Д-р Гофф постоянно мне говорил: "Здесь не школа, а больница. У всех этих детей наследственные болезни, и вы увидите, что потребуется громадный уход, чтобы сохранить им жизнь. Где уж тут учить танцам!" Д-р Гофф был одним из величайших благодетелей человечества, знаменитым хирургом, которому платили бешеные деньги за визит. Он же тратил все свои средства на содержание детской больницы, которую устроил в предместии Берлина. С момента открытия школы он стал нашим врачом и хирургом и ведал всем, относящимся к здоровью детей и к санитарному состоянию школы. Говоря правду, без его неустанной помощи мне никогда не удалось бы довести детей до того цветущего состояния, которого они достигли впоследствии.
Подбор детей, организация школы, начало уроков и ежедневные занятия отнимали все наше время. Несмотря на предупреждения моего импресарио, что удачные подражательницы моих танцев собирали целые состояния в Лондоне и других местах, ничто не могло меня заставить покинуть Берлин. Каждый день с пяти до семи я учила детей танцевать.
Дети делали необыкновенные успехи. И я считаю, что своим здоровьем они значительно обязаны вегетарианскому режиму, введенному доктором Гоффом. Он считал, что детей следует держать на диете из свежих овощей и фруктов, но без мяса.
* * *
В то время я пользовалась в Берлине прямо невероятной популярностью. Меня называли Божественной Айседорой и даже уверяли, что больные, приведенные ко мне в театр, выздоравливали. Было странно видеть на утренних спектаклях принесенных на носилках больных. Я всегда ходила с голыми ногами в сандалиях и белом хитоне, и публика посещала мои спектакли с почти религиозным экстазом.
Однажды вечером, когда я возвращалась со спектакля, студенты выпрягли лошадей из экипажа и повезли меня по знаменитой Зигес-аллее. По дороге они потребовали, чтобы я произнесла речь. Я поднялась с места в своей виктории – автомобилей тогда еще не было – и обратилась к студентам со следующими словами:
– Нет более великого искусства, чем искусство скульптора. Но как это вы, любители искусства, позволяете так его профанировать в самом центре города? Взгляните на эти статуи! Вы – поклонники искусства, но если бы вы действительно изучали его, вы бы взяли ночью камни и уничтожили бы их. Искусство? Это искусство? Нет, это изображения кайзера!
Студенты согласились со мной и выразили одобрение шумными криками. Не появись в эту минуту полиция, мы бы, может быть, исполнили мое желание и уничтожили эти берлинские статуи.
19
Во время одного из моих вечерних выступлений в Берлине в 1905 году я обратила внимание на сидевшего в первом ряду человека. Я не рассматривала этого зрителя и даже не взглянула на него, но инстинктивно почувствовала его присутствие. После спектакля ко мне в уборную вошел красивый, но очень рассерженный человек.
– Вы поразительны! – воскликнул он. – Вы необыкновенны! Но отчего вы украли мои идеи и где вы раздобыли мои декорации?
– Что с вами? О чем вы говорите? Это мои собственные голубые занавеси. Я их придумала в возрасте пяти лет и с тех пор танцую на их фоне!
– Нет! Это мои декорации и мои идеи. Но вы – то существо, которое я представлял себе среди них. Вы живое воплощение моих мечтаний.
– Но кто же вы?
Тогда с его уст слетели эти необыкновенные слова:
– Я сын Эллен Терри.
Сын Эллен Терри, совершеннейшего в моих глазах идеала женщины! Эллен Терри...
– Поужинайте с нами, – пригласила его ничего не предчувствовавшая мать. – Раз вас так интересует искусство Айседоры, вы должны поужинать у нас дома.
И Крэг пошел к нам ужинать. Он был лихорадочно взволнован и стремился рассказать возможно больше о своих взглядах на искусство и своих честолюбивых замыслах... Я слушала с большим интересом. Но понемногу матери и другим членам семьи захотелось спать, и под разными предлогами все постепенно разошлись по своим комнатам. Мы остались вдвоем. Крэг продолжал говорить о театральном искусстве и жестами пояснял свои мысли. Вдруг он неожиданно сказал:
– Но вы что тут делаете? Вы, великая артистка, живете в такой семейной обстановке. Как нелепо! Я первый вас увидел и создал. Вы принадлежите моему вдохновению.
Высокий гибкий Крэг лицом очень походил на свою удивительную мать, только черты его были еще нежнее. Несмотря на большой рост, в Крэге было что-то женственное, особенно в чувственных линиях рта с тонкими губами. Золотые кудри детских портретов златоволосого мальчика Эллен Терри, хорошо знакомого лондонской публике, теперь немного потемнели; близорукие глаза метали из-за очков стальные искорки. Он производил впечатление хрупкости, почти женской слабости, и только руки с широкими концами пальцев изобличали силу. Он всегда говорил о своих квадратных больших пальцах, как о пальцах убийцы: "Дорогая, ими хорошо было бы вас задушить!"
Точно загипнотизированная я позволила ему накинуть пальто на мой белый хитон. Потом он взял меня за руку, и мы сбежали вниз по лестнице на улицу. Там он кликнул извозчика и сказал как только мог лучше по-немецки:
– Meine Frau und ich, wir wollen nach Potsdam gehen.
Несколько извозчиков отказались нас везти, но один наконец согласился, и мы отправилась в Потсдам. Приехав на заре, мы остановились в маленькой гостинице, двери которой только что открылись, и там выпили кофе, а с восходом солнца поехали обратно в Берлин. В Берлин мы приехали около десяти утра и стали обдумывать, что нам делать. Мы не могли возвратиться к матери и поэтому отправились к моей подруге, Эльзе де Брюгер. Она всецело принадлежала богеме, приняла нас с большим радушием, накормила завтраком – кофе и яичницей – и уложила меня в свою постель, где я и проспала до вечера.
Тогда Крэг повез меня в свое ателье на самом верху высокого берлинского дома. Пол там был черный, навощенный, усыпанный искусственными лепестками роз. Передо мной стояло воплощение молодости, красоты и гения, и, вспыхнув внезапной любовью, я бросилась в его объятия, побуждаемая темпераментом, спавшим два года, но всегда готовым проснуться. На мой зов откликнулся темперамент, во всех отношениях меня достойный; я нашла плоть своей плоти и кровь своей крови. Часто он кричал мне: "Вы моя сестра!" – и я чувствовала в нашей любви какое-то преступное кровосмешение.
Я не знаю, как другие женщины вспоминают своих любовников. Приличие, вероятно, требует описать голову, плечи, руки человека, а затем перейти к его одежде, но я всегда его вижу, как в ту первую ночь в ателье, когда его белое, гладкое, блистающее тело освободилось от одежды, точно от кокона и засверкало во всем своем великолепии перед моими ослепленными глазами.
Так должны были выглядеть Эндимион с его стройным высоким молочным телом перед широко раскрытыми глазами Дианы, Гиацинт, Нарцисс и бодрый мужественный Персей. Он казался скорей ангелом Блэка, чем смертным юношей. Мои глаза еще не насладились как следует его красотой, как я почувствовала безумное влечение, почувствовала себя слабой, словно тающей. Мы горели одним общим огнем, как два слившихся языка пламени. Наконец я нашла своего друга, свою любовь, себя самое. Нас было не двое, мы слились в одно целое, в то поразительное существо, о котором Платон говорит в Федре, в две половины одной души. Это не было соединение мужчины с женщиной, а встреча двух душ-близнецов. Тонкая плотская оболочка горела таким экстазом, что претворила земную страсть в райские пламенные объятия.
Есть радости такие полные, такие совершенные, что их не следует переживать. Ах, почему моя пылающая душа не отделилась в ту ночь от тела и не полетела, как ангел Блэка, сквозь земные облака в иные миры? Его любовь была юна, свежа и сильна, но у него не было ни нервов, ни свойств сладострастника, и он предпочитал покончить с любовью до наступления пресыщения и отдать нерастраченный пыл молодости чарам своего искусства.
В ателье не было ни ложа, ни кресел; не было также возможности обедать. Ночь мы провели на полу. У Крэга не было ни гроша, а я не решалась сходить домой за деньгами. Две недели провела я у него. Когда нам хотелось есть, он внизу заказывал обед в долг, а я пряталась на балконе, а когда обед приносили, я входила в комнату и получала свою порцию.
Бедная моя мать ходила по всем полицейским участкам и посольствам, жалуясь, что подлый соблазнитель сбежал с ее дочерью, а импресарио страшно волновался, узнав о моем внезапном исчезновении. Пришлось отменить ряд спектаклей, и никто не мог сказать, что произошло. Но все же в газетах предусмотрительно поместили объявление, что Айседора Дункан серьезно заболела воспалением миндалевидных желез. Через две недели мы вернулись к матери, так как, говоря правду, несмотря на безумную страсть, мне немного надоело спать на твердом полу и не есть ничего, кроме того, что Крэг мог достать в гастрономической лавке или когда мы выходили после наступления темноты.
Когда мать увидела Гордона Крэга, она воскликнула: "Уйди, подлый соблазнитель!" Она бешено ревновала меня к нему. Гордон Крэг, один из самых необыкновенных талантов нашей эпохи, существо, сделанное, как и Шелли, из пламени и молний. Он вдохновлял современное театральное направление, хотя, правда, не принимал активного участия в повседневной жизни сцены. Он оставался в стороне и мечтал, но мечты эти вдохновляли все, что есть прекрасного в современном театре. Без него у нас не было бы Рейнгардта, Жака Копо, Станиславского. Без него у нас все еще был бы в театре прежний реализм с шевелящимися на деревьях листами и с дверьми, открывающимися и закрывающимися в домах.
Крэг был блестящим товарищем. Он был одним из редких встреченных мною людей, которые с раннего утра до позднего вечера находились в приподнятом настроении. С первой же чашки утреннего кофе его воображение загоралось и сверкало яркими красками. Пройти по улице вместе с ним было равносильно прогулке с верховным жрецом в древних Фивах. Вероятно, вследствие своей чрезвычайной близорукости он часто внезапно останавливался перед каким-нибудь уродливым образцом дома современной практической немецкой архитектуры и, вынув карандаш и блокнот, начинал пояснять, насколько дом красив. Затем он принимался лихорадочно делать набросок, который в законченном виде походил на египетский храм. Он приходил в дикое возбуждение над каждым встреченным по пути деревом, птицей или ребенком. Ни одной секунды с ним не бывало скучно. Или он радовался как безумный, или впадал в другую крайность, в настроение, когда все небо, казалось, становилось черным и воздух сгущался, как перед бурей. Дух медленно оставлял тело, и в нем не оставалось ничего, кроме черной тоски.
К несчастью, с течением времени эти мрачные настроения посещали его все чаще и чаще. Почему? Главным образом потому, что в ответ на его возгласы: "Моя работа! Моя работа!", что он повторял очень часто, я спокойно говорила: "Да, конечно, ваша работа удивительна. Вы – талант, но, знаете ли, существует также и моя школа". Он ударял кулаком по столу и возражал: "Да, но моя работа так важна", а я замечала: "Безусловно, очень важна. Ваша работа – это фон, но на первом плане живое существо, так как душа излучает все остальное. Прежде всего моя школа – лучезарное человеческое существо, движущееся в совершенной красоте, а затем ваша работа – совершенный фон для этого существа". Эти споры часто кончались грозным, зловещим молчанием. Тогда во мне пробуждалась женщина, пугалась и восклицала: "Милый, неужели я вас обидела?" – "Обидели? О, нет! Проклятые женщины всегда надоедливы, и вы также надоедливы, вмешиваясь в мою работу! Работа, моя работа!"
Он выходил, хлопая дверью, и только стук ее давал мне понять, как велика происшедшая катастрофа. Я ждала его возвращения и, не дождавшись, бурно рыдала всю ночь. В этом таилась трагедия. Часто повторявшиеся столкновения сделали в конце концов жизнь невозможной, лишив ее гармонии. Мне было предназначено пробудить в этом таланте огромную любовь и пытаться сочетать продолжение моей работы с его любовью. Неосуществимая попытка! После первых недель упоения страстью началась ожесточенная война между гениальностью Гордона Крэга и вдохновением моего искусства.
– Почему вы не прекратите это? – говорил он, – зачем вам нужно размахивать на сцене руками? Почему вы не сидите дома и не точите мои карандаши?
И тем не менее Гордон Крэг ценил мое искусство так, как никто его не сумел оценить. Но его самолюбие, его артистическая зависть не позволяют ему признать, что женщина может действительно быть художницей.
* * *
Сестра Елизавета организовала для попечения о груневальдской школе комитет из самых выдающихся и артистических женщин Берлина. Узнав о Крэге, они прислали мне длинное письмо, в котором в величавых выражениях заявили, что, как представительницы хорошего буржуазного общества, не считают себя вправе покровительствовать школе, руководительница которой имеет такие беспринципные моральные воззрения. Жена известного банкира Мендельсона была выбрана этими дамами для вручения мне письма. Войдя с огромным посланием в руках, она неуверенно смотрела на меня и, внезапно разрыдавшись, бросила письмо на пол и заключила меня в свои объятия. "Не думайте, что я подписала это отвратительное письмо, – вскричала она, – что же до других дам, то с ними ничего не поделаешь. Они отказываются быть патронессами школы, хотя все еще верят в вашу сестру Елизавету".
У Елизаветы были свои взгляды на вещи, но она о них не рассказывала, и потому я увидела, что у этих дам все позволено, лишь бы не вызывало разговоров! Эти женщины меня так возмутили, что я наняла зал филармонии и прочла специальную лекцию о танце как об искусстве раскрепощения, закончив беседой о праве женщины любить и производить детей по своему желанию.
У меня, конечно, спросят: "Что станется с детьми?" Я могу назвать многих выдающихся людей, рожденных вне брака, что не мешало им достигнуть славы и богатства. Но, независимо от того, я задала себе вопрос, как может женщина выходить замуж за человека, которого она считает настолько низким, чтобы в случае разрыва не поддерживать собственных детей? Зачем же тогда женщине выходить замуж за человека, которого она считает таким подлым? Я думаю, что правда и вера друг в друга являются первыми принципами любви. Как женщина с самостоятельным заработком, я нахожу, что можно приносить в жертву силы, здоровье и даже рисковать жизнью, чтобы иметь ребенка, но не подверглась бы этой муке, если бы могла предположить, что в один прекрасный день у меня отнимут его под предлогом, что ребенок принадлежит отцу по закону, и разрешат его видеть три раза в год! Остроумный американский писатель раз ответил своей подруге, спросившей у него, что подумает о них их ребенок, если они не поженятся: "Если бы ваш или мой ребенок принадлежал к такому разряду детей, нам было бы все равно, что он о нас думает!" Всякая развитая женщина, читающая брачный контракт и затем его подписывающая, заслуживает последствий брака. Эта лекция произвела большой переполох. Половина публики мне сочувствовала, а половина возмущалась, свистела и швыряла на сцену все, что попадалось под руку. В конце концов недовольные покинули зал, а с оставшимися я завела интересную беседу о правах женщины, которая во многом определила женское движение наших дней.
Я продолжала жить в нашей квартире на улице Виктории, а Елизавета переехала в школу. Мать не знала, на чем остановиться. К тому времени моя мать, которая в дни нужды и несчастий переносила невзгоды с необыкновенным мужеством, начала находить жизнь очень скучной. Может, это зависело от ее ирландского характера, который не мог переносить благосостояние так же легко, как лишения. Настроение ее сделалось неровным, и часто случалось, что все ей переставало нравиться. Впервые со времени нашего отъезда за границу она стала выражать тоску по Америке, говоря, что там все значительно лучше. Когда мы ее водили в лучший берлинский ресторан, думая ей доставить удовольствие, и спрашивали, что заказать, она отвечала: "Дайте мне креветок". Если по времени года креветок не было, она возмущалась бедностью страны и отказывалась что-либо есть. Если же креветки подавали, то она все-таки жаловалась, рассказывая, насколько они лучше в Сан-Франциско.
По-моему, эта перемена характера вызывалась многими годами добродетельной жизни, посвященной только воспитанию детей. Теперь, когда мы нашли интересы, которые нас поглощали целиком и под влиянием которых мы часто ее покидали, она поняла, что напрасно потратила на нас лучшие годы своей жизни, ничего себе не оставив, как мне кажется, это делают многие матери, особенно в Америке. Эта неустойчивость настроения проявлялась все больше и больше, и она все чаще и чаще выражала желание вернуться в свой родной город, что вскоре и исполнила.
* * *
Мысли мои по-прежнему были поглощены виллой в Груневальде, где стояло сорок кроваток. Какая странная игра судьбы! Если бы я встретила Крэга на несколько месяцев раньше, безусловно, не было бы ни виллы, ни школы. В нем я нашла такое богатое содержание, что не нуждалась бы в основании школы. Но теперь начавшая осуществляться мечта моего детства завладела мной целиком.
Немного спустя я узнала – и в этом не могло быть никакого сомнения, – что я беременна. Мне снилась Эллен Терри в блестящем наряде, вроде того, в котором она играла в "Имогене"; она вела за руку белокурую девочку, похожую на нее как две капли воды, и своим поразительным голосом звала меня: "Айседора, люби. Люби... Люби..." С этого момента я знала, что ко мне идет из призрачного мира небытия до рождения. Придет этот ребенок, неся мне радость и печаль. Радость и печаль! Рождение и смерть! Ритм танца жизни! Божественная весть ликовала во всем моем существе. Я продолжала танцевать перед публикой, учить в школе, любить моего Эндимиона. Бедный Крэг не находил себе места, был нетерпелив, несчастен, покусывал ногти и часто восклицал: "Работа, работа, моя работа!" Снова дикое вторжение природы в искусство. Но меня утешало чудесное появление Эллен во сне, который повторился два раза.