Мои воспоминания - Илья Толстой 19 стр.


Часто, отведя лошадь на конюшню, не дожидаясь домашних, бежишь прямо в людскую, где за непокрытым столом обедают "люди", присаживаешься в уголке, между кучером и прачкой, и круглой деревянной ложкой хлебаешь холодный квас с толченым луком и картошками или водяную крутосоленую мурцовку на зеленом масле.

К петрову дню мы начали косить покос.

Обыкновенно ясенские мужики убирали наши луга из части.

Перед покосом они собирались в артели по нескольку семейств, и каждая артель снимала свои покосы, которые косились исполу, из третьей части или двух пятых, смотря по качеству травы.

Наша артель состояла из двух крестьян, высокого Василия Михеева, длинноносого коротыша Осипа Макарова, моего отца, Файнермана и меня.

Мы взялись косить молодой сад, за аллеями, и "прудище" на Воронке.

Я косил в пользу той же Жаровой, а отец и Файнерман для кого-то еще.

Погода в это лето была жаркая, покос спешный, потому что скоро стала подоспевать рожь, и подгоняла рабочая пора, и полевая трава, выгоревшая на солнце, была сухая и жесткая, как проволока.

Только очень рано утром, с росой, она легче шла на косу, и надо было вставать с зарей, чтобы успевать выкосить намеченный накануне урок.

Впереди всех шел лучший наш косец Василий, потом Осип, папа, Файнерман и я.

Отец косил хорошо, не отставал от других, хотя потел сильно и видимо уставал.

Глядя на меня, он почему-то находил, что я кошу, как столяр, что-то напоминающее столяра он видел в изгибе моей поясницы и во взмахе косы.

Днем мы сушили траву и собирали ее в копны, а по вечерней росе опять выходили с косами и работали до ночи.

По нашему примеру, рядом с нашей, составилась другая артель, многолюдная и веселая, к которой примкну-

198

ли братья Сергей и Лев и сын нашей гувернантки Alcide, очень милый малый, которого мужики прозвали Алдаким Алдакимовичем.

Сестра Маша была в нашей артели, а Таня и две двоюродные сестры Кузминские были с ними.

Наша артель называлась "святой" -- она была строгая и серьезная, -- ихняя легкомысленная и веселая.

У них по праздникам, а иногда и по будням, пропивались копны, были вечные песни и веселье, а у нас, святых, было чинно и, признаюсь, скучновато.

Признаюсь тоже, что иногда, когра у них пропивалась копна, брат Лев, который не пил водки, оставлял для меня свою порцию, и я с удовольствием временно изменял своим товарищам и выпивал его чашечку.

Это не мешало мне относиться к их артели свысока, тем более что их веселье кончилось бедой.

Пьяные мужики передрались, и главарь артели Семен Резунов переломил своему отцу, Сергею, руку.

Это лето, о котором я рассказываю, было исключительное тем, что увлечение работой захватило всех жителей яснополянской усадьбы.

Даже мама выходила на покос в сарафане, с граблями, а мой дядя, Александр Михайлович Кузминский, человек немолодой и занимавший в то время видное общественное положение, доносился до того, что у него все руки были покрыты огромными водяными мозолями.

Конечно, далеко не все работающие разделяли убеждения отца и относились к труду идейно, но в то лето жизнь сложилась так, что работа завлекла всю нашу компанию и заинтересовала всех.

Почему, вместо того чтобы кататься верхом, играть и веселиться, косил шестнадцатилетний француз Alcide и другие, не придававшие труду никакого нравственного значения?

Единственное объяснение, которое я нахожу этой психологической загадке, -- это та заразительная искренность, которая лежала в основе характера моего отца и которая не могла в той или иной форме не увлекать других, близко к нему прикасавшихся людей.

В это время приезжал к нам один из молодых последователей отца г.***.

199

Был самый разгар рабочей поры.

После завтрака вся наша компания собралась, и мы пошли к конюшне, где помещались рабочие инструменты.

В это время мы с отцом строили на деревне для одного из крестьян сарай.

Файнерман крыл у кого-то избу, а сестры вязали рожь.

Каждый взял, что ему нужно, мы с отцом -- топоры и пилы, Фейнерман -- вилы, сестры -- грабли, и пошли.

Г.*** пошел с нами.

Сестра Таня, всегда веселая и шутливая, видя, что г.*** идет с пустыми руками, обратилась к нему, называя его по имени и отчеству:

-- Г. ***, а вы куда идете?

-- На сэло.

-- Зачем?

-- Поомоогать.

-- Чем же вы будете помогать? Ведь у вас ничего нет в руках, возьмите хоть вилы, будете подавать солому.

-- Я буду помогать совэтом, -- ответил г.*** своим ломаным, на английский манер, языком, совершенно не замечая ни иронии Тани, ни того, насколько он действительно смешон и бесполезен своими "совэтами" "на сэлэ", где люди работают и где ряженые в широких английских спортсменских костюмах могут только помешать и испортить дело.

Я с грустью вспоминаю об этом случае, чрезвычайно ярко характеризующем "толстовца", о котором идет речь.

Сколько таких "советчиков" на моей памяти прошло перед моими глазами.

Сколько их перебывало в Ясной Поляне!

И как мало среди них людей, действительно убежденных и искренних.

Многие резко свернули в сторону еще при жизни отца, а другие и до сих пор тщеславно хоронятся за его тень и только вредят его памяти.

Недаром отец говаривал про "толстовцев", что это наиболее чуждая и непонятная ему секта.

-- Вот скоро я умру, -- с грустью предсказывал он, --

200

и будут люди говорить, что Толстой учил пахать землю, косить и шить сапоги, -- а то главное, что я всю жизнь силюсь сказать, во что я верю и что важнее всего,-- это они забудут.

ГЛАВА ХХIII

Отец как воспитатель

Здесь я вернусь назад и постараюсь проследить то влияние, которое имел на меня отец как воспитатель, и припомню, насколько сумею, все то, что запечатлелось во мне в пору моего раннего детства и потом, в тяжелый период моего отрочества, который случайно совпал с коренной ломкой всего мировоззрения отца.

Выше я говорил об "анковском пироге", завезенном в Ясную Поляну моей матерью из семьи Берсов.

Возлагая этот пирог всецело на ответственность мама, я был несправедлив, потому что у моего отца, ко времени его женитьбы, был свой "анковский пирог", которого он, может быть, не замечал, потому что слишком к нему привык.

Этот пирог -- это был старинный уклад яснополянской жизни в том виде, в котором застал ее отец еще ребенком и который он мечтал впоследствии воскресить.

В 1852 году, стосковавшись на Кавказе и вспоминая об родной Ясной Поляне, он пишет своей тетушке Татьяне Александровне письмо, в котором рисует "счастье, которое его ожидает":

"Вот как я его себе представляю:

После неопределенного количества лет, не молодой, не старый, я в Ясной Поляне, дела мои в порядке, у меня нет ни беспокойства, ни неприятностей.

Вы так же живете в Ясной. Вы немного постарели, но еще свежи и здоровы. Мы ведем жизнь, которую вели раньше, -- я работаю по утрам, но мы видимся почти целый день.

Мы обедаем. Вечером я вам читаю что-нибудь интересное для вас. Потом мы беседуем, я рассказываю вам про кавказскую жизнь, вы мне рассказываете ваши воспоминания о моем отце, матери; вы мне рассказываете "страшные истории", которые мы прежде слушали с испуганными глазами и разинутыми ртами.

201

Мы вспоминаем людей, которые нам были дороги и которых больше нет.

Вы станете плакать, и я тоже, но слезы эти будут успокоительны; мы будем говорить о братьях, которые будут к нам приезжать время от времени, о дорогой Маше, которая также будет проводить несколько месяцев в году в любимой ею Ясной, со всеми своими детьми.

У нас не будет знакомых, никто не придет нам надоедать и сплетничать.

Это чудный сон. Но это еще не все, о чем я позволяю себе мечтать.

Я женат. Моя жена тихая, добрая, любящая; вас она любит так же, как и я; у нас дети, которые вас зовут бабушкой; вы живете в большом доме наверху, в той же комнате, которую прежде занимала бабушка.

Весь дом содержится в том же порядке, какой был при отце, и мы начинаем ту же жизнь, но только переменившись ролями.

Вы заменяете бабушку, но вы еще лучше нее, я заменяю отца, хотя я не надеюсь никогда заслужить эту честь.

Жена моя заменяет мать, дети -- нас.

Маша берет на себя роль двух теток, исключая их горе; даже Гаша заменяет Прасковью Исаевну.

Не будет только хватать лица, которое взяло бы на себя вашу роль в жизни нашей семьи.

Никогда не найдется душа такая прекрасная и такая любящая, как ваша. У вас нет преемников. Будут три новых лица, которые будут иногда появляться среди нас, -- это братья, особенно один, который часто будет с нами, -- Николенька, старый холостяк, лысый, в отставке, всегда такой же добрый, благородный.

Я воображаю, как он будет, как в старину, рассказывать детям своего сочинения сказки, как дети будут целовать у него сальные руки (но которые стоят этого), как он будет с ними играть, как жена моя будет хлопотать, чтобы сделать ему любимое кушанье, как мы с ним

* Сестра отца. (Прим. автора.)

** Пелагея Николаевна, мать Николая Ильича. (Прим. автора.) *** Пелагея Ильинична Юшкова и Александра Ильинична Остен-Сакен. (Прим. автора.)

**** Агафья Михайловна. (Прим. автора.)

202

будем перебирать общие воспоминания о давно прошедшем времени, как вы будете сидеть на своем обыкновенном месте и с удовольствием слушать нас; как вы нас, старых, будете по-прежнему называть "Левочка", "Николенька" и будете бранить меня за то, что я ем руками, а его за то, что у него руки не чисты.

Если бы меня сделали русским императором, если бы мне дали Перу, одним словом, если бы волшебница пришла ко мне с своей палочкой и спросила меня, чего я желаю, -- я, положа руку на сердце, ответил бы, что желаю, чтобы эти мечты могли стать действительностью.

Знаю, вы не любите загадывать, но что же тут дурного? А это так приятно. Я боюсь, что это слишком эгоистично и что я вам уделил мало места в этом сча-стьи. Я опасаюсь, что прошлые несчастья оставили слишком чувствительный след в вашем сердце и это помешает вам отдаться будущему, которое составило бы мое счастье. Дорогая тетенька, скажите, были бы вы счастливы? Все это может случиться, и надежды так утешительны.

Снова я плачу. Зачем я плачу, думая о вас? Это слезы радости; я счастлив от сознания своей любви к вам, какие бы несчастья ни случились, я не сочту себя вполне несчастным, пока вы живы. Помните ли вы нашу разлуку у Иверской часовни, когда мы уезжали в Казань? Тогда, как бы по вдохновенью, в самую минуту разлуки, я понял, кем вы были для меня, и, хотя еще ребенок, слезами и несколькими отрывочными словами я сумел дать вам понять, что я чувствовал. Я никогда не переставал вас любить; но чувство, которое я испытывал у Иверской, и теперешнее совсем иное, теперешнее гораздо сильнее, более возвышенное, чем в какое-либо другое время.

Сознаюсь вам в одном, чего стыжусь, но должен сказать вам это, чтоб освободить свою совесть. Раньше, читая ваши письма, в которых вы говорили о ваших чувствах ко мне, мне казалось, что вы преувеличиваете. Но только теперь, перечитывая их, я понимаю вас, вашу безграничную любовь к нам и вашу возвышенную душу. Я уверен, что всякий другой, читая это письмо и предыдущее, сделал бы мне тот же упрек. Но я не жду этого от вас, вы меня слишком хорошо знаете, и вы знаете,

203

что, быть может, единственное мое доброе качество -- это чувствительность. Этому качеству я обязан счастливейшими минутами моей жизни. Во всяком случае, это последнее письмо, в котором я позволяю себе выразить столь напыщенные чувства. Напыщенные для равнодушных, но вы сумеете их оценить.

Прощайте, дорогая тетенька, надеюсь через несколько дней снова увидеть Николеньку, тогда напишу вам".

Ровно через десять лет после этого письма отец женился, и мечты его почти все осуществились так, как он этого желал.

Не было только большого дома с бабушкиной комнатой и брата Николеньки с грязными руками, который умер за два года до этого, в 1860 году.

В своей семейной жизни отец видел повторение жизни своих родителей, и в нас, детях, он хотел искать повторения себя и своих братьев.

Так началось наше воспитание, и так оно продолжалось до середины семидесятых годов.

Мы росли настоящими "господами", гордые своим барством и отчуждаемые от всего внешнего мира.

Все, что не мы, было ниже нас и поэтому недостойно подражания.

Я начал интересоваться деревенскими ребятами только тогда, когда стал узнавать от них некоторые веши, которые я раньше не знал и которые мне было запрещено знать.

Мне было тогда около десяти лет. Мы ходили на деревню кататься с гор на скамейках и завели было дружбу с крестьянскими мальчиками, но папа скоро заметил наше увлечение и остановил его.

Так мы росли, окруженные со всех сторон каменной стеной англичанок, гувернеров и учителей, и в этой обстановке родителям было легко следить за каждым нашим шагом и направлять нашу жизнь по-своему, тем более что сами они совершенно одинаково относились к нашему воспитанию и ни в чем еще не расходились.

Кроме некоторых уроков, которые папа взял на себя, он обращал особенное внимание на наше физическое развитие, на гимнастику и на всякие упражнения, развивающие смелость и самодеятельность.

Одно время он каждый день собирал нас в аллею, где была устроена гимнастика, и мы все, по очереди,

204

должны были проделывать всякие трудные упражнения на параллелях, трапеции и кольцах.

Самое трудное -- это был прием на трапеции с пролезанием через спину, который назывался "Михаил Иванович".

Его могли делать папа и m-r Rey, для нас, мальчиков, он был труден, и мы долго добивались, пока он нам не удался; сначала Сереже, а потом с грехом пополам и мне.

Когда собирались идти гулять или ехать верхом, папа никогда не ждал тех, которые почему-либо опаздывали, а когда я отставал и плакал, он передразнивал меня: "Меня не подождали", а я ревел еще больше, злился-- и все-таки догонял.

Слово "неженка" было у нас насмешкой, и не было ничего обиднее, чем когда папа называл кого-нибудь из нас "неженкой".

Я помню, как бабушка Пелагея Ильинична один раз поправляла лампу и взяла в руки горячее стекло. Она обожгла себе пальцы до волдырей, но стекло не бросила, а осторожно поставила его на стол. Папа это видел, и потом, когда ему понадобилось упрекнуть кого-то из нас в малодушии, он вспоминал этот случай и приводил нам его в пример: "Вот удивительная выдержка. Ведь тетенька имела право бросить стекло на пол; стекло стоит пять копеек, а тетенька, хотя бы даже своим вязанием, зарабатывает каждый день в пять раз больше,-- и то она этого не сделала. Вся обожглась, а не бросила. А ты бы бросил. Да и я, пожалуй, бросил бы", -- говорил он, восхищаясь ее терпением.

Папа почти никогда не заставлял нас что-нибудь делать, а выходило всегда так, что мы как будто по своему собственному желанию и почину делали все так, как он этого хотел.

Мама часто бранила нас и наказывала, а он, когда ему нужно было заставить нас что-нибудь сделать, только пристально взглядывал в глаза, и его взгляд был понятен и действовал сильнее всякого приказания.

Вот разница между воспитанием отца и матери: бывало, понадобится на что-нибудь двугривенный. Если идти к мама, она начнет подробно расспрашивать, на что нужны деньги, наговорит кучу упреков и иногда

205

откажет Если пойти к папа, он ничего не спросит, только посмотрит б глаза и скажет: "Возьми на столе".

И, как бы ни был нужен этот двугривенный, я никогда не ходил за ним к отцу, а всегда предпочитал выпрашивать его у матери.

Громадная сила отца как воспитателя заключалась в том, что от него, как от своей совести, прятаться было нельзя.

Он все знал, и обманывать его было то же самое, что обманывать себя. Это было и тяжело и невыгодно.

Особенно ярко отразилось на мне влияние отца в вопросе о женитьбе и в отношении моем к женщинам до брака.

Иногда какая-нибудь мелочь, какое-нибудь случайное слово, сказанное человеку кстати, оставляет глубокий след и потом влияет на всю его жизнь.

Так было и со мной.

Как-то утром бегу я вниз по длинной прямой лестнице ясенского дома, перескакивая сразу по две ступеньки, и, по всегдашней привычке, последние несколько ступеней спрыгиваю смелым и ловким гимнастическим прыжком.

Мне было лет шестнадцать, я был силен, и прыжок вышел действительно красив.

В это время навстречу мне шел отец: увидав мой стремительный размах, он остановился перед лестницей и расставил руки, чтобы поддержать меня, если я не удержусь на ногах и упаду.

Я ловко присел на обе ноги, поднялся перед ним и поздоровался.

-- Экий ты молодец, -- сказал он, улыбаясь и, очевидно, любуясь моей юношеской энергией, -- в деревне такого молодца давно бы женили, а ты вот не знаешь, куда силы девать.

Я ничего не ответил, но эти слова произвели на меня впечатление громадное.

Меня поразил не упрек отца в бездеятельности, а для меня было ново то, что я действительно дорос до того, что меня "женить пора".

Я знал, что отец очень ревниво относился к целомудрию молодых людей, знал, как он ценил в этом отношении чистоту, и поэтому ранняя женитьба показалась мне

206

наилучшим решением этого трудного вопроса, мучающего всякого думающего мальчика в пору его возмужалости.

Я не могу предполагать, чтобы отец, сказав мне эту фразу, предвидел то впечатление, которое она на меня произведет, но несомненно, что эти слова были сказаны от всего сердца, и поэтому они оставили во мне громадный след,

Я понял не только их прямой смысл, но и все то, что было в них не досказано и что вместе с тем было так значительно.

----------------

Через два-три года после этого, когда мне было уже восемнадцать лет и мы жили в Москве, я увлекся знакомой барышней, Софьей Николаевной Философовой, и почти каждую субботу ходил в гости к ее родителям.

Отец видел это и молчал.

Как-то раз он собрался идти гулять, и я попросил позволения пойти вместе с ним.

Так как в Москве я гулял с ним очень редко, он понял, что я хочу с ним говорить о чем-нибудь серьезно, и, пройдя немного молча и, очевидно, чувствуя, что я робею и не решаюсь заговорить первый, он как бы невзначай спросил меня:

-- Что это ты часто ходишь к Философовым?

Я ответил, что мне очень нравится старшая дочь.

-- Что же ты, жениться хочешь?

-- Да.

-- А хорошая она? Ну, смотри, не ошибись -- и ее не обмани, -- сказал он как-то особенно мягко и задумчиво.

Назад Дальше