Мои воспоминания - Илья Толстой 3 стр.


Мне подарили сетку для ловли бабочек. Николай Николаевич Страхов подарил мне чудную книжку -- "Атлас бабочек" с картинками и научил меня их сушить для коллекции. Каждая бабочка нарисована в красках и имеет латинское название. Я с утра до ночи бегаю по лесам и лугам и ловлю бабочек. Сережа тоже. У него книга жуков, и мы тоже ловим и их. Лето в разгаре. Мы бегаем по пояс в высокой траве. Нет, это не трава, это почти сплошные цветы -- желтые, розовые, красные, синие, белые, -- какая красота, какое благоухание! Местами уже начали покос. Деревенские бабы и девки в цветных сарафанах и красных платках трясут и копнят сено.

Разбежимся и со всего маху кинемся в копну. Сено трещит и пахнет. Пахнет одуряюще. Влезешь на воз и едешь в сенной сарай.

Боже, сколько дивных воспоминаний связано у меня с запахом сена!

И работы на покосах с отцом, уже в восьмидесятых годах, и ночевки в копне сена на берегу болота, и ночевки в сенных сараях в деревнях во время охоты, и запах того же сена в детской, где тюфяки наши были тоже набиты сеном и тоже трещали и пахли, особенно когда их раз в месяц набивали свежим сеном.

Летом босые деревенские девочки приносили в тарелочках и деревянных чашках белые грибы и землянику.

45

Придут и молча выстроятся у крыльца -- трогательные, жалкие.

-- Софья Андреевна, ягоды принесли.

Мама выходит и начинает торговаться.

-- Тебе гривенник, твоя тарелочка поменьше -- тебе семь копеек, тебе пятачок.

Платочки, в которых были завязаны тарелочки, развязываются, и все ягоды ссыпаются в одно большое блюдо и уносятся на ледник. Опять запахи, опять волшебные духи! А как пахли сырые белые грибы и подберезовики! А рыжики! А опенки!

Мама в саду под липами варит варенье. В жаровне горит и пахнет уголь. Варенье густо закипело, поднимаются кверху розоватые пенки. Вокруг слетаются и жужжат пчелы и осы. Мы тоже, как эти пчелы, вбираем в себя запах сладкого и ждем "пенок".

-- Пенки к чаю, -- строго говорит мама, -- сейчас нельзя перед обедом портить аппетит.

-- Мама, только немножко, только попробовать.

-- Нельзя, сказано вам.

Но мы знаем, что это "нельзя" ничего не значит. И в конце концов получаем и пенки, и даже немного варенья.

Подходит осень. В августе начинают поспевать яблоки, и начинается выискивание лучших яблонь и собирание падали. Сада сорок десятин. Несколько хороших грушовок и аркатов в клинах. В большом саду у гумна амченка, в молодом саду желтый аркат, который папа любит. Для него мы тоже приносим. Но для себя у каждого из нас где-нибудь в укромном уголку сада своя "кладовая". В большом саду главный шалаш, и там сидят садовники. Вся усадьба пахнет яблоками и сухой соломой. Купанье кончилось, но грибы во всем разгаре. Кто больше наберет? Вокруг Ясной Поляны верст на пять нет ни одного уголка, который я бы не вылазил по многу, многу раз в раннем детстве за грибами и бабочками, а позднее на охоте с ружьем и собакой.

Положишь несколько коричневых яблок в корзинку и на весь день забываешь обо всем в мире и радуешься. Чему? Тогда я не знал. Теперь я понимаю эту радость.-- Это была радость жизни, и своей и окружающей.

Могучая, чистая, ничем не омраченная радость детства.

* От Амченска--Мценск, Орловской губ.(Прим. автора.)

46

ГЛАВА IV

Дворня. Николай-повар. Алексей Степанович. Агафья Михайловна, Марья Афанасьевна. Сергей Петрович

Я застал еще то время, когда нам служили свои дворовые, из бывших наших крепостных. Теперь все они сошли в могилу, но я хочу о них вспомнить.

Нераздельно с первыми воспоминаниями детства встает передо мной образ моей няни, Марии Афанасьевны Арбузовой. Она была бывшей крепостной Воейковых. Об этих Воейковых я знал только, что после смерти дедушки Николая Ильича Воейков был одно время опекуном Ясной Поляны, и после его опекунства многое из имения исчезло. Старик Николай-повар говорил, что в старину у нас были пуды серебряной посуды и после Воейкова ничего не осталось. Потом какой-то другой, сумасшедший, Воейков жил в Ясной Поляне уже при мама. О нем я знал, что он вытащил из-под дома бешеную собаку и она его не укусила,

Марья Афанасьевна была типичная нянюшка. Maленькая, кругловатая, с черным чепчиком на голове, добрая, бесцветная, иногда ворчливая. Она вынянчила нас, пятерых старших детей.

Почему-то я помню ее сидящей со сложенными на коленях руками, около стола, на котором горит сальная свечка. Когда свеча закоптит, няня берет щипцы и снимает нагар. Иногда же она "снимает" просто пальцами. Послюнявит, снимет и опять послюнявит.

-- Няня, молока.

-- Что ты, Илюша, бог с тобой, спать надо, лежи.

-- Молока-а-а-а.

Этот раз уже громче и со слезами.

Няня боится, что я разбужу Танечку, и подает мне стакан.

Мама рассказывала мне, что я всегда, напившись, бросал стакан на пол. Я делал это так хитро и быстро, что невозможно было поймать мое движение. В конце концов мне купили серебряный стакан. Он долго потом сохранялся у мама в шифоньерке. И он был весь избит и измят от моего постоянного кидания его на пол.

Как я кидал стакан, я не помню.

У Марии Афанасьевны были ключи от кладовой, и

47

мы любили забегать к ней и выпрашивать у нее "минзюм-миндаль".

Ее сын, Сергей Петрович Арбузов, служил у нас много лет лакеем, и с ним потом {в 1881 году) отец ходил в Оптину пустынь. Он был по профессии столяр, страдал запоем и носил ярко-рыжие баки.

Другой ее сын, Павел, сапожник, жил в деревне и был первым учителем моего отца, когда он начал увлекаться сапожным ремеслом.

Другой кит, на котором стояла Ясная Поляна в моем детстве, это был старик повар, Николай Михайлович Румянцев.

Когда-то, лет за двадцать до моего рождения, он был крепостным музыкантом-флейтистом у князя Николая Сергеевича Волконского. Крепостной оркестр играл по вечерам в липовой аллее. Когда мама вышла замуж, она еще застала скамейки в саду, на которых этот оркестр размещался.

Потом Николай потерял передние зубы и с ними потерял "амбушюру". Его перевели в кухонные мужики.

Я часто воображал себе душевную драму бедного Николая, в летний день чистящего картошку в темной сырой кухне и слушающего доносящиеся до него звуки какого-нибудь вальса. Он прислушивается к знакомой ему мелодии флейты, которую теперь играет кто-то другой, более счастливый, чем он; по углам его беззубого рта появляются глубокие, горькие складки.

Когда отец женился и привез в Ясную Поляну молоденькую, неопытную Софью Андреевну, Николай был уже у него поваром. До женитьбы отца он получал жалованье пять рублей в месяц, а после мама назначила уже шесть рублей, и на этом жалованье он прожил до конца, то есть приблизительно до конца 80-х годов.

Николай-повар был типичный крепостной со всеми их качествами и недостатками.

Разницы между крепостным состоянием и освобождением он не замечал. Иногда даже, когда он напивался, и мама его бранила, и когда на его место приходила готовить его жена, он начинал вдруг негодовать и проклинать "свободу".

-- Не тогда крепость была, а вот она теперь. Выпил рюмочку, и уже кричат -- пьян! Нам тогда лучше было. Держали нас строго, баловаться не давали и опекали

48

хорошо. Бывало, знаешь, что не пропадешь с голоду. А теперь выгонят меня отсюда -- куда я пойду от своих господ?

Господ он уважал до низкопоклонства и боялся. Он был один из тех людей, которых я застал еще довольно много и которые совершенно не радовались воле.

Детьми мы часто, бывало, забегали к Николаю на кухню и выпрашивали у него чего-нибудь: морковку, кусочек яблочка или пирожок. Поворчит, а все-таки даст. Особенно вкусны бывали его левашники.

Эти левашники делались, как пирожки, из раскатанного теста, и внутри их было варенье. Чтобы они не "садились", Николай надувал их с уголка воздухом. Не через соломинку, а прямо так, губами. Это называлось "Les soupirs de Nicolas".

Раз наш учитель-француз, m-r Nief, убил в саду козюлю (гадюку), отрезал ей голову, и чтобы доказать нам, детям, что она сама не ядовита, он решил ее изжарить и съесть.

Мы вместе с ним пошли в кухню.

Он подошел к Николаю Михайловичу и, показывая ему козюлю, которая висела в его руке, ломаным русским языком стал просить его дать ему сковородку. Мы притаились в дверях и ждали, что будет.

Николай Михайлович долго не мог понять, что ему говорил француз. Наконец, когда дело объяснилось, он взял из угла "чапельник" и, замахнувшись над головой m-r Nief'a, начал ему кричать: "Пошел вон, нехристь, дам я тебе барскую посуду поганить, вон иди. Намедни белку принес жарить, теперь вовсе козюлю. Иди вон".

-- Qu'est се qu'il dit, qu'est се qu'il dit?-- спрашивал нас m-г Niel, смущенно пятясь, а мы были рады и со смехом побежали рассказывать об этом мама.

Милый, бесхитростный старик, как мало я тогда ценил твою беззаветную преданность, твою трудную безрадостную работу, твою долю в жизни всей нашей семьи! После Николая Михайловича на его место поступил его сын -- Семен Николаевич, крестник мама, милый и достойный человек, товарищ моих детских игр. Под контролем моей матери он с нежной заботливостью готовил

* "Вздохи Николая" (франц.). ** Что он говорит, что он говорит?(франц.)

49

отцу вегетарианское питание, и не будь его, кто знает, быть может, мой отец и не дожил бы до своего преклонного возраста.

За последние годы отец чувствовал себя хорошо только в Ясной Поляне, и всякий раз, как уезжал и попадал на непривычное ему питание, он заболевал гастрическими недомоганиями.

----------------

Алексей Степанович Орехов, тоже из крепостных, был ясенский дворовый.

Когда отец был в Севастополе, он брал его с собой в виде казачка.

Я помню, как отец рассказывал мне, что во время осады Севастополя в четвертом бастионе он жил с товарищем, у которого тоже был лакей. И этот лакей был ужасный трус. Когда его посылали в солдатский котел за обедом, он все время уморительно пригибался и прятался от летающих снарядов и пуль, а Алексей Степанович не боялся и шел смело.

Поэтому Алексея никогда никуда не посылали, а посылали того труса, и все офицеры выходили смотреть, как он крался, на каждом шагу припадая к земле и кланяясь.

Я застал Алексея Степановича яснополянским приказчиком (управляющим). Он жил в "том доме" с Дуняшей.

Он был человек степенный, ровный, и мы, дети, его очень уважали и удивлялись, что папа говорит ему "ты".

Дальше я расскажу о его смерти.

Сначала в "этом доме" на кухне, а потом на дворне жила старушка Агафья Михайловна. Высокая, худая, с большими породистыми глазами и прямыми, как у ведьмы, седеющими волосами, она была немножко страшная, но больше всего странная.

Давно, давно она была крепостной горничной у моей прабабушки графини Пелагеи Николаевны Толстой. Она любила рассказывать про свою молодость.

"Я красивая была. Бывало, съедутся в большом доме господа. Графиня позовет меня. Строгая была барыня, но любила меня, царство ей небесное: "Гашет, фамбр де шамбр, аппортэ муа ун мушуар". А я: "Тут свит, мадам

* "Девушка, принесите мне носовой платок" (франц.),

50

ля контесс". А они на меня смотрят, глаз не сводят, Я иду во флигель, а меня на дорожке караулят, перехватывают. Сколько раз я их обманывала. Возьму да и побегу кругом, через канаву. Я этого и тогда не любила. Так девицей и осталась".

После смерти моей бабушки Агафья Михайловна попала почему-то на дворню и ходила за овцами. И она так полюбила овец, что потом всю жизнь не могла есть баранины.

После овец она полюбила собак, и я ее помню уже только в этот период ее жизни.

Собаки были для нее все, поэтому мы ее называли "собачьей гувернанткой".

Она жила вместе с ними в страшной вони и грязи и всю свою душу отдала на них.

У нас всегда были легавые, гончие и борзые, и эта псарня, иногда очень многочисленная, всегда управлялась Агафьей Михайловной, которой давался в помощники какой-нибудь мальчишка, большей частью всегда неповоротливый и глупый.

С памятью об этой своеобразной и умной старухе у меня связано много интересных воспоминаний. Большинство из них запечатлелось у меня в связи с рассказами о ней моего отца. Всякую интересную психологическую черту он умел подметить и выделить, и эти-то черточки, сообщенные им большею частью случайно, счастливо запали в моей памяти. Он рассказывал, например, как Агафья Михайловна как-то жаловалась ему на бессонницу. С тех пор как я ее помню, она болела тем, что "растет во мне береза, от живота кверху, и подпирает в грудь, и дышать от этой березы нельзя".

Жалуется она на бессонницу, на березу: "Лежу я одна, тихо, только часы на стене тикают: кто ты, что ты, кто ты, что ты -- я и стала думать: кто я, что я? и так всю ночь об этом и продумала".

-- Подумай, ведь это гноти сеаутон -- познай самого себя, ведь это Сократ! -- говорил Лев Николаевич, рассказывая об этом и восторгаясь.

По летам приезжал к нам брат мама Степа, учившийся в то время в училище правоведения. Осенью он

* "Сейчас, графиня" (франц.).

с отцом и с нами ездил на охоту с борзыми, и за это Агафья Михайловна его любила.

Весной у Степы были экзамены.

Агафья Михайловна это знала и с волнением ждала известий, выдержит он или нет.

Раз она зажгла перед образом свечку и стала молиться о Степиных экзаменах.

В это время она вспомнила, что борзые у нее вырвались и что их до сих пор нет дома. "Господи, забегут куда-нибудь, бросятся на скотину, беды наделают. Батюшка, Николай-угодник, пускай моя свечка горит, чтоб собаки скорей вернулись, а за Степана Андреевича я другую куплю. Только это я подумала, слышу, в сенцах собаки ошейниками гремят, пришли, слава богу. Вот что значит молитва".

Другой любимец Агафьи Михайловны был частый наш гость, молодой человек Миша Стахович.

-- Вот, графинюшка, что вы со мною сделали,-- укоряла она сестру Таню,-- познакомили меня с Михаилом

Александровичем, я в него и влюбилась на старости лет, вот грех-то.

Пятого февраля, в свои именины, Агафья Михайловна получила от Стаховича поздравительную телеграмму. Ее принес нарочный с Козловки.

Когда об этом узнал папа, он шутя сказал Агафье Михайловне: "И не стыдно тебе, что из-за твоей телеграммы человек пер ночью по морозу три версты?"

-- Пер, пер! Его ангелы на крылушках несли, а не пер... вот от приезжей жидовки три телеграммы да о Голохвастихе каждый день телеграммы -- это не пер? а мне поздравление -- так пер,-- разворчалась она, и действительно, нельзя было не почувствовать, что она была права. Эта единственная в году телеграмма, адресованная на псарню, по тому счастью, которое она доставила Агафье Михайловне, конечно, была много важнее разных извещений о бале, даваемом в Москве в честь дочери еврейского банкира, или о приезде в Ясную Ольги Андреевны Голохвастовой.

Когда Алексей Степанович умирал, он лежал больной совсем один в своей комнате, и Агафья Михайловна подолгу сиживала у него, ухаживала за ним и занимала его разговорами. Он болел долго, кажется, раком желудка.

52

Его жена, "Дуняша, мама пришла за делом", умерла на несколько лет раньше его.

Вот в один из длинных зимних вечеров, когда Алексей Степанович лежал, а Агафья Михайловна сидела у него и поила его чаем, они разговорились о смерти и условились, что тот из них, кто будет умирать раньше, расскажет другому, хорошо ли умирать.

Когда Алексей Степаныч ослабел совсем и когда стало ясно, что смерть близка, Агафья Михаиловна не забыла об этом разговоре и спросила его, хорошо ли ему?

-- Очень хорошо, Агафья Михайловна,-- ответил он, и это были чуть ли не последние его слова (1882 год).

Она любила про это вспоминать, и я этот рассказ слышал и от нее, и от отца.

Он всегда страшно чутко прислушивался к смерти и, где мог, ловил мельчайшие подробности того, что переживают умирающие.

В его душе этот рассказ связывался с памятью его старшего брата Дмитрия, с которым он условился, что тот из них, кто раньше умрет, после смерти придет и расскажет, как он живет "там".

Но Дмитрий Николаевич умер на пятьдесят лет раньше отца и не приходил к нему ни разу.

Агафья Михайловна любила не одних только собак. У нее была мышь, которая приходила к ней, когда она пила чай, и подбирала со стола хлебные крошки.

Раз мы, дети, сами набрали земляники, собрали в складчину шестнадцать копеек на фунт сахару и сварили Агафье Михайловне баночку варенья. Она была очень довольна и благодарила нас.

-- Вдруг,--рассказывает она,-- хочу я пить чай, берусь за варенье, а в банке мышь. Я его вынула, вымыла теплой водой, насилу отмыла, и пустила опять на стол.

-- А варенье?

-- Варенье выкинула, ведь мышь поганый, я после него есть не стану.

Агафья Михайловна умерла в начале девяностых годов. Тогда охотничьих собак в Ясной уже не было, но около нее ютились какие-то дворняжки, которых она оберегала и кормила до последних своих дней.

ГЛАВА V.

Яснополянский дом. Портреты предков. Кабинет отца

Я помню яснополянский дом еще в том виде, в каком он был в первые годы после женитьбы отца.

В 1871 году, когда мне было пять лет, к нашему дому начали пристраивать залу и кабинет.

Я помню, как работали каменщики, помню, как при закладке дома положили под угол жестяную коробочку с серебряными деньгами, как пробивали в старом доме двери, и особенно ясно помню, как делали паркет. Я любил сидеть на полу с столярами и следить, как они прилаживали дубовые дощечки, выстругивали их, намазывали жидким пахучим клеем и туго загоняли молотками в пазы.

Когда паркет кончили и натерли воском, он был такой скользкий, что по нем было страшно ходить.

А когда он начал ссыхаться, то часто он громко стрелял, как из ружья, и если в комнате никого не было, то становилось жутко, и я убегал.

В зале по стенам развесили старые портреты дедов.

Они были немножко страшные, и я их сначала тоже боялся, но потом мы привыкли к ним, и одного из них, моего прадеда, Илью Андреевича Толстого, я даже полюбил, потому что говорили, что я на него похож. Он жил в селе Глухие Поляны, тоже Тульской губернии.

Назад Дальше