Повесть о пережитом - Борис Дьяков 18 стр.


- Вам нельзя тут оставаться… - проговорила Перепелкина и подошла ко мне. - На Вихоревке построили сангородок. Меня назначили главным врачом. Я вас туда и заберу.

- А как… Баринов?

- Баринов?.. - Она обернулась на дверь. - Обождите!

Вышла.

Осенний ветер прорвал густые тучи. Солнечный луч упал на стол. Ослепительно засверкал светоскоп…

"И в тайге светит солнце!" - облегченно подумал я.

Перепелкина принесла мой формуляр.

- Подписал! - с нескрываемым удовольствием сообщила она.

Вот и разгадай этого Баринова!

Я оглянулся (не следит ли кто?) и благодарно сжал руку Перепелкиной.

- До этапа будете работать в бухгалтерии, - сказала она. - Я записала в формуляр.

Мне не хотелось уходить из комнаты, освещенной солнцем. Перепелкина, видимо, поняла.

- У вас есть дополнительные жалобы… вопросы? - спросила она, опускаясь на табуретку. - Садитесь.

Я присел на топчан.

- Один вопрос. Можно?

- Пожалуйста.

- Будет ли с вами в сангородке моя бывшая начальница, Нина Устиновна Череватюк?

- Я этого очень хочу! - оживленно ответила Перепелкина. - Вероятно, да. Она уже попросила Попова, начальника санотдела в Тайшете, перевести ее в Вихоревку. А почему вы интересуетесь?

- Просто так… Череватюк, мне кажется, честный, справедливый и прямой человек. А это, сами понимаете, великая ценность в таких условиях.

Перепелкина подошла к окну. Стоя вполоборота ко мне и как бы рассматривая гонимые ветром клочья туч, она говорила доверительно:

- Вы не ошиблись… Нина Устиновна действительно честная, неподкупная… Абсолютно не терпит лжи и лицемерия! Поэтому нехотя и редко сближается с людьми. Но у нас с нею хорошие, искренние отношения… Фронтовая жизнь была у нее трудная. Да и личная сложилась неважно: разрыв с мужем, одиночество… Нервы никудышные… А вот в операционной она спокойная, собранная, у нее всегда все в идеальном порядке. Я так и зову ее - "верный страж хирургии"… Да, без Нины Устиновны мне будет нелегко…

За окном - голос Гнуса:

- Товарищ доктор! К майору Баринову! Он у начальника…

Я вышел в зону. Небо очистилось от туч и было прошито тонкими солнечными нитями.

Вскоре распространился слух: начальник лагпункта Петров не согласился с результатом комиссовки и вместе с Бариновым и Перепелкиной пересматривает список этапников; вычеркнуто восемь-десять человек. Так это или нет, на кого именно упала карающая длань - держалось в секрете. Знал только нарядчик Дудкин. Но молчал как убитый. Однако по тому, как дернулась у него бровь при встрече со мной в дверях столовой, я понял: оставлен на штрафной. Петров питает особую "симпатию" к литераторам…

Вечером в бараке, чтобы отвлечься от томительной неизвестности, я подключился к кружку "ЧВВ", расположившемуся на двух смежных вагонках. По почину Михаила Берестинского в этом бараке был заведен "Час Веселых Воспоминаний". После ужина, коротая время до отбоя, заключенные собирались в кружок и каждый по очереди вспоминал веселую историю из минувшей жизни. Затея пришлась всем по душе. Берестинский, разумеется, играл в ней первую скрипку: рассказывал о всевозможных приключениях на киносъемках, о курьезах во время спектаклей, о комедийных сценариях и разного рода забавных житейских случаях. Все на сон грядущий смеялись. Быстрее проходила усталость от тяжелого рабочего дня, и сны не были беспокойными…

Сегодня палочка веселой эстафеты попала ко мне. Но только было я принялся за рассказ, как в бараке появился Дудкин.

"Сейчас скажет мне, что остаюсь!" - подумал я.

А он - совсем неожиданное:

- Мотай в клуб, братва! Киношка приехала! "Встреча на Эльбе"!..

"Кинопередвижка?.. - недоумевали мы. - На штрафной?.. ослабление режима. Вот это сюрприз!"

Шумно переговариваясь, пошли в столовую. Там уже рядами расставили скамейки, натянули экран - две простыни. Полно работяг.

Закончился сеанс. Все двинулись по баракам, в зябкую тьму.

Во дворе меня взял под руку Дудкин.

- Не волнуйся. Перепелкина тебя отстояла. Завтра уедешь!

В столовой после ужина нас собралось двенадцать: этап на Вихоревку. Сидели, ждали осмотра вещей. Под потолком еле тлела лампочка, усыпанная мошкой. Пахло кухонным паром. От мешков и бушлатов разило сыромятью. На дворе опять моросил дождь.

Гнус, на счастье, не дежурил. Обыскивать пришел надзиратель Чемоданов: пожилой, с сонными глазами. Прозвали его Тишайшим. Говорили: "У него лень под коленками живет". Войдет, бывало, Тишайший в барак, растянет в зевоте рот, махнет рукой и уйдет. И теперь он медленно, лениво пройдя по столовой, заглянул в раздаточное окошко.

- Шарсеги!.. Котлы моешь? То-то… А пирожки з мясом жаришь?

Хихикнул. Повернулся к нам, громко и сладко зевнул. Потом, придав лицу строгость, крикнул:

- Развя-яжь сидоры!

"Только бы не взял Вериных писем и тетрадку Четверикова!" - в тревоге подумал я.

Тишайший подошел к первому заключенному. Помял мешок.

- Чего тута? Золото?.. Ладно!

Ко второму:

- Чего тута? Бонба?.. Ладно!

К третьему, четвертому, пятому… Надоело. Махнул рукой.

У меня отлегло от сердца.

- Выходь! Стройсь!

У ворот вахты ждали конвой, собаки. Сверху - мокро, под ногами - мокро, кругом - тьма.

Потопали…

В ботинках хлюпало, ноги скользили по грязи. Мешок оттягивал спину. Собаки непрерывно лаяли. Через каждые два километра конвоиры останавливали нас, запускали ракеты. Они рассыпались во тьме белыми огнями, слепили. Нас пересчитывали, и мы снова тащились по размытой таежной дороге. Спотыкались. Падали.

Перед самым полустанком старший конвоя скомандовал:

- Сесть!.. Вста-ать!.. Сесть!.. Вста-ать!

Раз пять мы садились в грязь, поднимались. Садились, поднимались. Гимнастика для полуживых людей…

Приползли к месту сплошь покрытые грязью. Нам разрешили разжечь костер. Дышали дымом. Молили всех богов: скорее бы поезд!

И он вынырнул из-за поворота с гулом, лязгом. Санитарный вагон был в конце состава. Старший крикнул.

- За мной - бе-е-его-ом!

И побежал к хвосту поезда.

Мы ринулись вслед. Куда только пропала усталость!..

Солдаты и собаки - за нами. Крики, лай, шипение паровоза…

Дверь вагона оказалась закрытой. Конвоир забарабанил кулаками.

- Эй! Примай двенадцать!

Дверь приоткрылась. В щели - голова.

- Некуды.

- У меня наряд! Примай без разговору!

- Иди ты…

Голова исчезла. Щель - тоже. Поезд дернулся.

Старший конвоя так зычно выругался, что перекрыл стук колес.

Погнали нас, грешных, назад, на штрафную. Пошел снег с дождем. Еще гуще стала темень, еще жиже грязь, еще тяжелее мешок за спиной. Конвоиры ругались реже. Собаки уже не лаяли, скулили.

Пришли на лагпункт часа в четыре утра. Сбросили мокрую одежду, пудовые ботинки и только-только растянулись на вагонках, как зазвякал рельс: подъем! Какое там ослабление режима! Как была, так и есть штрафная. Кинопередвижка - случайность, которая лишь ввела в заблуждение…

В столовой, поев жидкий суп, заснули тут же, над мисками.

И вдруг - резкий голос:

- На вахту-у, туды вашу в Николу-чудотворца!.. Ра-а-аз-вод!

Гнус!.. Выгнал всех этапников на работу.

Мне приказал:

- Шлепай драить пол в кабинете начальника. Раз, два - па-шел!

Я стучал шваброй по залитому кипятком полу. В разгар мытья заявился Гнус.

- Чтоб доски блеснились, как зенки у кошки!.. А то так натеру тебя шваброй… в богородицу-деву радуйся…

Он сел верхом на угол стола. Свистнул сквозь зубы.

- Писарь, а?.. Писарь… Ну, пиши, пиши шваброй… Вот так!.. Посильше… А ну, посильше!

Спрыгнул на пол. Стуча сапожищами, прошелся по чистым доскам. Наследил. Шагнул за дверь.

Вечером - снова этап.

Все то же, все так же. Только ни дождя, ни снега не было. Но грязи прибавилось. Все семь километров - сплошное болото. "Сесть! Вста-ать!.. Сесть!.. Вста-ать!.." По обеим сторонам - деревья как черные призраки. Вверху - холодное небо. Дрожали крупные зеленые звезды. Дрожали, словно боялись за нас: дойдем ли?..

Дошли.

Костер не успели разжечь. Подлетел поезд. Вот и санитарный!..

Никакие крики, стуки, угрозы не помогли. Дверь не открылась. Никто внутри вагона даже голоса не подал.

Паровозный гудок!.. Стук колес… Мы с ужасом глядели на убегающие красные огоньки последнего вагона…

Говорить не разрешалось. Однако конвоирам до тошноты надоело зряшное хождение, они тоже так вымотались, что, черт с вами, хоть песни запевайте!

Павлов стал вспоминать комсомольские годы, блокаду Ленинграда, финский плен, трибунал, осудивший его по наговору…

Потом спросил:

- Правда, в Ленинграде есть слепая писательница-старушка?

- Да! - подтвердил я. - Ольга Константиновна Матюшина. Я редактировал ее послеблокадную повесть "Песнь о жизни".

- Как же у нее получается? - удивился Павлов.

- А вот так: кладет на доску лист бумаги, с обеих сторон закрепляет деревянными планками, чтобы чувствовать, где кончается строчка, и пишет вслепую… Матюшина потеряла мужа, пережила блокаду, лишилась зрения, а в душе сохранила много света и мужества.

Рядом с нами ступал твердым шагом высокий, тощий старик дневальный, молча прислушивался к нашей беседе и вдруг заговорил:

- Товарищи дорогие… меня сын дожидается! Четыре ордена за войну, а глаз тоже нету… Ранение такое получилось…

- А ты, батя, у немцев служил? - спросил Павлов.

- Нет, партизанил.

- А за что же сюда?

- Да это уж опосля войны… За длинный язык… На следствии бушевал… Ну, мне и пришлепали десятку. - Он покрутил головой. - Ох, мошка!.. Еще чуток - и до костей бы сожрала… А сердце, чую, прокусила…

Дня четыре продержали нас на колонне. Хотя этапников не полагалось занимать на работах, но здесь, на штрафном лагпункте, свой устав: зачислили всех по бригадам. Прораб Филиппов руками разводил:

- Ничего не могу поделать, братцы! Петров, это все Петров… Сам для себя законы пишет!

Мы строили конюшню, рыли котлован - с восьми утра до восьми вечера, с полуторачасовым перерывом на обед. Еле двигали руками и ногами. Старик дневальный не выдержал: пришли его будить, а он уже холодный…

Наконец, в третий раз потянулись на таежный полустанок. Конвой штурмом овладел санитарным вагоном, впихнул нас. Отсеки были набиты заключенными. Мы повалились на пол. Нами овладел мертвецкий сон. Ни холода, ни подбрасывающих вагонных толчков не чувствовали.

Утром выгрузились на станции Вихоревка.

В вихревом кольце

Нам, теперь уже одиннадцати штрафникам, показалось, что мы выбрались почти на волю. Хотя это тоже строгорежимный лагпункт, но под ногами был песок, а не топкая грязь ноль сорок третьей. Просторный двор. Новые, пахнущие смолой стены бараков, новые вагонки. Новые матрацы. И щи не из вонючей капусты.

Стали прибывать этапы: бандеровцы, полицаи, всякий фашистский сброд, а вместе с ними и советские люди.

В один ветреный осенний день нас выгнали корчевать в зоне остатки пней. Выдали лопаты, топоры, ломы.

- Все коряги языком слизать! - приказал начальник режима, лейтенант Марцынюк.

Он стоял гоголем, заложив руки в карманы телогрейки, фуражка - набекрень. Подгонял:

- Бери, бери лопату! Нечего бариться!.. Нам нужен не твой труп, а твой труд!

Рядом со мной, крякая, долбил ломом железную землю бухгалтер из Киева Харитон Иванович Дидык - великан в ушастом малахае. Окапывали пни маленький, востроносый, с голубыми смеющимися глазами медстатистик Вячеслав Рихтер (родственник известного советского пианиста Святослава Рихтера) и сухолицый фармацевт Леонид Мальцев. Выворачивал многопудовую корчевину поджарый, тонкий, как бы с угольным лицом фашистский зубной врач. Ему нехотя помогал Коля Павлов.

- Эх, доктор! - укорял Павлов. - Вот с таким азартом вырывал бы ты зубы у фюрера, меньше бы людей он перегрыз!

Во время перекура я спросил у Мальцева, кто он, откуда.

Мальцев облокотился на лопату, задумался. На лбу выступили капельки пота.

- Все просто и обыкновенно. Жил в Москве. Инженер-химик. Зачем-то писал плохие стихи. Печатать их даже не пытался. Знал, что такое стихи хорошие… Началась война. Ушел с народным ополчением. Первые бои, окружение, плен… Увезли в Германию, в штрафную зону шталага одиннадцать. Это в Северной Германии. Не выжил бы, но поддерживала подпольная группа антифашистов.

Он заслюнил окурок, бросил.

- Что еще?.. В мае сорок пятого испытал какое-то невероятное, чудесное чувство… Как бы определить его точнее?.. - размышлял он. - Потрясение радостью! Думал, свобода. Она не пришла… Из одного лагеря - в другой… Тут опять начал писать стихи. Они, знаете ли, укрепляют душу…

- Начина-ай! - закричал Марцынюк, посмотрев на ручные часы.

- Тю, як гавкнув! - огрызнулся Дидык, взявшись за лом.

Подошел майор Этлин - маленький, юркий, как мышь, похожий на карикатуру. Его, к сожалению, перевели сюда из Братской лагерной больницы. Прибывшие оттуда же заключенные такого нарассказали о майоре, что мы стали опасаться: не превратится ли и этот лагпункт в штрафной?

Майор свирепствовал в Братске. "Провинившихся" ходячих больных приказывал раздевать донага, и те щеголяли по бараку в чем мать родила… Заходил майор в палаты и, ложась животом на пол, заглядывал под стол, под шкафы - нет ли пыли? Однажды нашел паутинку. Дорого обошлась она фельдшеру Василию Решетнику: майор запер его на пять суток в строгий карцер, а потом выгнал на общие работы… В прошлом году у майора заболела мать. Он привел к себе на квартиру заключенного врача Лотовича. Врач застал старуху в обморочном состоянии. Поспешил угодить начальнику и начал приводить ее в чувство: тер ладонями щеки, слегка похлопывая. Майор взревел: "Ах ты, негодяй! Рукоприкладством занимаешься?!" Наскочил с кулаками на врача и выбил ему зуб…

Вот какую цацу мы заполучили!..

Этлин пошушукался с Марцынюком. Проходя мимо нас, резким тенором сказал:

- Порадок, порадок должен быть!

К вечеру выкорчевали добрый десяток пней. Они лежали возле воронок - рыжие, похожие на каких-то опрокинутых кверху лапами подземных чудовищ. Перед самым окончанием работы, вытаскивая из ямы пень, я окровянил пальцы. По дороге в амбулаторию встретил Перепелкину. Она шла, надвинув низко на лоб шерстяной платок. Осмотрела руку.

- Ничего страшного, йод и повязку! А вообще надо осторожнее. Завтра с утра пойдете работать в бухгалтерию.

Она оглянулась кругом. Вблизи никого не было.

- Череватюк не приедет… - с горечью сказала Перепелкина. - Попов, начальник санотдела… какой это черствый, бездушный человек!.. не разрешил. Даже в очередном отпуске отказал. - Клавдия Александровна тяжело вздохнула. - Письмо прислала Нина Устиновна… Ужасное письмо, ужасное!.. "Устала жить" - пишет… Я очень боюсь за нее… Так вот, значит… йод и повязку, - еще раз наказала Перепелкина, метнула на меня острый взгляд и, зябко поведя плечами, направилась к вахте.

Утром, только что закончилась поверка, в барак вошел невысокий человек в куртке-"москвичке" и треухе, сдвинутом набок, косоглазый. Дневальный подал команду встать.

Человек в "москвичке" засмеялся.

- Чего вскочили? Я такое же падло, как и вы! Сядайте!.. Отбыл срок по бытовой статье. Сейчас вольняшка… Нанялся главбухом. Корнеев Федор… А зовут меня просто - Федя Косой. Здра-ссте!

Вытащил из кармана пачку "Казбека".

- Угощайтесь.

Сделал две-три затяжки. Обратился ко мне:

- Счетоводство мерекаешь?.. Будешь у меня вкалывать. Пошли в бухгалтерию!

Привел к бухгалтеру Дидыку. И строго, тоном приказа:

- Сажай его на лицевые счета, кассиром, вещевиком и каптером. Один, но четырехрукий. Вот этак… - Лицо у Корнеева обмякло. - Согласовано с главным врачом Перепелкиной. Опасности для жизни нет.

Засмеялся. Ушел. Вскоре вернулся. Вытащил из клеенчатого портфеля полбуханки ситного и две коробки рыбных консервов.

- Есть будете втихаря. Но чтобы отчет, как из пушки, - завтра!

Отчет к следующему дню был готов, прошит, подписан. Федя Косой уехал с ним в Тайшет, предварительно обеспечив меня деревянным ящиком с секретным замком. Под денежными документами я спрятал тетрадку Четверикова с поэмой о Ленине.

Работали мы до позднего вечера. Только шестого ноября выставили нас из конторы в два часа дня, опечатали дверь.

Наступала тридцать пятая годовщина Октября, третья для меня в тюрьме и лагере. Мы удрученно сидели на вагонках в полутемном бараке; только что закончился налетный обыск. К нам мимоходом заглянул Коля Павлов.

- Флаг виден! Точно! На крышу залезть - и видно! На Вихоревке!

Я приткнулся головой к боковой балясине. Передо мной поплыли красные флаги на улицах Москвы. Флаги, флаги… Огни иллюминаций, огромные электрические цифры "35"…

Среди флагов и огней на меня смотрели высокие портреты Сталина, с нарисованным мудрым лицом, с нарисованными добрыми глазами…

Я вздрогнул, очнулся. Красные круги вертелись в полумраке барака, как фейерверочные колеса.

Кто-то тихо спросил:

- Товарищи! Здесь все - советские?

- Все!

- И кажется, коммунист не один я… Давайте по-настоящему встретим наш праздник… Закрой дверь!.. Прикрути лампочку!

Тот же тихий голос запел в темноте:

Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный…

Дверь раскрылась. В дверях - надзиратель Рябченко. Свет из коридора падал на его растерянное красноватое лицо с тонко прорезанными морщинами. Надзиратель не понимал, что происходит, не знал, как действовать…

- Свет зажечь! - крикнул он.

Мы продолжали петь в темноте.

Рябченко потоптался в дверях, шумно вздохнул и ушел.

…Двадцать первого декабря вечером Марцынюк ходил по баракам и объявлял:

- Сегодня день рождения товарища Сталина. Разрешается послать внеочередные письма!

Я писал жене:

"Желаю тебе душевного покоя и здоровья… Живу надеждой и верой… Мы встретимся!.."

…Зима навалилась всей своей сибирской тяжестью. Каптерка не отапливалась. Стены и пол были ледяные. Высокие, до потолка, стеллажи запорошил иней. Изморозь лежала и на мешках. Длинные, отяжелевшие, они напоминали замороженных рыбищ в серебристой чешуе. Просто так, рукой, не возьмешь - опалят холодным огнем. Перчатки у меня (как у кладовщиков и продавцов) с наполовину оголенными пальцами. Тащишь мешок с полки, и будто опустил руки в прорубь.

Тяжелее всего было переступать порог этого ледяного склепа. На дворе - пятьдесят, а в каптерке, казалось, все сто! Хорошо, если приходили заключенные порыться в своем барахле. Тогда лазишь по полкам, стаскиваешь, укладываешь мешки - и теплее. Но ежели никого нет, а ты обязан положенное отдежурить, то как ни пляши, как ни хлопай руками, все равно окоченеешь. В таких случаях я, подобно обезьяне, карабкался по стеллажам, без надобности ворочал мешки, сбрасывал их, прыгал вниз, поднимал, швырял на прежние места. Такая акробатика согревала меня, помогала убивать время.

Назад Дальше