Повесть о пережитом - Борис Дьяков 11 стр.


- Инженер-геолог… Работал в Министерстве геологии… Я вижу, гражданин начальник, вас смутил мой ответ насчет профессии? Между тем это так… Должен сказать… при аресте у меня отобрали орден Ленина, но Ленина не отняли. И не отнимут.

Их взгляды встретились: Ром смотрел прямо и гордо, а майор, как мне показалось, - виновато, пристыженно.

В канцелярии было очень тихо.

- Та-ак… - протянул Ефремов. - Значит, не вылечили?.. Вот что: останетесь в больнице, будете дневалить в корпусе.

Он взял со стола список назначенных на этап, резко вычеркнул фамилию Рома, ушел.

- Это кошмар! Кошмар!

С таким возгласом, качая головой, появился в канцелярии растерянный Кагаловский.

В морге вскрывали труп старика латыша Андерсена, застреленного "при попытке к бегству". Патологоанатом Заевлошин обратился к врачам, наблюдавшим за препарированием трупа:

- Как видите, пуля пробила крупные кровеносные сосуды…

Баринов усмехнулся и громко сказал:

- Здорово подстрелил! Молодец!

Кагаловский еле сдержал себя. Сослался на головокружение и ушел из морга.

Лев Осипович измученно облокотился на барьер. В глазах - сердитый блеск:

- Радуется… Чему радуется?.. Тени Марголина, Андерсена и многих других будут преследовать его до конца жизни!..

Вечером я ходил по кабинету Баринова и обдумывал очередное заявление. Тишина и полумрак подсказывали мысли, фразы… Шестая исповедь сердца была изложена на нескольких страницах и адресована опять же Генеральному прокурору.

Немного успокоенный, я включил репродуктор. Иркутск транслировал Москву…

Начали передавать "Последние известия".

"Что бы ни было, а жизнь идет вперед!" - вспомнил я слова Конокотина.

Осторожно открыв дверь, вошел Королев - зубной техник из Риги. Принес справку к отчету.

Постоянно он сутулился, ходил какой-то сконфуженный, робкий. Лишь изредка расправлял плечи и вскидывал голову. Тогда становилось видно, что это красивый и совсем еще молодой человек. Говорили, что зубной техник был в немилости у надзора и, мол, поэтому частенько попадал на общие работы. Рассказывали, что где-то на трассе этой весной он поругался с начальником конвоя и в отчаянии кричал: "Стреляй в меня! Что не стреляешь?" На него надели наручники. Потом отправили на штрафную. Недавно санотдел Озерлага перевел Королева в центральную больницу.

- Извините великодушно, раньше не мог… Опять на общих!..

Пока я проверял справку, Королев стоял, опустив голову, и тер руки. Они были в свежих ссадинах.

- Вы бы присели.

- Ничего… - Он протяжно вздохнул. - Все жилы по кусочкам вытягивают…

- Баринову заявляли?

- Не один раз. Отмахивается… За какие провинности терзают меня?..

К окну прильнула голова человека. Спустя минуту вошел в канцелярию Ватолин - в белом халате, высокий, крутая грудь, улыбчатое молодое лицо, на месте правого глаза темный кружок на узкой ленте.

Ватолин - москвич. Был летчиком. Его самолет сбили в бою. Раненный, попал в плен. Бежал. Схватили. Больше уже не мог вырваться… А когда вернулся из плена, был обвинен в умышленном переходе на сторону врага. В больнице он - фельдшер психиатрического отделения.

- Я не помешал? - спросил Ватолин. - Одна просьба. Написал стихотворение… О своей матери… - Он сдвинул брови. - Пусть послушают на концерте и вольные и невольные. Включи, пожалуйста, в программу.

- Непременно, Володя!

Он заторопился.

- Бегу! А то психи имеют привычку по вечерам, когда ухожу, устраивать кулачные дискуссии.

- Мать… Стихи… о матери… - трудно проговорил Королев, глядя вслед Ватолину. - А я… я один!

Незадолго до этого он рассказал мне о своей семейной драме: с ним развелась жена и вышла замуж за человека, который оклеветал его.

- Все темно… - твердил Королев. - Все, все…

В сенях послышался крикливый тенорок Юрки:

- Печенки, селезенки, грыжи, раки, язвы при-и-ехали!

Войдя, Юрка произнес начальственным тоном:

- Здравствуйте, враги народа!.. А Толоконников где?

- Приболел. Ушел в барак.

- Плохо. В больнице болеть не положено!

Королев незаметно вышел.

Юрка положил пачку формуляров. Плюхнулся на табуретку. Кепка - козырьком назад.

- Кирюха! Слушай мой выпуск "Последних известий"! Выключи репродуктор!.. Со всех концов трассы наши зекспецкоры телеграфируют… Нет, серьезно. Слушай!

Он перекинул ногу за ногу, охватил колено руками.

- Знаешь, кто на кирпичном самый первый бригадир? Писатель Исбах! Знаком с ним?

- Ну как же! Нас почти в одно время везли сюда!

- Так вот, работяги на руках его носят. "Человек номер один"!.. К нему, передают, жена из Москвы приезжала. Добивалась свидания… Все зеки на заводе узнали имя этой женщины: Валентина Георгиевна. Но никто не увидел ее. И муж тоже… Не допустили!

Помолчав, он продолжал:

- На авторемонтном есть инженер Василий Васильевич… Цехи там строил… Да ты, наверно, слышал. Как его? Ну ладно! В общем, пошел прямо на колючую проволоку, на смерть. Заела тоска… Часовой на вышке опознал его, не стал стрелять, только поднял тревогу… Вот, старик, какие дела! И на вышках есть люди!..

Юрка шумно вздохнул:

- Ничего… И мы людьми будем…

- Постой! - насторожился я. - Василий Васильевич, случаем, не пермяк? Я с одним познакомился на пересылке…

- Откуда знаю!.. Крупный инженер, говорят… И еще слушай: "В последнюю минуту"! - повеселел Юрка. - Рабинович объявился, майор!

- Ну? Приехал?

- Не он приехал, а этапник из Кировской области, из Ветлага. Рабинович теперь начальник на лесоповале, с урками да бандитами. "Тот" лагпункт, понимаешь? Зеки, как тигры. Мы, говорят, лес не сажали и рубить не будем!.. Ну, Рабинович у них порядочек навел… Сейчас его иначе не называют, как "батя-майор"…

Юрка встал, потянулся.

- Завтра воскресенье, хорошо… Ну, и в заключение передачи послушай страничку "Радио "Крокодила"". Прибыл Штюрмер, немец. Художником работал в Братской больнице. Нарисовал на стене в клубе "Руслана и Людмилу". Майор Этлин увидел, перепугался: "Что за кости? Почему кости? Стереть!" Стерли. И Штюрмера заодно стерли, выпроводили. А у него туберкулез - последняя стадия!.. Да! - встрепенулся Юрка. - Запамятовал, черт побери! Скорее иди в третий! Там старикан тебя требует. Бросай все, иди!

- А как фамилия?

- Да только поступил. С пересылки. Тонкий, звонкий и прозрачный!.. На Дон-Кихота смахивает… Торопись, кирюха, а то как бы к утру он к своей Дульцинее не ускакал!

…На койке, согнув спину, сидел сухой старик. Впалые виски. Вместо плеч торчали кости. До пояса завернулся в одеяло. Молился на воображаемую в углу икону. Тремя перстами впивался в лоб, словно дырку в нем сверлил, потом быстро клал крест и снова сверлил. Повернул в мою сторону стянутое морщинами лицо, продолжал шептать молитву. Открестившись, поднял тяжелые веки, оглядел меня. Спросил фамилию. Откинул одеяло. Правая нога была забинтована. Повертел головой по сторонам: в палате трое спали, один уставился мутным взглядом в потолок.

- Развяжи! - шепнул старик.

- Сейчас фельдшера позову.

- Сам развяжи. Сам. Тишком…

Я размотал бинт. На койку выпала школьная тетрадка.

- Забирай!.. Велено в руки…

- Кто велел?

- Чернявый такой… На пересылке.

В тетрадке оказалось письмо и… стихи. Бог ты мой!.. Четвериков! Борис Дмитриевич!..

Я спрятал тетрадь под куртку.

Старик облегченно вздохнул. Засморкался.

- Лихоманка привязалась, - хрипящим голосом проговорил он. - Ты и бинт унеси… Нога у меня здоровая. Сердцем страдаю, спасу нет…

Закашлялся, ухватился за грудь. Застонал:

- О-о-о-о… царица небесная… за какие ж такие грехи упекла ты меня в тюрьму?.. Ооо…

- Ты, дед, откуда? Колхозник?

- Нет. В тридцать втором вышел, как несогласный… С-под Тулы я… Сторожем находился при сельсовете, потом - при клубе. И нужно же мне было, дураку старому… на ихние собрания ходить, и вот…

- Попал?

- Попал!.. - Он вздохнул и равнодушно объявил - Тракцист.

- Кто, кто? - усмехнулся я. - А ты-то знаешь, что такое "тракцист"? - повторил я исковерканное слово.

- Откуда мне!.. В нирситетах не обучен… Взяли за компанию и обвиноватили. Сказали: трак-цист… Покличь там кого, нехай капелек дадут…

Осторожно, точно боясь рассыпать свои кости, старик лег на плоскую, как блин, подушку.

Вернувшись в канцелярию, я принялся читать письмо Четверикова.

Борис Дмитриевич сообщал, что он на пересылке. Не знает, куда пошлют. Боится, пропадет дорогая для него тетрадка с поэмой о России, о Ленине. Писал поэму в лагере, урывками, как подпольную… Услыхал, что я в центральной больнице, решился переслать мне. У вас, мол, спокойнее. Верит, что увидимся в Ленинграде и напишем еще не одну книгу…

Строки были торопливые, буквы дрожащие…

В конце письма Четвериков спрашивал: не забыл ли я нашу встречу в сорок четвертом году в Ленинграде? Напоминал, как пришел в отделение "Молодой гвардии" подписывать договор на свой роман. "Черт знает что такое! - с горечью восклицал он в письме. - Ведь это было! Или приснилось?.."

Было! Было!

Он явился тогда возмущенный, рассказывал, что произошло час назад.

…Поэма "Ленинград"… Четвериков написал поэму в годы блокады. Ее читали актеры в клубах, на кораблях Балтики и в Смольном, на общегородском вечере, в годовщину Октябрьской революции… На меня, помню, поэма произвела сильное впечатление. После праздников Бориса Дмитриевича пригласили в Радиокомитет.

- Поэма замечательная, - пожимая руку, говорил ему редактор. - Хотим передать в эфир, но… у вас там политическая ошибка!

- Какая? - удивился Борис Дмитриевич.

- В поэме нет Сталина!.. Кстати, это легко исправить. Вы говорите о Петре Первом… Так и замените его… Пусть будет Сталин вместо Петра!

Борис Дмитриевич доказывал, что изображает Петра как основателя города, что такая механическая замена невозможна. Редактор развел руками.

- Надо.

- А тогда почему вы не предлагаете включить в поэму Ленина? Больше оснований! Речь-то идет о городе, носящем теперь имя Владимира Ильича! Не так ли?

Редактор оторопел, стал заикаться:

- А?.. Это… это… ве…верно!.. Пусть в таком случае… вместе идут по набережной… Ленин и Сталин!.. А? Как на барельефах!.. Верно?.. Можно?

- Все можно, но не нужно. Это же вульгаризация поэмы, как вы не поймете!

Борис Дмитриевич наотрез отказался.

Сидя передо мной в издательстве и рассказывая все это, он твердил:

- Нет, как вам нравится? Ведь у меня же там перекличка эпох! "День грядущий со вчерашним повстречались. Строгий Петр пулеметчикам бесстрашным и балтийцам держит смотр"… При чем здесь Сталин?

И вот сейчас передо мной другая поэма Четверикова, рожденная в неволе… Тетрадка исписана мелким почерком, с выбросками, поправками. Черновик.

Вся жизнь промерена до дна,
Разведана, заселена
Тайга и глухомань густая.
Как чаша добрая, полна
Моя прекрасная страна -
Сокровищница золотая.
Все в изобилье есть. И все же
Всего милей, всего дороже
И лучше лучшего всего -
Сам человек и жизнь его.
Это написано в лагере!..

…В первом часу ночи я кончил оформлять этапные документы. В канцелярии сидел надзиратель, похожий на старый пень: лицо приплюснутое, нос завитком. Ждал, пока я управлюсь с делами. Дремал. Потом отвел меня в барак, погремел замком, запер.

В кабине было темно. Все давно улеглись. Шумел дождь за окном. А из угла, где стоял топчан Юрки, летели в темноту как бы светящиеся слова:

Есть одна хорошая песня у соловушки -
Песня панихидная по моей головушке.
Цвела забубенная, росла ножевая,
А теперь вдруг свесилась, словно неживая…

Юрка долго читал Есенина. Так бывало под каждое воскресенье.

Лежа на топчане, я старался понять: "Почему в лагере люди пишут стихи?.. Почему Тодорский и Ватолин потянулись к поэзии, а Юрка весь живет Есениным?.. Почему Четвериков стал писать здесь новую поэму?.."

На 58-й авеню

Научную конференцию назначили на пять часов, в кабинете Баринова. Сам он пришел несколько раньше, листал медицинские журналы, книги.

Нововведение всем было по душе. Вольнонаемным медикам предоставлялась возможность совершенствоваться, а старым врачам-заключенным - хоть отчасти вернуться к теоретической работе.

Собрались как по уговору: все сразу. Не было только Кагаловского. Его опять за что-то посадили в карцер… Еле разместились в тесном кабинете. На скамьях и табуретах - заключенные, на стульях - вольнонаемные. Толоконников и я пристроились в дверях. Попросил разрешения присутствовать и Конокотин. Сел в углу, за цветами.

Баринов тусклым голосом начал говорить об особенностях работы врачей в лагере. Объяснил цель научных пятниц.

- Сегодня, - сказал майор, - на повестке дня - анамнез. Вы знаете, что к методу расспроса больных надо подходить не формально; а строго научно. В свете учения академика Павлова о высшей нервной деятельности и гениального труда товарища Сталина "Марксизм и вопросы языкознания" углубляется значение слова, посредством которого врач воздействует на больного…

Все, что затем говорил Баринов, я не слушал. Глядел на сидящих в комнате. Все они давно мне знакомы. Вот только Осипов новый - белобрысый, с болезненно-розовыми щеками. На прошлой неделе пришел к нам с этапом. Назначили его санитарным врачом. Теперь уже толстяк Заевлошин не будет отвечать за клопов…

Вчера у меня с Осиповым был короткий разговор в библиотеке.

- Вы коммунист? - спросил он.

Я кивнул. Осипов огляделся и, достав из бумажника, показал мне обложку от партийного билета.

- Я тоже… Не могу примириться с тем, что исключили…

Когда Баринов кончил говорить, стали задавать вопросы. В наступившей паузе раздался голос Конокотина:

- Я не ослышался, гражданин майор?.. Вы сказали, что крайне важно сочувственное внимание врача к физическим и душевным страданиям больного, все равно - здесь ли, на воле…

- Да! Весьма важно… чтобы собрать хороший, полный анамнез.

- Понял! - У Ореста Николаевича на щеках проступили красные пятна. - Тогда разрешите еще…

- Что еще? - нервно перебил Баринов.

- Вы имеете в виду, я так понимаю, и выдержку и такт со стороны врача - словом, все, что обеспечивает взаимное доверие…

- Да, так!

- И это распространяется на всех врачей, начиная с главного, гражданин майор?

- Сядьте! - крикнул Баринов. - Объявляю перерыв.

Конокотин вышел из кабинета и громко сказал:

- Майор считает мудрым только себя одного!..

Он направился в свою землянку.

Над конторским барьером склонился доктор Толкачев. Спросил меня:

- Как вам понравился дебют Конокотина?

- Понравился. "Внутривенное вливание"!

- Молодец! Вот такие, как он да Тодорский, говорю вам совершенно искренне, заставляют еще больше верить в справедливый исход всей нашей трагедии…

После перерыва на конференцию доставили "живой объект" - старика, страдающего острой формой кахексии - общим истощением организма. Его принесли на носилках. Откинули одеяло, сняли с больного белье. Вместо кожи - прозрачная пленка. Руки и ноги вытянулись, как у мертвеца. Голова набок. Старик судорожно зачмокал губами: просил пить.

Я не мог смотреть на человека-мумию и ушел из канцелярии.

В вечернем воздухе разлилась теплынь. Мошка впивалась в лицо, лезла в нос, в уши. Пришлось натянуть накомарник.

На скамеечке сидели, закутавшись в марлевые сетки, красноносый хлеборез и бывший (впрочем, и настоящий) кондитер Иван Адамович Леске, высокий, грузный. У надзирателей он был в особом почете, ибо обслуживал высокое тайшетское начальство. Ему доставляли масло, яйца, белую муку, и Леске на лагерной кухне, где варилась баланда, делал по спецзаказам печенье и даже фигурные торты. В такие часы около кухни останавливались заключенные, внюхивались в запах сдобы…

Хлеборез задержал меня, указав в сторону вахты. Оттуда по дощатым мосткам шел неуверенными шагами старшина Нельга. Поверх фуражки - сетка.

- Нализался начальничек! - усмехнулся Леске. - Даже сквозь маску видать.

Нельга приблизился. Мы - навытяжку. Старшина рыбьими глазами уставился на Ивана Адамовича.

- Ты… трубочка с кремом! Глядишь и думаешь: "Хорош гусь…" А? Думаешь?

- Никак нет, гражданин старшина. Я так не думаю. - Леске кивнул на красноносого. - Это он так думает!

Хлеборез захлопал глазами.

Нельга - на хлебореза:

- Ты?!

- Ничего подобного, гражданин старшина! Это Иван Адамович думает, что я думаю. А я ничего такого не думаю, что он думает!

У Нельги - мозги вразброд.

- Э! Мать-перемать… - Увидев поодаль надзирателя с приплюснутым лицом, закричал - Выгоняй на поверку ходячих… бродячих!..

На вечернюю поверку вышло человек двадцать.

Остальных подсчитывали на местах.

Нельга подозвал надзирателя:

- Иди в канцелярию к Баринову. Пересчитай, сколько там голов, хвостов!

Тот двинулся по дорожке. Карандаш за ухом. Под мышкой учетная дощечка. Головой - из стороны в сторону: не попадется ли блуждающая единица?

Нельга, хватая воздух руками, взобрался на бугорок. Там ветер. И хмель и мошку сгоняет.

- Разберись по пять!

Мы образовали четыре ряда.

- Внимание! - Нельга подтянул ремень на гимнастерке. - Вопрос: кто вы такие?

Голос из последнего ряда:

- Люди!

Нельга задвигал в воздухе указательным пальцем.

- Не-ет! Вы преступники… Это кто крикнул? Кто?.. Ты, косой? Я с тебя, гляди, наждаком форсу счищу!.. Вопрос: почему преступники? Ответ: потому, что совершили преступление. Ясно?..

Старшина тряхнул головой. Вероятно, мошка под сетку залезла. Поднял накомарник, сплюнул в сторону, снова натянул. Подал команду:

- Снять намордники!

Толоконников тяжело вздохнул.

- Пьяная морда… Э! Шут с ём!..

И первым сорвал сетку с головы.

И все сняли. Мошкара набросилась. Мы завертели головами, замахали руками.

- Мы не считаем вас за людей, - ораторствовал старшина. - Вопрос: почему?.. Ответ: потому, что вы не люди. Но мы делаем из вас людей. Тут идет… перевоспитание. Ясно?..

Вернулся надзиратель. Протянул старшине учетную доску.

- Сколько пар копыт? - грозно спросил Нельга.

- Девятнадцать.

- Их ты!.. Вроде не получается… Одного недобираем… В морге был?

- Тамо есть упокойник.

Нельга слепо уставился в доску.

- Который укрылся - душа вон и лапти кверху!

Стражи отправились на вахту подытоживать списочный состав заключенных.

Мы стояли минут тридцать, пока не донеслось:

- Р-ра-а-зойдись!

Нашлась, значит, потерянная единица. Виновата была арифметика…

По двору задвигались человеческие фигуры: шли дневальные с деревянными подносами на кухню за ужином, спешили в свои корпуса ходячие больные, застигнутые проверкой кто где, начали расходиться участники научной конференции.

Назад Дальше