Над столом, за которым сидели командиры частей, трепетали, потрескивая яркими крылышками пламени, две висячие лампы-десятилинейки; здешние крестьяне нашли в тайге "керосин-воду" - светлую, пахнущую маслом жидкость, зачерпнули малость старым берестяным кувшином - все равно кувшин на выброс, не жалко было, черкнули кресалом о кремень, брызги искр пальнули в ковшик. Жидкость, маленьким озерцом поблескивающая в ковшике, неспешно занялась пламенем.
Это была первосортная нефть.
Так что в чем, чем, а в керосине, без которого не обходится ни одна деревня, здешние мужики не нуждались - ее заменяла нефть. "Керосин-вода".
Единственное, что было плохо, - нефть горела неровно. Керосин горел так, что отблеск пламени можно было угольком нарисовать на стене, а нефть щелкала, стреляла, огонь в лампе то поднимался, то опадал, создавая на стенах избы тревожную игру теней - словно здесь существовал некий второй мир, параллельный, враждебный людям, но люди относились к нему спокойно - они перенесли, пережили столько всего, что бояться каких-то жалких теней им не пристало.
Когда Каппель остался один, к нему снова пришел доктор Никонов, стянул с головы папаху, которую он насаживал на самые уши, чтобы не отмерзали мочки, проговорил неожиданно виновато:
- Простите, ваше высокопревосходительство...
Генерал не понял виноватого тона либо понял, но не принял его, спросил ровным голосом:
- За что простить, доктор?
Доктор перевел взгляд на ноги Каппеля, укрытые одеялом.
- Другого выхода у меня... у нас не было. Только операция.
На лбу генерала появилась скорбная вертикальная морщина, пролегла чуть косо между бровями, образовала скобку, светлые глаза потемнели.
- Я понимаю, - произнес он.
- Иначе антонов огонь, - добавил доктор, - и как неизбежность - полная ампутация ног.
- Я понимаю, - повторил генерал, - я все понимаю. - Он тихо кашлянул в кулак.
Нет бы Никонову обратить внимание на этот мелкий, противный, какой-то чужой кашель, но он не обратил, занялся ногами генерала - их надо было перебинтовать. Хотя опытный был доктор, собаку съел на врачевании, умел чинить не только покалеченных войной людей, собирая их по кусочкам, но и лечить любые болезни.
Вскоре доктор ушел. Каппель остался один. Бойченко принес ему кружку крепко заваренного чая, настоящего, китайского, привезенного здешним лавочником из Урянхая - от вкусного, хорошо настоявшегося духа у генерала даже защипало ноздри; рядом Бойченко поставил сплетенную из коры вазочку с конфетами и печеньем.
И конфеты и печенье были довоенными, уже забытыми, вид их родил в Каппеле скорбное воспоминание - где сейчас находится Оля, что с ней? Жива ли? Виски сжало - он бы жизнь свою отдал только за то, чтобы Оля была цела, чтобы выходила детишек. А он... он свое отжил. Дальнейшее же существование на костылях, с покалеченными ногами Каппель представлял себе очень смутно.
Генерал прижал пальцы к горлу - там возникло что- то теплое, давящее, и он тихо застонал, на этот раз Каппель словно услышал себя со стороны, стиснул пальцы правой руки в кулак, потом сжал пальцы левой, встряхнул оба кулака, приказывая себе не расслабляться... Но не тут-то было. Воля у генерала имелась, конечно, железная, но не все можно было подчинить воле, вот ведь как...
Он закрыл глаза и вдруг увидел зимний снежный сад. Тихие яблони, их тяжелые ветки были придавлены пышными, очень громоздкими шапками снега; вдалеке, за седыми стволами яблонь, виднелся неровный, придавленный сугробами забор. Он сразу узнал этот сад, не надо было даже напрягать память - это был сад старика Строльмана. Горло генералу вновь что-то сжало, теплая тяжесть натекла теперь уже в виски, не только в глотку, на глазах должны были вот-вот навернуться слезы, и генерал, борясь с ними, борясь с самим собою, вновь крепко сжал кулаки.
Сад, который он сейчас видел, был неподвижен, просматривался насквозь, каждая деталь была заметна - вон свежий снег испятнала заячья топанина - заяц бежал от яблони к яблоне, от ствола к стволу, пытаясь чем-нибудь поживиться, отгрызть хотя бы кусок коры и заморить червячка, но убежал ни е чем: старик Строльман был опытным садоводом, знал, как оберегаться от косых - все яблоневые стволы были у него густо побелены известкой - штукой для заячьего брюха совсем негодной. На одной из веток висело несорванное, не замеченное осенью, желтоватое яблоко - кажется, поздняя грушевка.
Вообще-то грушевка - сорт ранний, но старик Строльман знал кое-какие яблочные секреты, что-то с чем-то скрещивал, что-то добавлял, что-то отнимал, убирал, и ранние сорта у него становились и ранними и поздними одновременно - настолько поздними, что последний плод можно было сорвать перед самым снегом.
Неожиданно вдалеке, у забора Каппель увидел женщину, тихо плывущую по снегу - она совсем не проваливалась в него, плыла и плыла, и у него радостно сжалось сердце: это была Оля.
- Оля-я-я! - закричал он, но собственного голоса не услышал, с языка сорвалось что-то невнятное, почти безголосое, Каппель поморщился досадливо - не только он себя не услышал, жена тоже не услышала его. - Оля-я-я-я! - закричал он что было силы, и это, кажется, подействовало. Ольга Сергеевна остановилась, поднесла к глазам ладонь, поискала взглядом мужа, увидела его и, обрадованно выбросив перед собою руки, побежала к Каппелю.
Почувствовав, как виски у него обдало жаром, Каппель радостно охнул и так же, как и жена, вытянув руки перед собой, понесся навстречу Оле.
Они почти встретились - оставалось всего ничего, надо было одолеть всего метров пять, не больше, как вдруг Ольга Сергеевна пропала, растаяла, как дым в пространстве, даже тени, даже легкого намека, этакого движения воздуха не осталось... Каппель разочарованно остановился, ощупал пространство перед собою, ничего не нащупал - воздух был пуст, немея от горя, от нежности к женщине, которую только что видел, прокричал что было силы:
- Оля-я-я!
Воздух колыхнулся; с ближайшей яблони, с толстых неподвижных веток от его крика посыпался снег, завалил, заровнял заячью топанину. Каппель ощутил, как у него обиженно дрожат губы, а сердце колотится сразу во всем теле - в висках, в затылке, в ключицах, в разъеме грудной клетки, и от этого больного звука, разламывающего его, не убежать, не спастись.
- Ояя-я-я-я! - вновь прокричал он, серые краски зимнего сада сделались неясными, расплылись, горло у генерала немо дернулось, родило тихий булькающий звук, он почувствовал, как повлажнели его глаза: в глубине сада напоследок возникло светлое неясное пятио, шевельнулось живо, будто бы чья-то душа вытаяла из снега на поверхность, и тут же пропало - озябшая на обледенелом насте душа испугалась холода и нырнула обратно.
Каппель кричал еще, но ничего не слышал - крика, собственно, и раньше не было, раздавалось какое-то странное сипение, шевеление воздуха, способное родить немощный звук, бульканье, а сейчас не было даже бульканья - Каппель слабел стремительно, на глазах, как принято говорить.
Он очнулся, обвел взглядом пустую, освещенную двумя жарко потрескивающими лампами избу. Подумал о том, что о новом, уже наступившем 1920 годе в походе никто и не вспомнил, ни один человек - и стопки водки никто не выпил, и сухарика лишнего, чтобы потешить себе желудок, не было: приход года 1920-го остался незамеченным.
Внутри родился кашель - глухой, несильный, отдающий простой зимней простудой - кто из нас не простывал в январе? - Каппель приложил ко рту кулак, тело его дрогнуло от слабой боли, он сморщился и сдержал кашель внутри, чем причинил себе еще большую боль, закусил губы, сдавил и совсем не обратил внимания, как на подбородок, в жесткий, с легкой курчавинкой волос, капнула кровь. Вздохнул, зашевелил немо губами:
- Оля... Олечка... Если бы ты знала, как мне тебя не хватает.
Хорошо подготовленные к бою, отдохнувшие, накормленные красные полки встретили каппелевцев в тридцати километрах от Нижнеудинска. Командирам полков показалось, что смять усталых, больных, голодных, обмороженных, ослепших от холода, обремененных длинным обозом каппелевцев ничего не стоит - один выстрел, два плевка, три чиха - и каппелевцы побегут назад в тайгу, откуда так неудачно выкатились, а там их поштучно, поименно - каждого в отдельности - достанут лютые бородачи Щетинкина. Однако велик был порыв каппелевцев, велика была их ярость - они со штыками, почти без выстрелов пошли на пулеметы и смяли красные полки.
Это было неслыханно, невиданно - сытые, хорошо отдохнувшие на зимних квартирах, отъевшиеся в тепле, на жирных заморских харчах, переданных им чехословаками, красноармейцы побежали от полудохлого, шатающегося от усталости войска бегом, теряя винтовки, подсумки с патронами, пулеметы и буденновские шлемы, украшенные большими матерчатыми звездами.
Драпали красноармейцы так, что мелкий снег поднимался за ними вихрем до самых облаков - побыстрее под прикрытие одноэтажных городских кварталов, поставленных в Нижнеудинске ровно, будто по линейке - видно, так оно и было, их строили по линейке, - но и там им не удалось задержаться: белые выбили противника из города.
Когда об этом доложили Каппелю, который, придя в сознание, пытался с помощью Насморкова выпить стакан чаю с черными сухарями, генерал улыбнулся скупо - улыбка эта натянула кожу на бледных блестящих скулах - и прошептал едва слышно:
- Иначе быть не могло.
Эту фразу - с точностью, как говорится, до запятых, - записал в своем дневнике полковник Вырыпаев. В этой фразе и был целиком сокрыт генерал Каппель.
Интересно, какой бы стала Россия, если б случилось невозможное и все люди, оказавшиеся на одном участке истории в одном жизненном пространстве, помирились бы, более того - объединились бы?
Жаль, что за одним столом не сумели попить чаю либо чего-нибудь покрепче градусами Колчак и Блюхер, Тухачевский и Каппель, Лазо и Пепеляев, Чапаев и атаман Семенов. Случись такое, может быть, и многие беды были бы отведены от России.
Россия была бы совершенно иной страной.
Но этого не произошло.
Русские продолжали бить русских, только кровь сыпалась в разные стороны страшными красными брызгами.
Нижнеудинск - это железная дорога, это стычки и с красными, и с партизанами, и с чехословаками, которые волокли тысячи вагонов награбленного барахла к морю - по некоторым сведениям, чехословаки вывезли около тридцати тысяч вагонов с награбленным добром, не говоря уже о золоте, драгоценностях и валюте, - они очень желали благополучно выскочить с этим грузом из России.
Чтобы это свершилось, они, кажется, готовы были продать не только Колчака, но и собственных детей - ведь всякая расшитая золотом тряпка, всякая связка книг, вывезенная из России, - это деньги, деньги, деньги... Чехословаки оказались мародерами высочайшего класса. Более гнусного поведения представителей рода человеческого в ту пору просто не существовало. И если бы кто-нибудь попытался доказать Каппелю обратное, генерал просто бы оборвал доброхота и указал ему на дверь.
Тем временем от тифа скончался начальник Самарской дивизии генерал-майор Имшенецкий. Каппель хорошо знал этого спокойного немногословного человека, пришедшего на фронт вместе с сыновьями - вся семья Имшенецких воевала в составе Самарской дивизии - и одного за другим потерявшего их. Теперь вот ушел и сам генерал.
Каппель собрал в Нижнеудинске совещание. Одевался он с трудом - отсутствие "мелких костяшек" затрудняло даже процесс одевания, и это выводило генерала из себя. Бойченко достал ему пару новеньких костылей, очень точно подходивших Каппелю по росту, но каждый раз, когда генерал брал их, то ощущал, как на шее у него начинала дергаться какая-то заполошная жилка, а в горле что-то по-синичьи жалобно попикивало, словно и не человеком он был, а птахой неразумной, - генерал плотно сжимал губы и отшвыривал костыли в сторону.
В дверь ему кто-то постучал, Каппель протестующе дернул головой: опять, наверное, какой-нибудь помощник-доброхот явился, чтобы помочь ему, внутри возникло раздражение, но в следующий миг Каппель взял себя в руки, спросил спокойно:
- Кто там?
- Это я, - послышался голос Вырыпаева.
- Что случилось, Василий Осипович?
- Умер генерал Имшенецкий.
Внутри, где-то под ключицами, родился стон, теплым округлым клубком пополз вверх. Каппель стиснул зубы. Пространство перед ним сделалось пятнистым, каким-то дымным, неверным, в следующий миг пятна эти всколыхнулись, сдвинулись в сторону, движение их убыстрилось, и генерал почувствовал, как из-под больных ног его выскальзывает пол, он молча развернулся, - это последнее, что он мог сделать, - и боком повалился на кровать.
Очнулся он от того, что сквозь заложенные уши, как сквозь вату, к нему откуда-то издали пробился голос Вырыпаева:
- Владимир Оскарович, что с вами? Владимир Оскарович...
Каппель выкашлялся в кулак и, упершись локтем в низкую спинку кровати, поднялся, посмотрел на толстое домашнее покрывало, расшитое шелковыми конями, - вид у него был сконфуженный:
- Командиры частей на совещание собрались?
- Так точно!
Генерал неуклюже выпрямился, пошатнулся.
- Я сейчас буду, - произнес он хрипло и очень тихо, виновато, - приду через несколько минут...
Перед глазами у него все плыло, грудь саднило от боли, боль сидела внутри, пряталась между костями, гнездилась в крестце и под мышками - она была везде...
- Помощь нужна, Владимир Оскарович? - спросил Вырыпаев. Вопрос был задан, скажем так, неосторожно, но не задать его полковник не мог.
- Я же сказал - сейчас буду. - В хриплом шепоте Каппеля проскользнуло раздражение.
Пред собравшимися он появился спокойный, с побелевшим от напряжения лицом, с негнущимися ногами, обутыми в просторные новые бурки, попросил всех подняться и почтить память генерала Имшенецкого минутой молчания.
Затем собравшиеся высказались по поводу дальнейших действий - выступали, как и прежде, по-флотски: первыми - младшие командиры, потом - старшие. Мнение было общим - надо попытаться оседлать железную дорогу и дальше двигаться по ней.
- Подойти к железной дороге нам не дадут ни красные, ни чехословаки, они спелись друг с другом и выступают теперь единым фронтом, - сказал Каппель. - Мы, конечно, постараемся взять и одну станцию, и другую, и третью... Но это будут разовые победы. Удержать железную дорогу нам не удастся потому, что мы не имеем артиллерии. А у наших противников - добрых полтора десятка только одних бронепоездов. - Каппель приложил ко рту кулак, откашлялся.
Он очень плохо выглядел, это отметили все, кто находился сейчас в просторной светлой комнате с тяжело прогнувшейся длинной матицей, державшей на себе потолок, - впрочем, собравшиеся выглядели не лучше: обмороженные лица, черные язвы на скулах, тусклые глаза, заострившиеся, как у покойников, носы, полопавшиеся, в жестких скрутках кожи губы.
- И все-таки мы попробуем захватить железную дорогу, - сказал Каппель, поглядев на лица сидящих командиров. Генерал понял, что сама попытка уклониться от этого будет непонятна этим людям, улыбнулся скупо, через силу...
Попытка завладеть одним из железнодорожных разъездов была сделана на следующий же день. Стоял мороз - крутой, посильнее, чем на Кане, от сугробов поднимался голубоватый кудрявый дым, растворялся, прилипал к редкой, похожей на кисею небесной наволочи, сквозь которую неярко просвечивало скудное белесое ядрышко солнца. Немой лес, по которому шли каппелевцы, начал наполнятся птичьими звуками, треском - с солнцем этим птахам и мороз был не страшен...
С железной дороги в лес приносились паровозные гудки - встревоженные, частые: то ли каппелевцев уже засекли и готовились к встрече, то ли движение по рельсам было таким плотным, что поезда шли впритык один к другому.
Разъезд, к которому устремлялись каппелевцы, не имел названия - только номер, из штатных железнодорожников там было всего три человека, которые, сменяя друг друга, несли дежурство, переводили стрелки, загоняли какой-нибудь второстепенный эшелон на запасную нитку, чтобы пропустить эшелон поважнее с каким-нибудь крикливым чешским полковником во главе. В редких промежутках, когда удавалось перевести дыхание, железнодорожники гоняли морковные чаи, поскольку настоящий чай уже кончился, топили печку, чтобы не остыло жилье, и играли в поддавки.
Эти три мужика в драной одежде никого не боялись - ни белых, ни красных, ни чехов, ни сербов, ни французов (были здесь и такие), - перестали бояться.
Вдруг на разъезд налетел бронепоезд с замызганным чехословацким флажком, воткнутым на паровоз в какую-то железную рогульку у кабины машиниста, накрыл железнодорожные пути несколькими густыми белыми клубами, пушки завозились в бойницах, ощупывая тупыми носами тайгу.
Следом за первым бронепоездом прикатил второй, послабее вооружением, но все равно страшный, гулко плюющийся белым паром, громыхающий несмазанными железными внутренностями - паровоз, видимо, давно не был в ремонте, - хоть и поменьше был второй бронепоезд, и вооружением послабее, а брал он своей настырностью - с ходу послал два снаряда в тайгу, немного погодя загнал туда еще три - на разъезде было слышно, как лопались перемороженные стволы деревьев, попавшие в зону разрывов.
Мужики, сидевшие в станционной будке, невольно втянули головы в плечи - появление на маленьком разъезде сразу двух бронепоездов им не понравилось.
По тайге ударил из всех стволов первый бронепоезд - странно даже, что он замешкался со стрельбой, он должен был давно дать залп.
Тайга застонала.
Старший железнодорожник невольно схватился за голову руками, покосился на своих товарищей:
- Как бы, братцы, не пришел наш последний... Из той самой песни, которую поют большевики, а потом волокут людей ногами вперед. Что-то тут затевается.
Человеком он был опытным, что означает появление двух бронепоездов в этой рельсовой глуши и стрельба по деревьям, знал, перекрестился испуганно:
- Свят-свят-свят!
На всякий случай втянул голову в плечи.
Каппелевцы сразу поняли, почему их встречают так торжественно, загодя подготовившись: вчера, ближе к вечеру, над их колонной дважды пролетал аэроплан. Прошел он так низко, что кое с кого, наиболее высоких и головастых, струей воздуха, идущего от винта, посдирал шапки.
Палить из винтовок по самолету не стали - эти летающие этажерки, обтянутые промасленной тканью, сбить из винтовки невозможно, проще сбить камнем или городошной битой, - аэроплан благополучно ушел к своим.
Это был красный разведчик. Сведения, что он получил, передали чехословакам.
Каппель уже не мог сидеть в седле - ослабел, он ехал на санях, укутанный меховой полостью, он больше походил на мертвого человека, чем на живого.
В мозгу плескались усталые мысли - отрывочные, неровные, рождали у генерала досаду: он никак не мог собраться, как обычно бывало перед боями, и это причиняло ему боль. Он сипел, давился воздухом, в следующее мгновение затихал, только голова подрагивала в такт лошадиным шагам, закрывал глаза, но через несколько секунд вновь открывал их, пытался всмотреться в макушки сосен, проплывавших над санями, пожевал впустую губами - есть он не хотел, ничего не брал в рот.