Папа выходил к нему из своего кабинета и здоровался с ним за руку, а мама, радостная, выбегала в переднюю и расспрашивала его о здоровье Марьи Михайловны и детей и бежала в кухню заказать повару лишнее блюдо "для гостей".
Дядя Сережа никогда не был нежен с детьми; казалось, скорее, что он нас только терпит, а не любит, но мы относились к нему всегда с особенным подобострастием, которое, как я теперь понимаю, происходило отчасти от его аристократической внешности, а главное, от того, что он называл папа Левочкой и относился к нему так, как папа относился к нам.
Он не только не боялся его совсем, но он всегда поддразнивал его и спорил, как старший с младшим.
И мы это чувствовали.
Ведь всем известно было, что резвее черно-пегой Милки и ее дочери Крылатки нет на свете собак. От них ни один заяц не уходит.
131
А дядя Сережа говорил, что у нас русак тупой, а вот степной русак -- это дело другое, и ни Милка, ни Крылатка степного русака не достанет.
Мы слушали и не знали, кому верить, -- дяде Сереже или папа.
Один раз дядя Сережа поехал с нами на охоту. Затравили несколько русаков -- ни один не ушел, -- и дядя Сережа совсем этому не удивился, и все-таки спорил, что это только потому, что у нас зайцы плохие.
И так мы не узнали, прав он или нет.
А может быть, и прав, потому что он был охотник, больше чем папа, и затравил много волков, а папа при нас не затравил ни одного.
А теперь папа держит собак, потому что у него есть Агафья Михайловна, а дядя Сережа совсем бросил охоту, потому что нельзя держать собак.
"После освобожденья крестьян нельзя охотиться, людей нет, мужики с кольями сгоняют охотников с зеленей, разве можно что-нибудь теперь делать? Жить нельзя в деревне".
Иногда летом мы всей семьей ездили к дяде Сереже в гости.
До Пирогова надо было ехать полями тридцать пять верст.
По дороге мы проезжали мимо Ясенков и Колпны...
Там где-то, по рассказам мама, папа защищал на суде солдата, который оскорбил офицера.
Его осудили и тут же на поле расстреляли. И было жутко об этом думать.
Может быть, это и было по закону, но нам, детям, это было непонятно.
Дальше дорога шла мимо Озерок, мимо таинственного бездонного озера, провала, потом через Коровьи Хвосты, Сорочинку и, наконец, у одиноко стоящей в поле часовни сворот с большой дороги влево, и вдали, за Упой, виднеется красивая церковь, усадьба и в глубине ее интересный, какой-то особенной архитектуры, двойной каменный дом.
Подъезжаешь, и чувствуется совсем особенный, непривычный для нас оттенок строгого барства, не такого, как в Ясной, а какого-то особенного, пироговского. Это барство уже чувствуется, когда едешь по селу и мужики подобострастно останавливаются и кланяются, и по
132
взглядам баб и ребятишек, провожающих нас глазами, и по тому, как увидавший нас издали поваренок стремительно бежит к дому доложить, что едут гости, и по всему виду усадьбы с свежеподстриженными кустами и чисто выметенным и посыпанным свежим песком подъездом.
Из передней входишь в зимний сад, в котором растут в огромных кадках лимонные деревья, в зале стоит чучело матерого волка, а за диваном, на каком-то возвышении, спит свернувшаяся клубком, совсем как живая, лисица.
Нас встречают милая, вечно ласковая Марья Михайловна, ее дочери: Вера, ровесница Тани, и две маленькие, Варя и Маша.
Услыхав движение, выходит из своей комнаты дядя Сережа.
Комната его особенная, около залы.
Он в ней и спит и сидит целый день за счетами, высчитывая доходы имения и сводя бухгалтерию, сложную, трудную и понятную только ему одному.
В эту комнату надо входить быстро, скорей, скорей захлопывая за собой дверь, чтобы не влетела в это время муха. Из-за мух в этой комнате никогда не выставляются зимние рамы, и никто, кроме самого дяди Сережи, ее не убирает.
Хозяева рады гостям, встречают нас приветливо, и дядя Сережа всегда почти сейчас же начинает рассказывать Левочке о своих хозяйственных неудачах.
-- Хорошо тебе, как птице небесной, ни сеять, ни жать, написал роман и покупаешь себе в Самаре новые имения, а ты похозяйничал бы тут. Ведь я опять прогнал приказчика, обворовал меня кругом. Теперь опять Василий управляет, а мы без кучера.
Папа улыбается, переводит разговор на другое, а мы, дети, чувствуем, что все это так и должно быть, потому что Василий, живший у дяди Сережи кучером много лет, редко сидел на козлах и почти всегда заменял того или другого проворовавшегося приказчика.
Удивительно, до чего дядя Сережа во многих чертах своего характера напоминал старика князя Болконского.
Нет сомнения в том, что этот тип не списан с него. Ведь в то время, когда писалась "Война и мир", дядя Сережа был еще молодым человеком.
133
Мне приходилось говорить об этом с его старшей дочерью Верой Сергеевной, и мы оба удивлялись пророческому ясновидению моего отца, который в мельчайших подробностях нарисовал отношения князя к своей любимой дочери княжне Марье, дяди Сережи к Вере.
Те же уроки математики, та же застенчивая, нежная любовь, скрытая под личиной равнодушия и часто внешней жестокости, то же глубокое понимание ее души и та же несокрушимая барская гордость, отграничивающая себя и ее неприступной стеной от всего остального мира.
Более яркого воплощения типа старика Болконского я никогда не мог себе представить.
При исключительной порядочности и честности, дядя Сережа скрывал только одно свое качество: он до застенчивости скрывал свое чуткое сердце, и если иногда оно вырывалось наружу, то только в исключительных случаях и то помимо его воли.
В нем особенно ярко проявлялась семейная черта, свойственная отчасти и моему отцу, -- это страшная сдержанность в выражении сердечной нежности, скрываемой часто под личиной равнодушия, а иногда даже неожиданной резкости.
Зато в смысле сарказма и остроумия он был необычайно самобытен.
Одно время он в течение нескольких зим жил с семьей в Москве.
Как-то, после исторического концерта Антона Рубинштейна, на котором дядя Сережа был с дочерьми, он приехал к нам в Хамовники пить чай.
Отец стал расспрашивать его, понравился ли ему концерт.
-- Помнишь ты, Левочка, поручика Гимбута, который был лесничим около Ясной? Я как-то спросил его, какая самая счастливая минута его жизни. И знаешь, что он мне ответил? "Когда я был кадетом, бывало, положат меня на лавку, спустят штаны и начнут сечь. Секут, секут, -- как перестанут -- вот это и есть самая счастливая минута".
Вот в антрактах, когда Рубинштейн переставал играть, тогда только я и чувствовал себя хорошо.
Не щадил он иногда и отца.
134
Как-то, охотясь с легавой около Пирогова, я заехал к дяде Сереже переночевать.
За чаем зашел разговор об отце.
Не помню по какому поводу, дядя Сережа начал говорить, что Левочка гордый.
-- Ведь это он так проповедует про смирение да непротивление, а сам он гордый.
Был у Машеньки-сестры лакей Фома.
Бывало, напьется, пойдет под лестницу, задерет ног" кверху и лежит. Приходят к нему: "Фома, тебя графиня зовет".
А он: "Пущай сама придет, коль нужно".
Так же и Левочка...
Когда Долгорукий послал к нему своего чиновника Истомина попросить его, чтоб он пришел к нему поговорить о сектанте Сютаеве ты знаешь, как он ему ответил? "Пусть сам придет". Ну разве это не Фома?
Нет, Левочка очень гордый, он ни за что не пойдет, да так и надо, тут ни при чем смиренье.
В последние годы жизни Сергея Николаевича отец был с ним особенно дружен и любил делиться с ним своими мыслями.
Как-то он дал ему одну из своих философских статей и просил его прочесть и сказать свое мнение.
Дядя Сережа добросовестно прочел всю книгу и, возвращая ее, сказал:
-- Помнишь, Левочка, как мы, бывало, езжали на перекладных? Осень, грязь замерзла колчами, сидишь я тарантасе, на жестких дрожинах, бьет тебя то о спинку, то о бока, сиденье из-под тебя выскакивает, мочи нет -- и вдруг выезжаешь на гладкое шоссе, и подают тебе чудную венскую коляску, запряженную четвериком хороших лошадей... Так вот, читая тебя, только в одном месте я почувствовал, что пересел в коляску. Это место-- страничка из Герцена, которую ты приводишь, а все остальное -- твое, -- это колчи и тарантас.
Говоря такие вещи, дядя Сережа, конечно, знал, что отец за это не обидится и будет вместе с ним от души хохотать.
Ведь действительно трудно было сделать вывод более неожиданный, и, конечно, кроме дяди Сережи, никто не решился бы сказать отцу что-нибудь подобное.
135
Рассказывал дядя Сережа, как он встретил где-то на железной дороге незнакомую даму, из сорта навязчивых вагонных собеседниц.
Узнав, что с ней едет граф Толстой, брат знаменитого писателя, она пристала к нему с расспросами о том, что теперь пишет Лев Николаевич и пишет ли что-нибудь сам Сергей Николаевич.
-- Что пишет брат -- не знаю, а я, сударыня, кроме телеграмм, ничего не пишу, -- коротко ответил дядя Сережа, чтобы как-нибудь отвязаться.
-- Ах, как жаль! Да, бывает же в жизни, что одному брату дано все, а другому ничего, -- сочувственно заметила дама и замолчала.
Вопрос, поставленный Сергею Николаевичу вагонной дамой, невольно возникает у людей, хорошо знавших этого необычайно умного и своеобразного человека.
Ведь действительно, если бы он писал, он мог бы дать очень многое.
У него было что писать.
Сидя в своей комнатке годами, он все время думал и жил своей, замкнутой в себе жизнью.
Часто вдруг ни с того ни с сего он начинал громко ахать и кричать: "Ай, ай, ай, ай, ай... ай..."
И домашние его за несколько комнат слышали эти стоны и знали, что это "ничего" -- значит, он что-то подумал.
И только редко, редко, когда приезжал кто-нибудь из близких ему людей, он увлекался и в ярком, образном разговоре развивал свои мысли и наблюдения, всегда оригинальные, меткие и продуманные.
Дядя Сережа думал только для себя, и как "непосредственный эгоист" (как характеризует его мой отец в приведенном выше отрывке его воспоминаний) он не чувствовал потребности делиться своими переживаниями с другими.
И в этом было его несчастье.
Он лишен был того чувства удовлетворения, которое испытывает писатель, выливая избыток себя на бумагу, и без этого предохранительного клапана он перегрузил себя и сделался умственным аскетом.
В своих воспоминаниях Афанасий Афанасьевич Фет необычайно метко характеризует тип всех трех братьев Толстых:
"Я убежден, что основной тип всех трех братьев Толстых тождествен, как тождествен тип кленовых листьев, невзирая на все разнообразие их очертаний. И если бы я задался развить эту мысль, то показал бы, в какой степени у всех трех братьев присуще то страстное увлечение, без которого в одном из них не мог бы проявиться поэт Л. Толстой. Разница их отношений к жизни состоит в том, с чем каждый из них отходил от неудавшейся мечты. Николай охлаждал свои порывы скептической насмешкой, Лев уходил от несбывшейся мечты с безмолвным укором, а Сергей -- с болезненной мизантропией.
Чем более у подобных характеров первоначальной любви, тем сильнее, хотя на время, сходство с Тимоном Афинским".
Зимой 1901 --1902 года мой отец был в Крыму и там долго лежал больной между жизнью и смертью.
Дядя Сережа, чувствовавший себя уже слабым, не решился выехать из Пирогова и, сидя дома, с тревогой следил за ходом болезни по письмам, которые ему писали некоторые члены нашей семьи, и по газетным бюллетеням.
Когда отец начал поправляться, я уехал домой и по пути из Крыма заехал в Пирогово, чтобы лично рассказать дяде Сереже о ходе болезни и о тогдашнем состоянии отца.
Я помню, с какой радостью и благодарностью он меня встретил.
-- Ах, как хорошо, что ты заехал. Ну рассказывай, рассказывай. Кто при нем? Все? А кто за ним больше ходит? Дежурите по очереди? И по ночам тоже? Он не может вставать? Да, да, вот это хуже всего.
Ведь и мне скоро придется умирать, годом раньше, годом позже, это не важно, а вот лежать беспомощным, всем в тягость, всё за тебя делают, подымают, сажают -- это ужасно.
Ну, как же он это выносит? Ты говоришь, привык? Нет, я не могу себе представить, чтобы Вера меняла на мне белье, мыла бы меня. Она, конечно, скажет, что ей это ничего, а для меня это ужасно.
А что, он боится смерти? Говорит, что нет? Может быть -- ведь он сильный, он может в себе победить этот страх, да, да... пожалуй, он не боится, а все-таки...
137
Ты говоришь, что он борется с этим чувством?.. Ну, конечно, как же не бороться!..
Я хотел поехать к нему, а потом думаю: где мне? сам еще свихнусь, вместо одного больного два будет.
Да, ты мне много рассказал, тут всякая мелочь ингересна.
-- Страшна не смерть, а страшна болезнь, беспомощность и, главное, боязнь, что ты в тягость другим.
Это ужасно, ужасно.
Дядя Сережа умер в 1904 году от рака лица.
Вот как рассказывала мне о его кончине моя тетка Мария Николаевна.
Почти до последнего дня он был на ногах и никому не позволял за собой ухаживать.
Он был в полной памяти и сознательно готовился к смерти.
Кроме домашних, старушки Марии Михайловны и дочерей, при нем была его сестра, монахиня Мария Николаевна, и с часу на час ждали приезда моего отца, за которым послали в Ясную нарочного.
Пред всеми стоял тяжелый вопрос, пожелает ли умирающий перед смертью причаститься святых тайн.
Зная безверие Сергея Николаевича, никто не решался с ним об этом заговорить, и несчастная Мария Михайловна ходила около его комнаты, мучилась и молилась.
Моего отца ждали с нетерпением, но втайне боялись его влияния и мечтали о том, чтобы Сергей Николаевич пригласил священника до его приезда.
-- И каково же было наше изумление и радость, -- рассказывала мне Мария Николаевна, -- когда Левочка, выйдя из его комнаты, передал Марии Михайловне, что Сережа просит послать за священником.
Не знаю, что они говорили до этого, но когда Сережа сказал, что он хочет приобщиться, Левочка ответил ему, что это очень хорошо, и сейчас же пришел к нам и передал его просьбу.
Отец пробыл в Пирогове около недели и уехал за два дня до кончины дяди.
* Я не думаю, чтоб Сергей Николаевич перед смертью изменил свое отношение к обрядам. Мне кажется, что, как с его стороны, так и со стороны моего отца, не отговаривавшего его, это было уступкой, сделанной только для успокоения тех, кому это было так дорого. (Прим. автора.)
138
Когда он получил телеграмму об ухудшении его состояния, он поехал к нему опять, но не застал его в живых.
Он вынес его тело из дома на своих руках и сам нес его в церковь.
Вернувшись в Ясную, он с трогательной нежностью рассказывал о своей разлуке с этим "непостижимым и дорогим ему братом, совсем чуждым и вместе с тем бесконечно близким и родным".
ГЛАВА XVI
Фет. Страхов. Ге
-- Что это за полусабля? -- спросил молодой гвардейский поручик Афанасий Афанасьевич Фет у лакея, входя в переднюю к Ивану Сергеевичу Тургеневу в Петербурге в середине пятидесятых годов.
-- Это полусабля графа Толстого, и они у нас в гостиной ночуют. А Иван Сергеевич в кабинете чай кушают,-- ответил Захар.
-- В продолжение часа, проведенного мною у Тургенева,-- рассказывает Фет в своих воспоминаниях, -- мы говорили вполголоса из боязни разбудить спящего за дверью графа.
-- Вот все время так, -- говорил с усмешкой Тургенев,-- вернулся из Севастополя с батареи, остановился у меня и пустился во все тяжкие. Кутежи, цыгане и карты во всю ночь. А затем до двух часов спит как убитый. Старался удерживать его, но теперь махнул рукой...
-- В этот же приезд мы и познакомились с Толстым, но знакомство это было совершенно формальное, так как я в то время еще не читал ни одной его строки и даже не слыхал о нем как о литературном имени, хотя Тургенев толковал о его рассказах из детства.
Вскоре после этого отец сошелся с Фетом довольно близко, и между ними зявязалась прочная, долголетняя дружба и переписка, длившаяся почти до смерти Афанасия Афанасьевича.
Только в последние годы жизни Фета, когда отцом всецело овладели его новые идеи, совершенно чуждые всему миросозерцанию Афанасия Афанасьевича, они охладели друг к другу и видались реже.
С первых шагов их знакомства дороги обоих шли параллельно.
Познакомились они оба молодыми офицерами и начинающими литераторами.
Потом оба женились (Фет значительно раньше отца) и оба поселились в деревне.
Фет жил на своем хуторе Степановка, Мценского уезда, недалеко от имения Тургенева Спасское-Лутовиново, и одно время к нему съезжались в гости мой отец с старшим братом Николаем и Иван Сергеевич.
Там они охотились за тетеревами и часто перекочевывали оттуда в Спасское и из Спасского в Никольско-Вяземское к моему дяде Николаю Николаевичу.
У Фета же в Степановке произошла ссора отца с Тургеневым.
Еще до проведения железной дороги, когда ездили на лошадаях, Фет, по пути в Москву, всегда заворачивал в Ясную Поляну к отцу, и эти заезды сделались традиционными.
После, когда прошла железная дорога и отец был уже женат, Афанасий Афанасьевич тоже никогда не миновал нашей усадьбы, и если это когда и случалось, то отец писал ему горячие упреки, и он, как виноватый, извинялся.
В те далекие времена, о которых я говорю, отца связывали с Фетом интересы и литературные и хозяйственные.
Любопытны некоторые письма отца, относящиеся к шестидесятым годам.
Например: в 1860 году он пишет целое рассуждение о только что вышедшем романе Тургенева "Накануне", и в конце его приписка: "Что стоит коновальский лучший инструмент? Что стоят пара ланцетов людских и банки?"
В другом письме отец пишет: "С этой почтой пишу в Никольское, чтобы он послал за кобылой... О цене все-таки вы напишите", и рядом с этим -- "ты нежная"... да и все прелестно. Я не знаю у вас лучшего. Прелестно все" (стихотворение Фета "Отсталых туч над нами пролетает последняя толпа").
140
Но не только общность интересов сближала моего отца с Афанасием Афанасьевичем.
Причина их близости заключалась в том, что они, по выражению отца, "одинаково думали умом сердца".
"Но мне вдруг из разных незаметных данных ясна стала ваша глубоко родственная мне натура -- душа",-- пишет отец Фету в 1876 году, и в том же году осенью он повторяет: "удивительно, как мы близко родня по уму и сердцу".