Мои воспоминания - Илья Толстой 13 стр.


Отец говаривал про Фета, что главная заслуга его-- это что он мыслит самостоятельно, своими, ни откуда не заимствованными мыслями и образами, и он считал его наряду с Тютчевым в числе лучших наших поэтов. Часто, бывало, и после смерти Фета он вспоминал некоторые его стихотворения и, обращаясь почему-то ко мне, говорил: "Илюша, скажи это стихотворение -- "Я думал,-- не помню, что думал" или "Люди спят...". Ты, наверное, его знаешь". И он с восторгом вслушивался, подсказывал лучшие места, и часто на его глазах показывались слезы.

----------------

Я помню посещения Фета с самой ранней поры моего детства.

Почти всегда он приезжал с своей женой Марьей Петровной и часто гостил у нас по нескольку дней.

У него была длинная черная седеющая борода, ярко выраженный еврейский тип лица и маленькие женские руки с необыкновенно длинными выхоленными ногтями.

Он говорил густым басом и постоянно закашливался заливистым, частым, как дробь, кашлем. Потом он отдыхал, низко склонив голову, тянул протяжно гм... гмммм, проводил рукой по бороде и продолжал говорить.

Иногда он бывал необычайно остроумен и своими остротами потешал весь дом.

Шутки его были хороши тем, что они выскакивали всегда совершенно неожиданно даже для него самого.

Сестра Таня умела необыкновенно похоже передразнивать, как Фет декламировал свои стихи:

"И вот портрет, и схооже и несхооже, гм... гм...

Где схоодство в нем, несхоодство где найти... гм... гм... гм... гмммм".

В раннем детстве поэзия интересует мало.

141

Стихи выдуманы для того, чтобы нас, детей, заставлять их заучивать наизусть.

Пушкинское "Прибежали в избу дети" и Лермонтовский "Ангел" мне надоели настолько, когда я их учил, что потом долго я не брался за поэзию и на всякие стихи дулся, как на наказание.

Не странно поэтому, что я в детстве Фета совсем не любил и считал, что он дружен с папа только потому, что он "смешной".

Только много позднее я его понял как поэта и полюбил его так, как он этого достоин.

Вспоминаю еще посещения Николая Николаевича Страхова.

Это был человек чрезвычайно тихий и скромный.

Он появился в Ясной Поляне в начале семидесятых годов и с тех пор приезжал к нам почти каждое лето, до самой своей смерти.

У него были большие, удивленно открытые серые глаза, длинная борода с проседью, и, когда он говорил, он к концу своей фразы всегда конфузливо усмехался: ха, ха, ха...

Обращаясь к папа, он называл его не Лев Николаевич, как все, а Лёв Николаевич, выговаривая "е" мягко.

Жил он всегда внизу, в кабинете отца, и целый день, не выпуская изо рта толстую, самодельную папиросу, читал или писал.

За час до обеда, когда к крыльцу подавали катки, запряженные парой лошадей, и вся наша компания собиралась ехать на купальню, Николай Николаевич выходил из своей комнаты в серой мягкой шляпе, с полотенцем и палкой в руках, и ехал с нами.

Все без исключения, и взрослые и дети, любили его, и я не могу себе представить случая, чтобы он был кому-нибудь неприятен.

Он умел прекрасно декламировать одно шуточное стихотворение Козьмы Пруткова "Вянет лист", и часто мы, дети, упрашивали его и надоедали до тех пор, пока он не расхохочется и не прочтет нам его с начала до конца.

"Юнкер Шмит, честное слово, лето возвратится", -- кончал он с ударением, и непременно на последнем слове, улыбался и говорил: ха, ха, ха!..

Страхову принадлежат первые и лучшие критические работы по поводу "Войны и мира" и "Анны Карениной".

Когда издавались "Азбука" и "Книги для чтения", Страхов помогал отцу в их издании.

По этому поводу между ним и моим отцом возникла переписка, сначала деловая, а потом уже философская и дружественная.

Во время писания "Анны Карениной" отец очень дорожил его мнением и высоко ценил его критическое чутье.

"Будет с меня и того, что вы так понимаете", -- пишет ему отец в одном из своих писем в 1872 году (по поводу "Кавказского пленника").

В 1876 году, уже по поводу "Анны Карениной", отец пишет:

"Вы пишете: так ли вы понимаете мой роман и что я думаю о ваших суждениях. Разумеется, так. Разумеется, мне невыразимо радостно ваше понимание; но не все обязаны понимать, как вы".

Но не одна только критическая работа сблизила Страхова с отцом.

Папа вообще не любил критиков и говаривал, что этим делом занимаются только те, которые сами ничего не могут создать.

"Глупые судят умных", -- говорил он про профессиональных критиков.

В Страхове он больше всего ценил глубокого и вдумчивого мыслителя.

Даже в разговорах, когда, бывало, отец задавал ему какой-нибудь научный вопрос (Страхов был по образованию естественник), я помню, с какой необыкновенной точностью и ясностью он излагал свой ответ.

Как урок хорошего учителя.

"Знаете ли, что меня в вас поразило более всего? -- пишет ему отец в одном из писем, -- это выражение вашего лица, когда вы раз, не зная, что я в кабинете, вошли из сада в балконную дверь. Это выражение, чуждое, сосредоточенное и строгое, объяснило мне вас (разумеется, с помощью того, что вы писали и говорили).

143

Я уверен, что вы предназначены к чисто философской деятельности... У вас есть одно качество, которого я не встречал ни у кого из русских: это -- при ясности и краткости изложения, мягкость, соединенная с силой: вы не зубами рвете, а мягкими сильными лапами".

Страхов был "настоящим другом" моего отца (как он назвал его сам), и я о нем вспоминаю с глубоким уважением и любовью.

Наконец я подошел к памяти самого близкого к отцу по духу человека, к памяти Николая Николаевича Ге.

"Дедушка Ге", как мы его звали, познакомился с отцом в 1882 году.

Живя у себя на хуторе в Черниговской губернии, он как-то случайно прочел статью отца "О переписи" нашел в ней решение тех самых вопросов, которые в это же время мучили и его, и, не долго думая, собрался и прилетел в Москву.

Я помню его первый приезд, и у меня осталось впечатление, что он и мой отец с первых же слов поняли друг друга и заговорили на одном языке.

Так же, как мой отец, Ге в это время переживал тяжелый душевный кризис, и, идя в своих исканиях почти тем же путем, которым шел и отец, он пришел к изучению и новому уразумению Евангелия.

"К личности Христа, -- пишет о нем моя сестра Татьяна в посвященной ему статье "Друзья и гости Ясной Поляны", -- он относился со страстной и нежной любовью, точно к близко знакомому человеку, любимому им всеми силами души. Часто, при горячих спорах, Николай Николаевич вынимал из кармана Евангелие, которое всегда носил при себе, и читал из него подходящие к разговору места.

"В этой книге все есть, что нужно человеку", -- говаривал он при этом.

Читая Евангелие, он часто поднимал глаза на слушателя и говорил, не глядя в книгу. Лицо его при этом светилось такой внутренней радостью, что видно было, как дороги и близки сердцу были ему читаемые слова.

Он почти наизусть знал Евангелие, но, по его словам, всякий раз, как он читал его, он вновь испытывал

144

истинное духовное наслаждение. Он говорил, что в Евангелии ему не только все понятно, но что, читая его, он как будто читает в своей душе и чувствует себя способным еще и еще подниматься к богу и сливаться с ним".

Приехав в Хамовники, Николай Николаевич предложил отцу написать портрет моей сестры Тани.

-- Чтобы отплатить вам за то добро, которое вы мне сделали, -- сказал он.

Папа попросил его лучше написать мою мать, и на другой же день Ге принес краски, холст и начал работать.

Не помню, сколько времени он писал, но кончилось тем, что, несмотря на тысячи замечаний, которые сыпались со всех сторон от сочувствующих его работе зрителей, которые Ге внимательно выслушивал и принимал во внимание, а может быть, и благодаря этим замечаниям, портрет вышел неудачен, и Николай Николаевич сам его уничтожил.

Как тонкий художник, он не мог довольствоваться только внешним сходством и, написав "барыню в бархатном платье, у которой сорок тысяч в кармане", он сам возмутился и решил все переделать сызнова.

Только через несколько лет, узнав мою мать ближе и полюбив ее, он написал ее почти во весь рост с моей младшей двухлетней сестрой Сашей на руках..

Дедушка часто приезжал гостить к нам в Москве н в Ясной, и с первого же знакомства он сделался у нас в доме совсем своим человеком.

Когда он писал отцовский портрет в его кабинете в Москве, папа так привык к его присутствию, что совершенно не обращал на него внимания и работал, как будто его не было в комнате . В этом же кабинете дедушка и ночевал.

У него было удивительно милое, интеллигентное лицо.

Длинные седеющие кудри, свисающие с голого черепа, и открытые умные глаза придавали ему какое-то древнебиблейское, пророческое выражение.

Во время разговоров, когда он разгорался, -- а разгорался он всегда, как только вопрос касался евангельского учения или искусства, -- он, со своими горящими глазами и энергичными размашистыми жестами, производил

145

впечатление проповедника, и странно, что даже в те времена, когда мне было шестнадцать -- семнадцать лет и когда вопросы веры меня совсем не интересовали, я любил слушать проповеди "дедушки" и ими не тяготился.

Вероятно, оттого, что в них чувствовались громадная искренность и любовь.

Под влиянием отца Николай Николаевич снова принялся за художественную работу, которую он до этого одно время совсем забросил, и последние его вещи -- "Что есть истина?", "Распятие" и другие -- являются уже плодом его нового понимания и объяснения евангельских сюжетов, отчасти навеянного ему моим отцом.

Прежде чем начинать картину, он долго вынашивал ее в душе и всегда устно и письменно делился своими замыслами с отцом, который глубоко ему сочувствовал и искренне восторгался его тонким пониманием и мастерством.

Дружба Николая Николаевича была дорога отцу.

Это был первый человек, всецело разделявший его убеждения и в то же время любивший его нелицемерно.

Став на путь искания истины и посильно ей служа, они находили друг в друге поддержку и делились родственными переживаниями.

Как отец следил за художественными работами Ге, так и Ге никогда не упускал ни одного слова, написанного отцом, сам списывал его рукописи и умолял всех присылать ему все, что будет нового.

Одновременно оба они бросили курить и сделались вегетарианцами.

Они сошлись даже и в любви и признании необходимости физического труда.

Оказалось, что Ге умел прекрасно класть печи и у себя на хуторе исполнял печные работы для своих домашних и крестьян.

Узнав это, отец попросил его сложить печку у одной ясенской вдовы, для которой он выстроил глинобитную избу.

Дедушка надел фартук и пошел работать.

Он был за мастера, а отец помогал ему в виде подмастерья.

Николай Николаевич скончался в 1894 году.

146

Когда пришла в Ясную телеграмма о его смерти, мои сестры, Татьяна и Маша, были так поражены, что не могли решиться передать это известие отцу.

Тяжелую обязанность показать ему телеграмму должна была взять на себя мама.

ГЛАВА ХVII

Тургенев

Я не буду рассказывать о тех недоразуменях, которые были между моим отцом и Тургеневым и которые закончились их полным разрывом в 1861 году.

Фактическая сторона этой истории известна всем, и повторять ее незачем.

По общему мнению, ссора между двумя лучшими писателями того времени произошла на почве их литературного соревнования.

Против этого общепризнанного взгляда я должен возразить, и, прежде чем я расскажу о том, как Тургенев приезжал в Ясную Поляну, я хочу, насколько сумею, выяснить настоящую причину постоянных размолвок между этими двумя хорошими и сердечно любившими друг друга людьми, размолвок, доведших их до ссоры и взаимных вызовов.

Насколько я знаю, у моего отца во всей его жизни ни с кем, кроме Тургенева, не было крупных столкновений,-- Тургенев в письме к моему отцу (1856 г.) пишет: "...Вы единственный человек, с которым у меня произошли недоразуменья".

Когда отец рассказывал о своей ссоре с Иваном Сергеевичем, он винил в ней только себя. Тургенев, тотчас после ссоры, письменно извинился перед моим отцом и никогда не искал себе оправданий.

Почему же, по выражению самого Тургенева, "созвездия" его и моего отца "решительно враждебно двигались в эфире"?

Вот что пишет об этом моя сестра Татьяна в своей книге.

"...О литературном соревновании, мне кажется, не могло быть и речи. Тургенев с первых шагов моего отца на литературном поприще признал за ним огромный талант и никогда не думал соперничать с ним. С тех пор

147

как он еще в 1854 году писал Колбасину: "Дай только бог Толстому пожить, а он, я твердо надеюсь, еще удивит нас всех", -- он не переставал следить за литературной деятельностью отца и всегда с восхищением отзывался о ней.

"Когда это молодое вино перебродит, -- пишет он в 1856 году Дружинину, -- выйдет напиток, достойный богов".

В 1857 году он пишет Полонскому:

"Этот человек пойдет далеко и оставит за собой глубокий след".

А между тем эти два человека никогда друг с другом не ладили...

Читая письма Тургенева к отцу, видишь, что с самого начала их знакомства происходили между ними недоразумения, которые они всегда старались сгладить и забыть, но которые через некоторое время -- иногда в другой форме -- опять поднимались, и опять приходилось объясняться и мириться.

В 1856 году Тургенев пишет отцу:

"Ваше письмо довольно поздно дошло до меня, милый Лев Николаевич... Начну с того, что я весьма благодарен Вам за то, что Вы его написали, а также и за то, что Вы отправили его ко мне; я никогда не перестану любить Вас и дорожить Вашей дружбой, хотя -- вероятно, по моей вине -- каждый из нас, в присутствии другого, будет еще долго чувствовать небольшую неловкость... Отчего происходит эта неловкость, о которой я упомянул сейчас, -- я думаю, Вы понимаете сами. Вы единственный человек, с которым у меня произошли недоразуменья; это случилось именно от того, что я не хотел ограничиться с Вами одними простыми дружелюбными сношениями -- я хотел пойти далее и глубже; но я сделал это неосторожно, зацепил, потревожил Вас и, заметивши свою ошибку, отступил, может быть, слишком поспешно; вот отчего и образовался этот "овраг" между нами.

Но эта неловкость -- одно физическое впечатление -- больше ничего; и если при встрече с Вами у меня опять будут "мальчики бегать в глазах", то, право же, это произойдет не оттого, что я дурной человек. Уверяю Вас, что другого объяснения придумывать нечего. Разве прибавить к этому, что я гораздо старше Вас, шел дру-

148

гой дорогой... Кроме, собственно, так называемых литературных интересов -- я в этом убедился, -- у нас мало точек соприкосновения; вся Ваша жизнь стремится в будущее, моя вся построена на прошедшем... Идти мне за вами -- невозможно; Вам за мною -- также нельзя. Вы слишком от меня отдалены, да и, кроме того, Вы слишком сами крепки на своих ногах, чтобы сделаться чьим-нибудь последователем. Я могу уверить Вас, что никогда не думал, что вы злы, никогда не подозревал в Вас литературной зависти. Я в Вас (извините за выражение) предполагал много бестолкового, но никогда ничего дурного; а Вы сами слишком проницательны, чтобы не знать, что если кому-нибудь из нас двух приходится завидовать другому,--то уже, наверное, не мне".

В следующем году он пишет отцу письмо, которое, как мне кажется, служит ключом к пониманию отношений Тургенева к отцу.

"Вы пишете, что очень довольны, что не послушались моего совета -- не сделались только литератором. Не спорю -- может быть, вы и правы, только я, грешный человек, как ни ломаю себе голову, никак не могу придумать, что же вы такое, если не литератор: офицер? помещик? философ? основатель нового религиозного учения? чиновник? делец? Пожалуйста, выведите меня из затруднения и скажите, какое из этих предположений справедливо? Я шучу, -- а в самом деле мне бы ужасно хотелось, чтобы вы поплыли наконец на полных парусах".

Мне кажется, что Тургенев как художник видел в моем отце только его огромный литературный талант и не хотел признавать за ним никакого права быть чем-либо другим, кроме как художником-литератором. Всякая другая деятельность отца точно обижала Тургенева,-- и он сердился на отца за то, что отец не слушался его советов и не отдавался исключительно одной литературной деятельности. Он был много старше отца, не побоялся считать себя по таланту ниже его и только одного от него требовал: чтобы отец положил все силы своей жизни на художественную деятельность. А отец знать не хотел его великодушия и смирения, не слушался его, а шел той дорогой, на которую указывали ему его духовные потребности. Вкусы же и характер самого Тургенева были совершенной противоположностью

149

характеру отца. Насколько борьба вообще воодушевляла отца и придавала ему сил -- настолько она была несвойственна Тургеневу.

Будучи вполне согласен со взглядами моей сестры, я добавлю их фразой покойного Николая Николаевича Толстого, который говорил, что "Тургенев никак не может помириться с мыслью, что Левочка растет и уходит у него из-под опеки".

В самом деле, когда Тургенев был уже известным писателем, Толстого еще никто не знал и, по выражению Фета, только "толковали о его рассказах из "Детства".

Я представляю себе, с каким скрытым благоговением должен был в это время относиться к Тургеневу совсем еще юный, начинающий писатель.

Тем более что Иван Сергеевич был большим другом его старшего и любимого брата Николая.

В подтверждение этого моего мнения привожу отрывок из письма В. П. Боткина, близкого друга отца и Ивана Сергеевича, к А. А. Фету, написанного непосредственно после их ссоры:

"Я думаю, что, в сущности, у Толстого страстно любящая душа и он хотел бы любить Тургенева со всею горячностью, но, к несчастью, его порывчатое чувство встречает одно кроткое, добродушное равнодушие. С этим он никак не может помириться".

Сам Тургенев рассказывал, что в первые времена их знакомства отец следовал за ним по пятам, "как влюбленная женщина", а он одно время начал его избегать, боясь его оппозиционного настроения.

Назад Дальше