увидите, что не пройдет и нескольких лет, как все ваши вакханки и девушки с цветами будут одеты точно так же, как я теперь, – заявила я. И пророчество это исполнилось.

Но в те времена мои красивые ноги вызывали много споров и жарких пререканий. Спорили о том, не безнравственно ли показать бархатистую кожу ног и не следует ли их закрыть под отвратительным шелковым розовым трико цвета семги. Много раз я доказывала до хрипоты, как отвратительно и неприлично трико цвета семги, и как прекрасно и целомудренно нагое человеческое тело, вдохновленное красивыми мыслями. Таким образом, в глазах всех я являлась язычницей, хотя, несмотря на это, храбро боролась против филистимлян, но язычницей, побежденной любовью, родившейся в культе св. Франциска при звуке серебряной трубы, возвещающей о том, что поднимается Грааль.

Наступили последние лета, прошедшие в сказочном мире легенд. Тоде уехал читать лекции по городам Германии, и я тоже устроила себе турне. Я покинула Байрот, но в крови у меня была отрава. Я уже слышала пение сирен. Томительное страдание, угрызения совести, печальные жертвы, тема любви, призывающей смерть, должны были навсегда уничтожить ясность понимания дорических колонн и рассудочную мудрость Сократа. Первым местом остановки был Гейдельберг. Там я услышала Генриха, читающего лекцию студентам. Он читал об искусстве то нежным, то увлекательным голосом. Внезапно посреди лекции он назвал мое имя и стал рассказывать юношам о новых эстетических формах, привезенных в Европу американкой. Его похвалы заставили меня задрожать от счастья и гордости. В тот вечер я танцевала студентам, и они устроили в мою честь большое шествие по улицам, после которого я очутилась рядом с Тоде на подъезде гостиницы, разделяя с ним успех. Вся молодежь Гейдельберга обожала его так же, как обожала я. В каждой витрине были выставлены его портреты, а все магазины продавали мою книжечку "Танец будущего". Наши имена постоянно упоминались рядом.

Фрау Тоде устроила прием в мою честь. Добродушная женщина, она казалась мне совершенно несоответствующей высокому горению Генриха. Она была слишком практична, чтобы быть ему истинной женой. И действительно, к концу своей жизни он ее покинул, уехав с одной скрипачкой, с которой и поселился в вилле на Гарденском озере. У фрау Тоде были разные глаза, один карий, а другой серый, и это постоянно ей придавало неестественное выражение лица. Во время нашумевшего впоследствии процесса начался семейный спор о том, чья она дочь – Рихарда Вагнера или фон Бюлова. Со мной она была очень любезна и если даже ревновала, то незаметно. Женщина, которая вздумала бы ревновать Тоде, обрекала себя на сплошную китайскую пытку, так как каждый его боготворил – и женщины, и юноши. Он был притягательным центром всякого собрания. Было бы интересно узнать, из каких элементов составляется ревность. Несмотря на то, что я провела много ночей вдвоем с Генрихом, настоящей половой связи между нами не было. Но его обращение со мной так обострило все мои чувства, что одно прикосновение, а иногда один только взгляд давал мне всю остроту и глубину наслаждения, испытываемого во время полового акта. Любовь доставляла мне такое же удовольствие, какое часто мы испытываем во сне. Вероятно, такое положение вещей было слишком ненормальным, чтобы продолжаться дольше; я ничего не могла есть и от постоянной слабости танцевала все более и более воздушно.

В турне поехала со мной одна только горничная, и я постепенно довела себя до такого нервного состояния, что по ночам часто слышала зовущий меня голос Генриха, и знала заранее, когда получу от него письмо. Окружающие стали обращать внимание на мою худобу и изможденный вид. Я не могла ни есть, ни спать и долгими бессонными ночами лежала, проводя рукой по своему исстрадавшемуся телу, охваченному, казалось, тысячью мучивших меня демонов, и напрасно стараясь найти выход своей пытке. Мне мерещились глаза Генриха и его голос. После таких ночей я поднималась с кровати разбитая и, охваченная диким отчаянием, садилась в первый отходящий поезд, проезжала половину Германии, чтобы провести с Тоде каких-нибудь полчаса, а затем снова продолжать свое турне и испытывать еще большие муки. Духовный восторг, который он в меня вдохнул в Байроте, мало-помалу сменился состоянием вечного раздражения и безумного непобедимого желания.

Но этому опасному положению вещей все же наступил конец. Импресарио мне принес контракт на поездку в Россию. С.-Петербург был только в двух днях езды от Берлина. Но казалось, что попадаешь в совершенно иной мир бесконечных снежных равнин и темных лесов. Холод и степи, блестящие от покрывавшего их снега, как будто немного остудили мой разгоряченный мозг.

Генрих! Генрих! Он оставался далеко позади, в Гейдельберге, где рассказывал милым юношам о "Ночи" Микеланджело и поразительной "Богоматери". А я уходила от него все дальше и дальше в страну громадных белоснежных пространств, в страну холода, где попадались редкие жалкие деревни, в избах которых светился слабый свет. В ушах моих еще звучал голос Тоде, но слабый, доносившийся издалека. И наконец, соблазнительные мелодии грота Венеры, причитания Кундри и крик Амфорты превратились в холодную глыбу льда.

В ту ночь, проведенную в спальном вагоне, мне снилось, что я выбросилась из окна, совершенно обнаженная, прямо в снег, который меня принял в свои ледяные объятия и окончательно заморозил. Что бы сказал д-р Фрейд о подобном сне?

17

Не правда ли, трудно верить в провидение или руководящее начало, когда, развернув утреннюю газету, читаешь о железнодорожном крушении с двадцатью жертвами, не думавшими о смерти накануне, или видишь сообщение о целом городе, уничтоженном наводнением? Зачем же быть глупо эгоистичным и воображать, что провидение руководит жизнью каждого из нас в отдельности?

И несмотря на это, в моей жизни столько необыкновенного, что я иногда начинаю верить в предопределение. Поезд, шедший в Петербург, был задержан снежными заносами и, вместо того чтобы прийти по расписанию в четыре часа дня, пришел на двенадцать часов позже, в четыре утра. На вокзале никто меня не встретил. Мороз был в десять градусов, и мне не приходилось никогда испытывать такого холода. Русские извозчики в ватных армяках усиленно били сами себя кулаками, чтобы согреться.

Оставив горничную с вещами, я взяла одноконного извозчика и велела ему ехать в "Европейскую гостиницу". Таким образом, мрачным русским утром, я ехала совершенно одна в гостиницу и вдруг увидела зрелище, настолько зловещее, что напоминало творчество Эдгара По. Я увидела издали длинное и печальное черное шествие. Вереницей шли люди, сгорбленные под тяжкой ношей гробов. Извозчик перевел лошадь на шаг, наклонил голову и перекрестился. В неясном свете утра я в ужасе смотрела на шествие и спросила извозчика, что это такое. Хотя я не знала русского языка, но все-таки поняла, что это были рабочие, убитые перед Зимним дворцом накануне, в роковой день 9 января 1905 года за то, что пришли безоружные просить царя помочь им в беде, накормить их жен и детей. Я приказала извозчику остановиться. Слезы катились у меня по лицу, замерзая на щеках, пока бесконечное печальное шествие проходило мимо. Но почему хоронят их на заре? Потому что похороны днем могли бы вызвать новую революцию.

Зрелище это было не для проснувшегося города. Рыдания остановились у меня в горле. С беспредельным возмущением следила я за этими несчастными, убитыми горем рабочими, провожавшими своих замученных покойников. Не опоздай поезд на двенадцать часов, я бы никогда этого не увидела.

Если бы я этого не видела, вся моя жизнь пошла бы по другому пути. Тут, перед этой нескончаемой процессией, перед этой трагедией я поклялась отдать себя и свои силы на служение народу и униженным вообще. Ах, как мелки и бесцельны казались мне теперь мои личные желания и страдания любви! Даже искусство казалось бессмысленным, если не будет в состоянии помочь этому. Наконец, прошли последние удрученные люди. Извозчик обернулся и смотрел на мои слезы. Он покорно вздохнул, перекрестился и погнал лошадь к гостинице. Я поднялась в свои роскошные комнаты, легла в мягкую постель и плакала, пока не заснула. Но жалость и страшная злоба, охватившие меня в то раннее утро, должны были принести плоды в моей дальнейшей жизни. Комнаты в "Европейской гостинице" были велики и высоки, с наглухо закрытыми окнами, которые никогда не открывались. Воздух проникал через вентиляторы, проделанные под самым потолком. Я проснулась поздно. Зашел мой импресарио и принес цветы, и вскоре вся моя комната наполнилась ими.

Два дня спустя я выступила в зале Дворянского собрания перед светом петербургского общества. Как странно должно было казаться этим поклонникам пышного балета с богатыми постановками и декорациями, смотреть на молодую девушку, одетую в прозрачную тунику и танцующую под музыку Шопена на фоне простой голубой занавеси. Но уже первый танец вызвал бурю аплодисментов. Я танцевала так, как понимала душу Шопена; страдала и томилась при трагических звуках прелюдий, протестовала и рвалась ввысь под бравурные полонезы; душа моя, плакавшая от справедливого негодования при мысли о мучениках, погребенных на заре, нашла отклик в волнующих рукоплесканиях богатой, избалованной и аристократической публики. Как странно!

На следующий день меня посетила очаровательная маленькая женщина в соболях, с жемчугом на шее и с бриллиантами в ушах. К моему удивлению, она оказалась знаменитой балериной Кшесинской. Она явилась, чтобы приветствовать меня от имени русского балета и пригласить на вечерний парадный спектакль в Опере. В Байроте я привыкла к холодному и враждебному отношению балета, который дошел до того, что усыпал ковер мелкими гвоздями, изранившими мне ноги. Такая разница отношения приятно поразила меня. В тот же вечер в роскошной карете, теплой от устилавших ее дорогих мехов, меня отвезли в Оперу и усадили с тремя блестящими представителями петербургской золотой молодежи в ложу первого яруса, полную цветов и конфет. Я по-прежнему была в своем белом хитоне и сандалиях, и, вероятно, сильно выделялась среди этого собрания петербургской богатой аристократии.

Я враг балета, который нахожу лживым и возмутительным искусством, пожалуй, даже считаю его лежащим за пределами искусства вообще. Но трудно было не аплодировать сказочной легкости Кшесинской, порхавшей по сцене и более похожей на дивную птицу или бабочку, чем на человека. Во время антракта я была поражена видом красивейших в мире женщин в поразительных открытых платьях, усыпанных драгоценностями, женщин, которых сопровождали не менее элегантные мужчины в блестящих мундирах. Как согласовать эту выставку роскоши и богатства со вчерашней похоронной процессией? Какая связь была между улыбающимися счастливыми людьми и вчерашними, грустными и подавленными? После спектакля я была приглашена ужинать во дворец Кшесинской, где познакомилась с великим князем Михаилом, который с некоторым удивлением слушал мои речи об устройстве школы танцев для детей народа. Вероятно, я казалась довольно загадочной личностью, хотя все принимали меня с любезным радушием и широким гостеприимством.

Несколько дней спустя у меня была прелестная Павлова, и я снова была приглашена в ложу, чтобы посмотреть эту балерину в очаровательном балете "Жизель". Несмотря на то, что эти танцы противоречили всякому артистическому и человеческому чувству, я снова не могла удержаться от аплодисментов при виде восхитительной Павловой, воздушно скользившей по сцене. За ужином в доме Павловой, который был менее роскошен, но не менее красив, чем дворец Кшесинской, я сидела между художниками Бакстом и Бенуа. Тут я впервые познакомилась с Сергеем Дягилевым и вступила с ним в горячий спор об искусстве танца, как я его понимала, противопоставляя его балету.

За столом Бакст сделал с меня набросок, который теперь появился в его книге; на нем я изображена с очень серьезным выражением лица и с кудрями, сентиментально спускающимися с одной стороны. Удивительно, что Бакст, обладавший некоторым даром ясновидения, гадал мне в этот день по линиям руки и, указав на два креста, сказал: "Вы достигнете славы, но потеряете два существа, которых любите больше всего на свете". Это пророчество было для меня тогда загадкой.

После ужина неутомимая Павлова опять танцевала к большой радости своих друзей. Мы разошлись только к пяти часам утра и, несмотря на это, хозяйка меня пригласила вернуться в половине девятого, если меня интересует ее работа. Через три часа я приехала обратно (сознаюсь, что была очень утомлена) и застала ее в пачках, проделывающей сложную гимнастику, в то время как старый господин со скрипкой отбивал ритм. Это был знаменитый балетмейстер Петипа. Три часа подряд я провела в состоянии полнейшего изумления, следя за поразительными упражнениями Павловой, которая, казалось, была сделана из стали и гуттаперчи. Ее прекрасное лицо стало походить на строгое лицо мученицы, но она не останавливалась ни на минуту. Весь смысл этой тренировки заключался, по-видимому, в том, чтобы отделить гимнастические движения тела от мысли, которая страдает, не принимая участия в этой строгой мускульной дисциплине. Это как раз обратное всем теориям, на которых я поставила свою школу, по учению которой тело становится бесплотным и излучает мысль и дух.

Назад Дальше