- Была уверена, что придете, - сказала она, дымя папиросой. - Садитесь.
- Меня оклеветал Лихошерстов.
- Знаю.
Я положил на стол тетрадный листок. На нем:
"Секретарю партбюро лагпункта 02… От члена ВКП (б), заключенного № АА-775…"
Череватюк прочитала. Вскинула на меня глаза.
- У вас температура. Идите в корпус…
Томительно тянулись дни.
Вскоре я один остался в палате. Радиодиктор выздоровел. Старосту перевели в хирургический.
Баринов по-прежнему заходил в корпус, как бы мимоходом навещал меня, щупал мою голову.
- Сыпи меньше, меньше! - утверждал он.
Забежал как-то Ульмишек:
- Конокотину плохо.
Вслед за ним - Эмир:
- Тебе посылка с пенициллином. Завтра Лихошерстов привезет…
Появился Дорофеев.
- Прощай, Дьяков! Ухожу на этап. На авторемонтный!
Новость была неожиданной. "Проштрафился, что ли?"
- Со мной вместе уезжают и Котик, и Мишка из спецчасти… Так сказать, по "внутренним соображениям"… Начальники "регулируют"… Ну, и хрен с ними! Всюду есть человеки…
Дорофеев нервно протирал стекла очков, жмурился, покашливал - першило в горле. Подсел ко мне и тихо сказал:
- Очень может быть, Борис, больше не свидимся. Знай: я здесь потому, что меня… убили.
- Что значит - убили? Оклеветали, ты хочешь сказать?
- Именно - убили! Клевета, друг мой, бывает разная. Но есть такая, что бьет прямо в сердце, намертво!
Мы расцеловались, и Дорофеев ушел.
Простился со мной и Яков Ефремович Котик.
- Меня еще никогда не подводила интуиция, - сказал он, пожимая мне руку. - Мы с вами встретимся в метро!
В один из дней заглянула ко мне Череватюк.
- Здравствуйте! - Протянула открытую ладонь.
Мои руки сделались тяжелыми, чужими.
- Что же вы? Здравствуйте!
Я сдавил ее тонкие, длинные пальцы.
Она осторожно присела на табуретку.
- Мы обсудили ваше заявление. Клевета отвергнута… Подробности?.. Пожалуй, не стоит о них!
Нервы мои сдали. Я отвернулся. Даже "спасибо" не мог выговорить.
- Ну вот… - Череватюк развела руками. - Думала, обрадую… Вам дают бром?
И в эту минуту в коридоре не своим голосом закричал дневальный:
- Внима-а-ание-е!
Нина Устиновна быстро встала.
По корпусу разбрелись солдаты в темных халатах: обыск.
Ко мне в палату шагнул высокий надзиратель с ушами-варениками и наклонил голову, чтобы не стукнуться о притолоку. Как-то раз, глядя на него, я в шутку шепнул Тодорскому: "Вот бы отвернуть ему уши, а там творог!" Теперь же эти загнутые ушные раковины произвели на меня совершенно иное, пугающее впечатление: будто в дверях вырос кто-то, готовый ж прыжку.
Надзиратель козырнул:
- Извините, товарищ лейтенант!
Обшарил все углы в палате, тумбочку, отвернул матрац. Под подушкой нашел тетрадку. Раскрыл. Беззвучно рассмеялся.
- Стишки… Не положено!
Сунул ее в карман.
- Сейчас же верните! - приказала Череватюк. - Я читала.
- Слушаюсь, товарищ лейтенант!
Сержант положил тетрадь на тумбочку и ретировался.
- Что за тетрадь? - спросила Нина Устиновна.
- С оказией получил… От писателя Четверикова… Ленинградец.
- Из Ленинграда получили?
- Нет, с пересылки… Его куда-то гнали. Попросил сохранить.
Нина Установка подняла брови.
- Значит, он… тоже?
- Тоже…
- Стихи?..
- Поэма о революции, о Ленине.
Она встряхнула головой. Пышные волосы ее шелохнулись. Тяжело вздохнула.
- Как все это сложно. Сложно и непонятно… Я не могу здесь больше… - проговорила Череватюк и пошла к дверям.
Вскоре Баринов получил отпуск, уехал на два месяца в Ленинград. Нину Устиновну вызвали на совещание в Тайшет. Меня тут же сняли с истории болезни, хотя свищ еще не зажил и на голове оставалась сыпь.
Когда я пришел в канцелярию, Юрка огорченно сказал:
- Дьяков, собирай сидор… Отправляют тебя на ноль сорок третью, на штрафную!
- Так я же больной!.. И почему на штрафную?
- Ты заключенный, а затем уже больной. Крючок говорит… конечно, с чужого голоса, ты понимаешь:
"Пусть там соревнование организует!.." Никогда, брат, не лезь в драку с начальством.
Уложив мешок, я направился к Перепелкиной. Она сделала мне перевязку, отдала коробку с пенициллином.
- В таком состоянии вас не имели права назначать в этап, - угрюмо проговорила она. - Но я… я ничего… я бессильна… До свидания!
- До свидания, Клавдия Александровна!
Из перевязочной я зашел к Конокотину. Он лежал на койке в дальнем углу палаты. Встревожился, узнав, что меня отправляют в этап, да еще на лагпункт 043, который все на трассе зовут "штрафной колонной".
- Разлучают… - скорбно проговорил он. - Присядьте.
- Еще со многими надо проститься…
- Все равно, перед отъездом полагается присесть… Увидимся ли?..
Я сел у изголовья Конокотина. Он молча держал меня за руку. И вдруг взглянул глазами, наполненными ужасом.
- Скажите… а если… все это… все мы здесь… с ведома и указания его?! - спросил он сдавленным голосом, порывисто откинул одеяло и приподнялся. - Я, кажется, с ума схожу!
В дверях появился Крючок.
- В акурат тут! Мать твою вдребезг!.. По всей зоне ищу! Выдь!.. Мигом на вахту!
На пороге палаты я задержался. Поднял руку. Конокотин тоже. И, подняв, он заслонил свое лицо.
У ворот вахты выстроились этапники. Я оказался крайним, рядом с Николаем Павловым - "таежным поваром". Было нас двадцать восемь. На спинах - мешки, в руках - котомки, на головах - марлевые сетки. А на ногах - у кого кирзовые ботинки, у кого боты "ЧТЗ". Я держал под мышкой коробку с пенициллином. "Только бы не уронить, не разбить!"
В рядах однотонное гудение, похожее на гул отзвонившего колокола.
Быстро вечерело. Пряталось темно-малиновое солнце…
Надзиратели проверили, у всех ли в порядке номера на спинах. Ощупали каждого. Приказали: "Сидоры - на землю!" Ощупали и сидоры. У двух-трех что-то заподозрили, высыпали вещи на землю, в пыль. Ничего не нашли…
На крыльцо выплыл Нельга с формулярами в руке. Начал выкрикивать:
- Фамилия? Имя, отчество? Год рождения? Статья?..
Ко мне подошли Тодорский и Ульмишек. Потом Флоренский, Толоконников, Толкачев, Ром. Федя Кравченко не смог прийти к вахте: лежал с высокой температурой… Говорили обо всем и ни о чем. Только не об этапе. Но говорили так, словно скоро все должны встретиться.
Послышался шум поезда.
- Пригото-овься-я! - заорал Нельга.
Я обнялся с друзьями.
- Александр Иванович! До свидания! Обязательно увижу тебя в погонах советского генерала!
Тодорский улыбнулся.
- Ты безнадежный оптимист!
Ворота раскрылись. В них - офицер конвоя.
- Внимание! Идти прямо. Шаг вправо, шаг влево считается побегом. Оружие будет применено без предупреждения!.. Взяться за руки!.. Шагай!
Согнувшись под тяжестью мешков, мы двинулись. Из ворот выползло как бы единое разноликое и многоногое живое существо…
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
В глубине тайги
Поезд остановился на полустанке. Вытряхнулись из вагонов в какие-нибудь две минуты. Было светлое утро. Ночью прошел дождь, земля лоснилась, сверкали лужи. Первое сообщение приятное: вещи нести не надо, их повезет полуторатонка. Второе - менее приятное: до лагерного пункта семь километров.
Выстроили нас в шесть рядов, подвели собак, взяли на изготовку автоматы.
- Шагом марш!
Ноги разъезжались по липкой грязи. Слава богу, конвоиры не подгоняли. А мы шли медленно. Одно сознание, что впереди штрафная колонна, не вселяло бодрости.
Николай Павлов и здесь оказался рядом со мной. "Успокаивал":
- Что там, что тут - один черт подыхать!
С жадностью набрасывалась мошка. После дождя она особенно свирепая. Мы были в сетках, но руки оставались незащищенными, их надо было держать за спиной, по-тюремному. Мириады черных точек кружились над нами, впивались в пальцы, лезли в рукава.
Павлов толкнул меня локтем:
- Гляди! Бабы…
Справа от дороги рыли землю заключенные женщины. Они были одеты очень пестро: кожанки, пальто, ватники, спортивные куртки. Лица укрыты накомарниками.
Увидели нас и застыли на месте. Ругань конвоиров на них не действовала. Мы стали двигаться еще медленнее.
Вдруг оттуда крики:
- Товарищи! Мы ваши жены!.. Мужайтесь, товарищи!..
Кверху поднялись десятки лопат, облепленных землей.
Мы замялись, остановились.
Лица конвоиров ощетинились.
- Впере-ед!.. Впере-ед!
Никто не шелохнулся.
- Ложи-ись!.. Стреля-ять будем!
Заметались, загавкали овчарки.
Один… два… три выстрела в воздух.
Мы упали лицом вниз. Я угодил ладонями в дождевую лужу.
В рядах женщин взвился звонкий девичий голос. К нам летела какая-то протяжная песня…
- Вста-ать!
Поднялись.
- Бего-ом!
Мы, не торопясь, зашагали дальше по таежной дороге.
Угоняли и женщин. Они оборачивались, срывали с голов сетки, махали ими. А песня все летела и летела к нам…
Перед воротами штрафного пункта - команда:
- Садись!
Сели в грязь.
Приказ:
- Снять накомарники!
Сняли.
Мне все было безразлично. В ушах звучало: "Мы ваши жены… Мы ваши жены…"
Толчок в спину.
- Эй, ты! Уснул, что ли?.. Твой сидор?.. Чего в коробке?
- Лекарство… Пенициллин.
- Не положено.
Семикилометровый путь, падение, бег отразились на моей ране. Она сильно кровоточила.
В бане принимал этап врач, поляк Бережницкий, до ареста живший в Западной Украине, - высокий, узкоплечий, лицо продолговатое, на месте левого глаза протез. Под белым халатом - стоптанные хромовые сапоги.
- Больного - и на рабочую колонну? А-ай!.. Матка боска, матка боска!..
Меня отвели в санчасть, уложили на койку.
Во время марша мечталось, как о чуде: дойти, вытянуться на нарах, хоть на полчаса уснуть!.. А тут - отдельное ложе, одеяло, а сон пропал… "Товарищи! Мы ваши жены!.. Мужайтесь, товарищи!.."
Мысли сначала обратились к Вере. "Спасибо, судьба сжалилась над ней!"… Потом - к Клаве, жене моего учителя в журналистике редактора Швера…
Дружба с Клавой, талантливой, требовательной журналисткой, завязалась еще в тридцатом году. Сколько было общих радостей, сколько вместе придумывалось полосных шапок, статейных заголовков, сколько наших очерков, передовых разбиралось по косточкам!.. Ее арестовали в тридцать восьмом, в Хабаровске…
Мне живо представилось, как Вера и я встречали освобожденную из лагеря Клаву на Казанском вокзале Москвы. Она робко спускалась со ступенек вагона - длинная, худая, глаза затуманенные горем. В руках - деревянный ящик-чемодан. Наверно, думала: "А не боятся ли они этой встречи? Не досадуют ли, что пришли на вокзал?.." Крепкие объятия, букет цветов рассеяли ее страх. Она улыбнулась и, словно извинительно, спросила:
- А ничего, что я с таким чемоданом?..
- Как тебе не стыдно! - упрекнул я и добавил: - Конечно, лучше бы кожаный баул, с которым ты обычно уезжала в редакционные командировки!
- Борис, ты все такой же! - говорила она, когда мы ехали с вокзала к нам на квартиру. Неловко держала цветы, с детским любопытством рассматривала шумные улицы столицы.
- И ты такая же! - ответил я, хотя отлично видел и понимал: нет, уже не такая, не такая!..
Она рассказывала о пережитом угрюмым голосом. Курила и курила… Я слушал суровую, жестокую правду не хотел верить… Все представлялось чуждым, органически противным нашей жизни.
…Саша прилетел из Комсомольска по срочному вызову крайкома партии. Сидел дома и читал обзор печати… о себе, о "пособнике троцкистов". Был белый, как шелк его рубашки…
Потом ушел в крайком, на бюро. А я - на телеграф, отправлять телеграмму Сталину: "Произошла чудовищная несправедливость. Я верный солдат партии с шестнадцатого года. Прошу лично вмешаться, разобраться, помочь"…
Прощался он со мной и крошкой-сыном как обреченный. Сказал: "Береги маленького… Мне хочется увидеть Сашку большим. Мы так долго его ждали…"
Разве могут человека, думала я, делавшего революцию своими руками, человека, в которого из-за угла стреляли белогвардейцы, разве могут его ни за что ни про что объявить врагом?..
Объявили!.. Ночью пришли с обыском. С меня отобрали подписку о невыезде… Я сидела в разгромленной квартире одна, на руках с ребенком. Он спал, я плакала… "За что?"…
Через пять дней арестовали жену Варейкиса, Любовь Григорьевну… и престарелую мать Варейкиса, и даже няньку маленького Иосика… Меня выселили из квартиры в подвальную комнату, уволили из краевого радиовещания "за невозможностью использовать как редактора…"
Каждый месяц я передавала Александру Владимировичу пятьдесят рублей в конверте, с запиской: "Мужайся, люблю…" В ответ только: "Получил. А. Швер". Как дороги мне были эти родные буквы!..
А в мае тридцать восьмого, спустя семь месяцев после Саши, взяли и меня. Отняли Сашеньку… Он умер в детприемнике НКВД…
В тюремной камере нас было сорок или пятьдесят - все жены, все ЧСИРы - "Члены Семей Изменников Родины"… Стиснув зубы, переносили мы глумления, издевательства… Верили в благополучный исход, ждали его. Но прошло три месяца, и нас повезли. Куда, зачем - никто не знал… Везли две недели в "телячьих" вагонах… Длинный-длинный эшелон, набитый одними женщинами…
Однажды поезд остановился в поле. В вагон влез офицер, открыл планшет, стал вынимать пакет за пакетом, называл фамилии и сроки… "За что?"- этот вопрос засел мне в голову, в душу… "Восемь лет!.. Восемь!.. Восемь!.. Пять!.. Восемь!.. Восемь!.. Пять!.."
Я услыхала свою фамилию:
- Каледина-Швер - восемь лет!
Кто-то спросил:
- А почему одним восемь, другим пять? "Вина" у всех одинаковая: мы - жены своих мужей, коммунистов! И многие сами коммунистки!..
Офицер помедлил с ответом, потом улыбнулся и сказал:
- Любимым женам дали восемь, а нелюбимым - пять лет!
Он еще шутил, этот глашатай произвола!..
Привезли нас в Акмолинск. Оттуда - за тридцать километров, в "26-ю точку", за колючую проволоку, в бараки на триста-четыреста человек… В лагере скопилось до восьми тысяч жен. Мы прозвали его "Алжир" - "Акмолинский Лагерь Жен Изменников Родины"… Одели нас в бахилы, казенные платья, телогрейки, шапки… Стали называть "зеками"…
Кого я только там не встретила!.. Клара Беккер - жена секретаря Владивостокского крайкома партии, родственница Варейкиса… Муся Тухачевская - сестра маршала… Жена и 14-летняя дочь директора Гознака Енукидзе… Евгения Весник - когда-то награжденная орденом Ленина как инициатор женского движения в тяжелой промышленности… Кира Андронникова - жена писателя Бориса Пильняка… Тамара Зелинская - сестра критика Корнелия Зелинского… Да разве всех назовешь?
За зону выгоняли с рассветом, возвращались затемно… Я стригла овец, копала арыки, копнила сено, была кучером-водовозом… В жестокие морозы стеганые бахилы на веревочной подошве промокали и примерзали к ногам… Работали с остервенением… Хотелось забыться… Но это было невозможно! Что бы я ни делала - передо мной, как живые, стояли Саша и Сашенька. Я тянулась к ним и в полутьме барака, и среди заснеженного или залитого солнцем поля, и каждую ночь во сне!..
Однажды пришло сообщение: Саша Швер погиб… В тот день друзья водили меня под руки - онемевшую, полуслепую… Я не могла ни сидеть, ни стоять. Только двигаться, только двигаться!.. Водили, водили… И тоже молчали… Потом я привалилась к какому-то стогу и от изнеможения уснула… Очнулась от голоса Саши, от плача Сашеньки…
Про наш "Алжир" в округе говорили: "Там жены троцкистов, потому и охраняют их с собаками"… А чего нас было охранять?.. Пошли как-то в поле, припозднились, конвоир заснул. Мы растолкали его: "Пора домой, домой!" В темноте заблудились. Ни одна заключенная не ушла в сторону… Ни одного отказа от работы не было, ни одного побега за все восемь лет… Иначе мы оскорбили бы память своих мужей… Я ни разу не слышала, чтобы кто-нибудь усомнился в своем муже, подумал, что он действительно изменник…
Вы спросите, как хватило на все это сил?.. Не знаю. Просто очень хотелось жить!..
Клава была в Москве от поезда до поезда. Дольше - запретили. Куда деваться?.. Решила ехать к тетке, в Баку. Я купил ей билет. Вера дала ей свое платье.
Прощаясь, Клава спросила меня:
- Ты, наверно, думаешь, я преувеличила? Нет, я преуменьшила… Нет сил все рассказать. Да и к чему? Поделиться опытом? - Она болезненно улыбнулась: - Какое счастье, что ты не испил и капли из этой страшной чаши! Гроза прошла мимо тебя…
Следователь Чумаков припомнил и цветы, и билет на самолет, и платье…
- Вы укрепляли связь с врагом! - кричал он на меня. - Какой же вы коммунист?
- Она не враг! - протестовал я. - Ей возвращена свобода, право жить и работать в советском обществе. Мой долг был помочь Клавдии Ивановне в самом необходимом.
- Вот за этот самый "долг" вы дорого заплатите! - пообещал Чумаков.
Клаву не прописали в Баку. Из Азербайджана она поехала куда глаза глядят…
…С мыслями о друге моих журналистских лет я неподвижно лежал на койке. За окном посерело. Небо насупилось. Гудели громовые раскаты.
Пришел врач Бережницкий.
- Дзень добрый, пане.
Я сразу с вопросом:
- Доктор! Чем объясняется способность нашего мозга воспроизводить с удивительной яркостью и точностью целые картины прошлого, разговоры, рассказы?..
- Я не психиатр, - ответил Бережницкий, - но тут, по-моему, играют роль нервы, всякого рода ассоциации… Обычно память щедро возвращает то, что связано с тяжелыми воспоминаниями… А почему вы спросили? Я вижу, вам хочется трепать свои нервы?
- Нет, доктор… Просто… очень хочется жить.
- Тогда давайте лечиться, а не заниматься экскурсами в прошлое. Проше пана!
Бережницкий осмотрел рану. Досадливо почесал в затылке:
- Эх, пенициллин нужен…
- Был пенициллин. Офицер сказал - не положено.
- Отобрал?.. Пся крэв! - выругался он. - Вы имеете полное право пользоваться присланным лекарством!