У него было очень добродушное, толстое лицо. Про него папа рассказывал по преданиям, что он посылал стирать белье в Голландию; для этого специально у него снаряжались подводы, которые возили это белье туда и обратно по нескольку раз в год. Вина у него были только французские, хрусталь -- богемский. Он был страшный хлебосол, веселый и щедрый. Вся округа съезжалась к нему в гости, он всех закармливал и запаивал и на своем веку прожил огромное состояние своей жены. Это был тип старого графа Ростова из "Войны и мира", вероятно, еще более яркий, чем его описал отец.
Рядом с ним висел портрет другого моего прадеда, князя Николая Сергеевича Волконского, отца моей бабки, с черными густыми бровями, в седом парике и красном кафтане.
54
Этот Волконский выстроил все постройки Ясной Поляны. Он был образцовый хозяин, умный и гордый, и пользовался громадным почетом среди всей округи.
На другой стене, между дверьми, весь простенок занимает большой портрет слепого старика, князя Горчакова, отца моей прабабки Пелагеи Николаевны Толстой, жены Ильи Андреевича.
Он сидит у полукруглого столика с опущенными веками, и около него, с двух сторон, лежат носовые платки, которыми он вытирал свои слезящиеся глаза.
Рассказывали про него, что он был очень богат и очень скуп. Он любил считать деньги и целыми днями пересчитывал свои ассигнации.
А когда ослеп, он заставлял одного из своих приближенных, которому одному только доверял, приносить к нему заветную шкатулку красного дерева, отпирал ее своим ключом и на ощупь снова и снова пересчитывал старые, мятые бумажки.
А в это время доверенный его незаметно выкрадывал деньги и на их место клал газетную бумагу.
И старик перебирал эту бумагу тонкими, трясущимися пальцами и думал, что он считает деньги.
Дальше висят портреты монахини с четками, матери Горчакова, урожденной княжны Мордкиной (1705 года), потом жены Николая Сергеевича Волконского, рожденной княжны Трубецкой, и отца Волконского, того самого, который рассадил яснополянский парк, "пришпекты" и липовые аллеи.
Внизу, под залой, рядом с передней, папа устроил себе кабинет. В стене он велел сделать полукруглую нишу и в ней поместил мраморный бюст своего любимого покойного брата Николая. Этот бюст сделан за границей с маски, и папа говорил нам, что он очень похож, потому что его делал хороший скульптор по указаниям самого папа.
У него доброе и немножко жалкое лицо. Волосы причесаны по-детски гладко, с пробором на боку, усов и бороды нет, и весь он белый, чистый, чистый. Кабинет папа перегорожен пополам большими книжными шкапами, в которых много, много разных книг. Чтобы шкапы не падали, они связаны между собой большими деревянными брусками, и между ними сделана тонкая
55
березовая дверь, за которой папашин письменный стол и его полукруглое стариное кресло.
Один из этих брусков цел до сих пор. Мне и теперь было бы страшно на него смотреть, потому что я знаю, что папа одно время хотел на нем повеситься.
Но об этом после, после... сейчас не надо...
На стенах оленьи рога, привезенные отцом с Кавказа, и одна оленья голова, набитая в виде чучела.
На эти рога он вешает полотенце и шляпу. Тут же на стене висят портреты Диккенса, Шопенгауэра, Фета в молодости и известная группа писателей из кружка "Современника" 1856 года. На ней Тургенев, Островский, Гончаров, Григорович, Дружинин и отец, совсем еще молодой, без бороды, в офицерском мундире.
Утром папа выходит из спальни, которая наверху в углу дома, в халате и с свалянной в кучу, нечесаной бородой, идет вниз одеваться.
Потом он выходит из кабинета свежий, бодрый в серой блузе и идет в залу пить кофе.
Мы в это время завтракаем.
Когда гостей нет, он сидит в зале недолго, берет с собою стакан чаю и уходит к себе.
А если есть гости или друзья, он начинает разговаривать, увлекается и никак не может уйти.
Заткнув одну руку за кожаный пояс, а в другой держа перед собой серебряный подстаканник с полным стаканом чая, он останавливается у дверей и часто подолгу, иногда по полчаса стоит на одном месте, не замечая, что чай его давно остыл, и все говорит, говорит, и почему-то как раз в эту минуту разговор делается особенно интересен и оживлен. И все мы знаем это место на пороге и отлично знаем, что, когда папа, с чаем в руках, решительно идет к двери, -- значит, он сейчас остановится, чтобы сказать свое заключительное, последнее слово -- и тут-то начнется самое интересное.
Наконец папа уходит заниматься. Мы разбегаемся зимой по классным комнатам, а летом в сад или на крокет, мама садится в зале шить что-нибудь для малышей или переписывает то, что она не успела кончить вчера ночью, и до трех-четырех часов в доме полная тишина.
Потом папа выходит из кабинета и отправляется на прогулку. Иногда с ружьем и собакой, иногда верхом,
56
а иногда и просто пешком в Казенную засеку. В пять звонят в колокол, который висит на сломанном суку старого вяза против дома, мы бежим мыть руки и собираемся к обеду. Иногда папа запаздывает, и его поджидают. Он приходит немножко сконфуженный и извиняется перед мама, наливает себе неполную серебряную рюмку травнику и садится за стол.
Он очень голоден и ест жадно, все, что попадается под руку. Мама его останавливает, просит не наедаться одной кашей, потому что будут еще котлеты и зелень,-- "у тебя опять печень заболит", но он не слушает ее и просит еще и еще, пока не наестся досыта. Потом он рассказывает впечатления своей прогулки, где он поднял выводок тетеревов, какие новые тропинки он разыскивал в засеке за "Кудеяровым колодцем", как молодая лошадь, которую он объезжал, стала понимать шенкель и повод,-- все это ярко и интересно, и время проходит весело и оживленно.
-- Мама, а какое нынче пирожное? -- вдруг спрашивает Таня, всегда смелая и независимая.
-- Ильюшино любимое -- блинчики с вареньем,-- серьезно отвечает мама, не замечая в тоне Тани оттенка шутки, повторяемой слишком часто.
Я сижу рядом с папа и боюсь взять больше двух блинчиков. Зато варенья можно взять побольше, потому что его можно сейчас же закрыть другим блином и свернуть в трубку так, что будет незаметно. Только что я приготовил все, хочу есть, папа незаметно протягивает руку, отнимает тарелку и говорит: "Ну, теперь довольно". И я не знаю, что мне делать: плакать или смеяться. Хорошо, что папа взглянул мне в глаза и засмеялся, -- а то я бы разревелся.
После обеда папа опять уходит к себе читать какую-нибудь книгу, потом в восемь часов подают чай, и начинаются самые лучшие вечерние часы, когда все собираются в зале, большие разговаривают, читают вслух, играют на фортепьяно, а мы или слушаем больших, или затеваем что-нибудь свое, веселое, и с трепетом ждем, что вот-вот старинные английские часы на площадке лестницы щелкнут, засипят и звонко и медленно пробьют десять.
-- А может быть, мама не заметит? Она сидит в маленькой гостиной и переписывает.
57
-- Дети, спать пора, прощайтесь!
-- Сейчас, мама, пять минуток только.
-- Идите, идите, пора, а то завтра опять вас не подымешь, учиться надо.
Прощаемся не спеша, ища какой-нибудь задержки, и идем вниз под своды. И обидно, что мы еще маленькие и должны уходить, -- а большие могут сидеть и не ложиться сколько хотят.
Что они там делают без нас?
Наверное, вот теперь как раз, когда мы ушли, у них начинается самое веселое.
Недаром папа всегда любит говорить: "Когда я вырасту большой". Он шутит, потому что ему ничего не нужно, он уже большой и у него всё есть, а мне так всего этого хочется!
У него три ружья, кинжалы, собаки, верховая лошадь, он никогда не учится, а я еще долго буду маленький и буду спать в детской, в темноте, с Марией Афанасьевной, которая уже погасила сальную свечку и велит мне не ворочаться.
Заплакать?
Нет, не надо. Лучше закроюсь с головой и засну.
И не успеешь закрыть глаза и забыться, как уже утро -- веселое и ясное.
Сколько хорошего впереди: сейчас оденусь, побегу в сад, там мы с Таней вырыли в земле подвал и кладовую. Потом побегу ловить бабочек в густой траве около "Чепыжа".
Надо непременно поймать "Махаона". У Сережи есть один, а у меня нет. Потом буду учиться, но это ничего, об этом не надо думать, а потом опять завтрак, купанье, обед...
Как жизнь хороша! Как ярко горит солнце! Как громко поет под окном соловей! Как много-много хорошего впереди...
ГЛАВА VI
Папа. Религия
По своему рождению, по воспитанию и по манерам отец был настоящий аристократ. Несмотря на его рабочую блузу, которую он неизменно носил, несмотря
58
на его полное пренебрежение ко всем предрассудкам барства, он барином был, и барином он остался до самого конца своих дней.
Литературные критики любят видеть его автопортрет в Пьере Безухове и в Левине.
Как он всегда раздражался, когда его спрашивали, правда ли, что он в Левине описал себя!
Он говорил, что тип создается писателем из целого ряда лиц, и поэтому он никогда не может и не должен быть портретом определенного человека.
Вот что по этому поводу он пишет еще в 1865 году одной барыне в ответ на ее вопрос: кто такой князь Болконский?
"Андрей Болконский -- никто, как и всякое лицо романиста, а не писателя личностей или мемуаров. Я бы стыдился печататься, ежели бы весь мой труд состоял в том, чтобы списать портрет, разузнать, запомнить".
Если можно найти много характерных черт, напоминающих отца в Безухове и Левине, то насколько же еще ближе к нему подходят типы князя Андрея и особенно отца его, старого князя Болконского. Та же аристократическая гордость, почти спесь, та же внешняя суровость и та же трогательная застенчивость в проявлении нежности и любви.
За всю мою жизнь меня отец ни разу не приласкал.
Это не значит, чтобы он меня не любил. Напротив, я знаю, что он любил меня, бывали периоды, когда мы были очень близки друг другу, но он никогда не выражал своей любви открытой прямой лаской и всегда как бы стыдился ее проявления. В нашем детстве всякие проявления нежности назывались "телячьими ласками".
Должен сказать, что к концу жизни отец стал значительно мягче. Он был нежен с моим младшим братом Ванечкой и был нежен с дочерьми, особенно с покойной сестрой моей Машей. Она как-то умела подойти к нему просто, как к любимому старику-отцу, она, бывало, ласкала и гладила его руку, и он принимал ее ласки так же просто и отвечал на них.
Но с нами, сыновьями, почему-то это не выходило так. Взаимная любовь подразумевалась, но не выказывалась. Бывало, в детстве ушибешься -- не плачь, ноги озябли -- слезай, беги за экипажем, живот болит -- вот тебе квасу с солью -- пройдет, -- никогда не пожалеет,
59
не поласкает. Если нужно сочувствие, нужно "пореветь"-- бежишь к мама. Она и компрессик положит и приласкает и утешит.
Позднее, когда отец становился стар и немощен, как иногда хотелось мне его приголубить, пригреть, как, бывало, делала сестра Маша, --но нет -- я чувствовал, что это не выйдет естественно, и боялся.
Выше я упоминал о барстве и гордости отца. Боюсь быть неправильно понятым и хочу объяснить, что я под этим подразумеваю.
Под словом "барство" я разумею известную утонченность манер, внешнюю опрятность и в особенности тонкое понимание чувства чести.
Слово "барин" понемногу уходит в область истории. Его заменило слово "интеллигент", но во времена молодости моего отца и даже моей юности это слово выражало вполне определенное понятие и имело хорошее значение. Это было то, что так метко выражается пословицей: "Попа и в рогоже узнаешь".
Бывало, лакей Сергей Петрович идет докладывать отцу:
-- Лев Николаевич, вас внизу кто-то спрашивает.
-- Кто такое?
-- "Барин какой-то", или: "мужчина", или: "человек какой-то".
Сергей Петрович различал понятия "барин", "мужчина", "человек" по внешнему виду, я же употребил слово "барин" в приложении к отцу, понимая его в полном его объеме.
И гордость отца была тоже чисто барская -- благородная. Много пришлось ему от этой гордости страдать. И в молодости, когда у него не хватало денег проигрывать в карты и равняться в кутежах с богачами аристократами, и когда он пробивал себе литературную карьеру и вызывал на дуэль Тургенева, и когда жандармы производили обыск в Ясной Поляне и он, оскорбленный, чуть не уехал навсегда за границу, и когда в Москве генерал-губернатор князь Долгорукий прислал к нему своего адъютанта, требуя от него сведений о живущем в его доме сектанте Сютаеве, и когда ненавистники его упрекали в том, что он, проповедуя опростение, сам продолжает жить в роскоши в Ясной Поляне, и когда правительство и церковь осыпали его клеветамии называли
60
безбожником... много, много мучила его гордость, много заставила она его пережить и передумать, и, может быть, эта же благородная гордость духовная немало поспособствовала тому, что из него вырос тот человек, каким он стал во второй половине своей жизни.
Я же описываю отца таким, каким он был сорока пяти лет, и вполне понятно, что тогда он не был таким, каким его теперь знает мир.
Я помню отца до того, как он начал писать "Анну Каренину", приблизительно таким, каким его написал Крамской. В то время у него была недлинная борода, темные, немного вьющиеся к концам волосы и быстрые, очень уверенные движения. Он был очень силен и довольно ловок. С детства он приучал нас к гимнастике, учил плавать, кататься на коньках и ездить верхом. И здесь часто проявлялась та же его суровость. "Не могу" или "устал" для него не существовало.
-- Плыви, -- и он отталкивал меня в глубокое место реки, конечно, следил, чтобы я не утонул, но не помогал и подбадривающе хвалил, если я, наполовину захлебнувшись, с вытаращенными от страха глазами, доплывал до берега.
Или, бывало, едем верхом. Отец переводит лошадь па крупную рысь. Я стараюсь за ним поспеть, Чувствую, что теряю равновесие, С каждым толчком рыси сбиваюсь все больше и больше. Чувствую, что пропал. Надо лететь. Еще несколько бесполезных судорожных движений -- и я на земле.
Отец останавливается.
-- Не ушибся?
-- Нет, -- стараюсь отвечать твердым голосом.
-- Садись опять.
И опять той же крупной рысью он едет дальше, как будто ничего и не произошло.
----------------
Наше религиозное воспитание ничем не отличалось от обыкновенного религиозного воспитания детей того времени.
Ни папа, ни мама в церковную религию особенно не верили, но и не отрицали ее, ездили в церковь и молились
61
потому, что все так делали, и потому, что все учат детей религиозности, учили ей и нас.
Столпом православия в Ясной Поляне была тетушка Татьяна Александровна, во времена моего раннего детства уже дряхлая старушка, бывшая воспитательница отца.
У нее в углу у окна стояли огромные старинные, почерневшие иконы, перед которыми всегда горела лампадка, и мы приходили в ее комнату с чувством мистического страха и уважения.
Когда она умерла, нас водили к ней "прощаться". Ее гроб стоял углом перед этими иконами, и чувство мистического страха еще усилилось.
Вслед за Татьяной Александровной в этой комнате жила другая тетушка, Пелагея Ильинична, тоже богомольная, и тоже горела у нее лампадка, и она тоже умерла там и лежала в гробу.
Позднее в этой комнате жили горничные, но чувство жуткости, связанное с этой комнатой, осталось у меня навсегда. Думая об этой комнате, я и сейчас представляю себе эти страшные иконы, покойниц и слышу удушливый запах ладана.
По вечерам мама заставляла нас молиться и поминать всех нам близких людей, "папа, мама, братьев, сестер и всех православных христиан", и накануне праздников приезжали к нам священники и служили всенощную. Во время масленицы ели блины, а потом подавались капуста, жаренные на пахучем постном масле картошки, и чай и кофе пили с миндальным молоком.
На страстной красили яйца и ночью, под светло Христово воскресение ездили в церковь.
Это бывало очень торжественно и весело. Большей частью пасха приходилась вовремя весенней распутицы.
Иногда, когда пасха бывала ранняя, ездили на санях-- розвальнях. Снег уже наполовину растаял. Дорога, покрытая коричневым лошадиным навозом, выпятилась бугром. Местами проложен свежий следок сбоку дороги. Кое-где снег уже слинял, и полозья тащатся по грязи. В низинах стоит вода и бегут ручьи. У лошадей круто и коротко подвязаны хвосты. Темно, и от бессонной ночи пробирает дрожь.
У церкви видны огоньки, и вокруг стоят пустые подводы. На паперти стоят нищие и слепые.
62
Пробираемся сквозь толпу вперед к левой стороне церкви. На клиросе уже стоит сосед Александр Николаевич Бибиков с сыном Николенькой. Мужики в поддевках на чистых холщовых рубахах, с причесанными и примазанными волосами, бабы и девки в красивых цветных платках, с бусами на шее. Пахнет воском, ладаном и дубленым полушубком. Служба торжественная. То и дело передаются к иконостасу свечи. Задний человек постукивает переднего тоненькой копеечной свечою по плечу: "Николаю-угоднику". Этот берет свечу и также постукивает его по плечу следующего и т. д., пока наконец свеча не доходит до иконостаса и не кладется на горящий уже десятками свечей и сплошь залитый воском подсвечник перед иконой.
-- "Божьей матери", "спасителю", "чудотворцу"...
Подходит двенадцать часов. У всех в руках зажженные свечки. Начинается шествие вокруг церкви мимо старых заросших могил. Перед входом в церковь священник гнусавым голосом провозглашает: "Христос воскресе", толпа опять втискивается в церковь, и начинается долгое, утомительное служение. Наконец служба кончена, идем к священнику христосоваться, христосуемся между собой и с некоторыми мужиками и бабами и, счастливые, едем домой.
Уже рассвело. Лошади бегут домой веселее, вода и ручьи уже не страшны, и настроение такое радостное и торжественное, что забыты и усталость и сон, и только боимся, как бы мама не хватилась и не послала нас слишком скоро спать.
А сколько впереди радости! Разговляться, катать яйца, христосоваться со всеми своими и целую неделю не учиться.
Понятие о боге у меня всегда было очень смутное и путаное. Конечно, он прежде всего старый, с длинной, белой бородой, и очень сердитый. Я никогда не мог ему простить, как строго он обошелся с Адамом и Евой. За то, что они съели пополам одно яблочко с какого-то особенного дерева познания добра и зла, он выгнал их из рая и велел вечно страдать и работать в "поте лица". По-моему, это было слишком жестоко. Потом потоп, когда он всех людей, кроме Ноя, утопил. Потом, как он велел Аврааму убить своего единственного сына. Хорошо, что