- Член кол-л-легии… Чека… за-мести-тель Менжинского… был!.. Посол в Кит-та-е… был!.. Могу… идти?
- Ступайте!
В кабинет влез Оглобля. Под глазом синяк (память от Феди Кравченко). На груди татуировка: пол-литровая бутылка и надпись: "На луне водки нет".
Баринов заглянул в формуляр.
- Бессрочное заключение? Каторжанин?.. По луне тоскуешь?
- Да. Увижу - вою… - вызывающе ответил Оглобля, разозленный неожиданной "эвакуацией".
- Видно, делов наделал…
- Шоферил на немецкой душегубке.
- Много передушил?
- Надоть было боле…
Баринов сжал кулаки. Кровь ударила ему в лицо.
Я в ужасе подумал: "С кем мы здесь?!"
Вошел надзиратель. Я не поверил своим глазам: Крючок! Он не узнал меня, или сделал вид, что не узнал.
- Доставил тут одного хрукта с пересылки, товарищ майор. Наряд к вам…
Баринов посмотрел и отложил документ в сторону.
- Скажите лейтенанту Кузнику… этого душегуба до отправки этапа - в карцер!
- Есть в карцер, товарищ майор! - Крючок козырнул. - Шагай!
Увел Оглоблю.
За дверью послышалось:
- Разрешите?
В кабинете появился небритый кругленький человек в штатском пальто, с меховой шапкой в руке. Широко открытые глаза.
- Прибыл в ваше распоряжение, гражданин главный врач.
- Фамилия?
- Паников… Павел Алексеевич. Врач.
- Так, так… Документ у меня… Хирург?
- Хирург. Работал с академиком Бакулевым, - подчеркнул Паников.
- Вон как?.. Статья? Срок?
- Пятьдесят восьмая, десять… Десять лет спецлагерей.
- Так, так… Как же это вы, Паников, загремели сюда?
Паников пожал плечами, чуть улыбнулся:
- Неправильный диагноз, Алексей Михайлович… э-э… простите… гражданин главный врач, - сконфуженно поправился он.
Баринов из-под бровей взглянул на врача.
- Хм!.. Ошибка, по-вашему? - Ехидно улыбнулся.
- Да, ошибка! - вскинув голову, подтвердил Паников. - Прежде всего, моя собственная ошибка… Вел партработу в Первом медицинском институте… Поехал в колхозы. Увидел вопиющие безобразия. Обо всем откровенно написал Сталину. Думал, что искренность - откровение сердца… Вот, собственно, и… все!
- Я не судья вам, Паников, и не прокурор, - сказал равнодушно Баринов. - Ступайте в барак.
Не прошло и пяти минут, как стремительно вошел в кабинет Кагаловский - в белой шапочке, в накинутом на плечи бушлате.
- Неотложное дело, гражданин главврач! Извините…
Баринов с кислой миной посмотрел на беспокойного ординатора.
- Всегда у вас что-нибудь! - недовольно произнес он.
- Умирает профессор Минского пединститута Марголин! - быстро и взволнованно заговорил Лев Осипович. - Единственное спасение - антибиотики! У нас их нет. Но они есть у сына профессора во Владивостоке! Он врач. Разрешите ему телеграфировать? У меня на лицевом счете найдутся деньги!
- Заключенным не положено пользоваться телеграфом, - спокойно ответил Баринов, пробегая глазами формуляр очередного этапника.
- Гражданин майор! Тут вопрос жизни и смерти ученого!
- Марголин - заключенный. У него не диплом в кармане, а номер на спине!
- Но я обращаюсь к вам как к человеку!.. наконец, как к врачу! Мы можем спасти Марголина!
Баринов повысил голос:
- Прежде всего я чекист, а потом уже врач!.. И не мешайте работать, доктор Кагаловский!.. Сле-е-едущий!
Лев Осипович резко повернулся и, уходя, пробормотал, но так, чтобы расслышал Баринов:
- Allez toujours!
Перевел ли эту крылатую фразу Баринов, понял ли ее смысл, но, отшвырнув формуляр на край стола, он раздраженно сказал:
- Мало ему дали - десять лет!
Комиссовка закончилась к вечеру. На этап ушло человек двадцать. А после ужина нарядчик принес формуляры уже на вновь поступивших: тридцать живых и тридцать первый мертвый. Акт гласил, что заключенный был застрелен конвоем при попытке к бегству.
- Что-то много таких актов, - сказал я. - Главное, "бегут" те, кто, судя по истории болезни, и ходить-то не в силах.
Юрка проговорил вполголоса:
- Ты разве не знаешь? Конвоиров за "бдительность" премируют. Оформляй, старик, поскорее этап и приходи в барак. На сон грядущий буду всем читать Есенина. Тебе могу и авансом. Хочешь?
Он сел на табурет, перекинул ногу за ногу.
- "Я знаю - время даже камень крошит… И ты, старик, когда-нибудь поймешь, что, даже лучшую впрягая в сани лошадь, в далекий край лишь кости привезешь…"
Юрка читал, я слушал его и вдруг заметил формуляр со знакомой фамилией. Ром!.. Яков Моисеевич… Мой тюремный друг!.. Полгода в одной камере!..
- Юрка! Уже развели этап по корпусам?
- Не перебивай! Какой ты, право… В бане еще!
Я сорвал с гвоздя бушлат и выбежал из канцелярии.
Яков Ром! Один из первых в стране начальников политотделов МТС. Награжден за работу в деревне орденом Ленина… С какой гордостью говорил он об этом в тюрьме!.. А как скандалил со следователем! Часто уводили его за это в карцер… И он и я объявляли голодовки протеста… От бутырской пищи у Рома обострилась язва желудка, шла горлом кровь. Он попросил купить свежего творога. Следователь сказал: "Признаешься - получишь и сметану". Тогда Ром добился вызова к начальнику тюрьмы. Тот высочайше разрешил купить через ларек килограмм творога. Нас было в камере четверо. Он каждого угостил…
Два санитара несли носилки с больным, укрытым одеялом. Позади шагал надзиратель с ушами-варениками. В воздухе кружились снежники.
Я остановил санитаров, отвернул одеяло, покрытое холодным белым пухом.
Он!
- Яков Моисеевич!
Из-под лагерного треуха на меня глядели усталые, бесцветные глаза. Губы чуть раздвинулись в скорбной улыбке.
- Что с тобою? - ненужно спросил я.
- Опять кровь…
- Не задерживаться! - прикрикнул надзиратель. Рома понесли в пятый корпус. Я вспомнил: в библиотеке есть книжка его жены, писательницы Игумновой.
В КВЧ репетировали "Весну на Одере". На сцене раздавался тонкий голос Олега Баранова. Я извинился, что не могу быть на репетиции, открыл библиотеку. Вот и повесть "Маркизетовый поход". Я поспешил в пятый корпус.
Ром лежал на койке с открытыми глазами. В палате - полумрак. Пахло йодоформом.
- Яков Моисеевич! Смотри!
Он повернул ко мне голову, увидел книжку, приподнялся, выхватил ее из моих рук и вдруг засмеялся:
- Неправда…
Поднес книжку к глазам.
- Танина… Танина… книжка… - Он задыхался от волнения. - Вот и повстречались, повстречались…
А долго можно ее не отдавать… книжку? - спросил тревожно.
- Держи сколько хочешь…
Пробил отбой. С разрешения начальника режима Кузника я задержался в канцелярии, оформлял документы до поздней ночи. И все думал о своем…
"Страшен не лагерь. Он и должен быть строгим для преступников. Страшно другое: здесь - наказанные без преступления. Таких сотни, а может быть… ужасно об этом подумать… тысячи и тысячи!.. Кто загнал нас сюда? Кто объявил нас врагами?.. Фашисты, ненавистники советского строя? Так нет же! Это бесчеловечное и жестокое совершают люди, у которых такие же партийные билеты, какие были у нас… Мы вместе строили новую жизнь, защищали ее! Вот что сводит с ума!"
И снова загорелась мысль, не оставлявшая меня в лагере ни на один день:
"Неужели Сталин обо всем этом не знает? Оклеветали и расстреляли в тридцать седьмом плеяду военачальников, секретарей обкомов, членов ЦК, до сих пор держат за колючим забором Тодорского и других ни в чем не виновных коммунистов, старых большевиков, тех, для кого партия Ленина - вся жизнь, весь смысл ее! И Сталин поверил, что это все враги? Но если его могли так обмануть, значит, он не тот великий и мудрый, которому мы верили, которого любили и которого Барбюс назвал "Лениным сегодня"!.. А если все исходит от него самого?.."
Невозможно было оставаться с такими мыслями. Голова горела, сжимало горло. Я подошел к окну. На нем не было решеток. На черном стекле блестели снежные звезды. В темноте безмолвной ночи виделся большой, широкий мир, такой близкий и такой далекий. Что происходит в нем?..
Утром приехавший из Тайшета майор Яковлев вызвал Тодорского.
Александр Иванович явился в "хитрый домик".
Как всегда, свежевыбритый и надушенный, майор вежливо предложил стул - Тодорский сел; папиросу - Тодорский отказался. У Александра Ивановича слегка закружилась голова от давно позабытого запаха одеколона. Защекотало в носу и… под сердцем.
Майор долго закуривал, гасли спички. Потом сказал недовольным голосом:
- До меня дошли слухи, что в разговорах с другими заключенными вы называете себя коммунистом.
- Совершенно верно.
Майор, очевидно, не ожидал столь быстрого признания. Уставился на Тодорского своими бархатными глазами.
- Какой же вы коммунист? Вы заключенный! Вас наказал советский суд.
- Вам должно быть известно, гражданин майор, что на суде я не признал себя виновным. Я ни в чем против Советской власти не виновен. Поэтому был и остаюсь коммунистом.
Яковлев придавил в пепельнице только что закуренную папиросу.
- А для чего об этом кричать?.. Вы думаете, в лагере все любят коммунистов? Здесь есть гитлеровские холопы, самые отпетые фашисты, они когда-нибудь вам голову пробьют за то, что вы коммунист.
- Ну что ж… Значит, и погибну коммунистом!
Майор встал, резко отодвинув стул. Поднялся и Тодорский.
- Что у вас с ногой?
- Экзема правой голени.
- Залежались вы в больнице…
Об этом разговоре с Яковлевым рассказал мне Тодорский, когда я в полдень забежал к нему в корпус с просьбой посмотреть мое заявление Генеральному прокурору.
Он внимательно прочитал восемнадцать страниц убористого текста. Одобрил, только посоветовал сделать подзаголовки.
- Длинно очень… Не захотят читать. А необычная форма привлечет внимание.
Мы вписали восемь подзаголовков. Я понес заявление в спецчасть.
Шел по двору, крытому засиневшим небом и обнесенному забором с колючей проволокой. Плыло одинокое желто-бурое облако, окрашенное холодным солнцем, разлохмаченное, широкое. С грустью подумал: "Вот если бы как в сказке - за волоса да под небеса и на этом облаке домой!"
В спецчасти - очередь жалобщиков. Заключенный Михаил Ильич Ильин, сгорбившийся молодой человек, в простых очках, в треухе (он не снимал шапку даже в жарко натопленном помещении), принимал заявления.
Ильин подержал мое послание на руке, как бы проверяя на вес.
- Ничего себе отбухал… Советую отослать сию защитительную речь непосредственно через начальника больницы. Сэкономишь время!
Я пошел к домику начальника. В приемной Жидков мыл пол: засучил штаны до колен, обнажив сухие, с потрескавшейся кожей ноги, надел галоши и неистово колотил шваброй по мокрым доскам.
- Соблаговолите не входить, - сказал он. Разогнул спину, и седая борода его задралась кверху. - Майор Рабинович в Тайшете. Вернется ночью… А у вас что, заявление? Могу вручить, пожалуйте-ка… Завтра утром он прочтет и отправит… Майор - человек!
Жидков отставил швабру и, обтерев руки о штаны, взял двумя пальцами заявление, снял галоши и босиком, на цыпочках, понес к столу начальника.
"Теперь изо дня в день буду жить надеждой. А надежда, как она порою ни обманчива, все же облегчает жизнь…"
По дороге я наведался во второй корпус, к старому знакомому Якову Драбкину. В тридцатых годах он был членом бюро Воронежского обкома партии заведовал промышленно-транспортным отделом, затем был переведен на ту же работу в Сталинград. Перед арестом жил в Москве, работал начальником областного управления пищевой промышленности. Драбкин страдал грудной жабой. Его привезли в больницу в тяжелом состоянии. Тюрьма подорвала здоровье крепкого, жизнедеятельного человека. Он сидел за тумбочкой, в синем полинялом халате, и надписывал конверт.
- Вот хорошо, что зашел! - оживился Драбкин. - У меня новость. Ты не знаешь, а я когда-то был протезистом. Дома сохранилось все для зубопротезного кабинета. Правда, неказистое… Но майор Рабинович разрешил выписать!.. Тряхну стариной!.. Вот письмо жене, Евдокии Ивановне, с обратной распиской. Требую инструментарий. Отправь, если можно, сегодня.
Он передал незапечатанный конверт и стал вслух мечтать о предстоящей его работе в больнице.
А я мучался от напряженных мыслей: "Что же случилось со всеми нами?.. Вот и Драбкин здесь… Мы не преступники, а сидим в лагере?! Мы члены ленинской партии, а нас тут называют фашистами?! Или произошло еще неведомое сейсмологам землетрясение: дома, города, села - вся твердь осталась на своем месте, а люди, в силу каких-то подспудных тектонических сдвигов, внезапно переместились кто куда. Одних подбросило вверх, других отшвырнуло в сторону или зарыло в могилы, а вот мы очутились за лагерным забором… Где же этот гипоцентр, посылающий страшные волны бедствия, и какой дьявол в нем орудует?.."
- Яша, ты подавал жалобу Сталину?
- А ты?
- Я написал Генеральному прокурору. Откажет - напишу в Верховный Совет. А если и там отклонят - тогда ему.
- Я жаловался… - задумчиво произнес Драбкин. - И жена хлопотала… Она старая большевичка, с пятнадцатого года…
- Ну и что же?
- Не ответил.
- Может, не дошло?
- Дошло. Знаю, что дошло! - с болью сказал Драбкин. - Думаешь, меня одного там не слышат?.. Варейкис, член ЦК, писал, писал, пока не расстреляли… И жену его, Любовь Григорьевну, тоже… к высшей мере… Славная была женщина, стойкая… Ты же знал ее!
Нашу беседу прервал Эмир Малаев.
- Ищу тебя по всей больнице! - по-дружески негодовал он, стоя в дверях палаты. - Лети в КВЧ! Тебе почта.
Я и впрямь полетел. Вбежал, запыхавшись. Инспектор, лейтенант Лихошерстов, рыжеватый, с тупым взглядом, протянул мне пачку конвертов, открыток и бандеролей.
- На целый месяц чтива хватит, - ворчливо заметил он.
Семнадцать писем сразу! Газеты!.. Я помчался в барак, разложил почту по числам. Вера пишет по два раза в день!.. Жадно читаю письмо за письмом и как бы слышу голос жены, вижу ее… Да вот и карточка!.. Боже мой, как состарилась!.. Она знает и верит, может, только одна она и верит, что я ни в чем не виновен…
Карточка была маленькая, паспортная. Я смотрел на седые волосы, на осунувшееся лицо и боялся узнавать ее! И вдруг увидел в крошечном четырехугольнике молодую Веру, мысленно нарисовал ее прежнею, такой, как в первый год нашей любви… Наглядевшись, завернул карточку в лоскуток, перевязал ниткой - и на шею, под сорочку…
В бараке нашел меня Достовалов.
- Слыхал, целую сумку писем получили? Поздравляю!.. Хоть около чужой радости погреться…
Достовалов все больше и больше интересовал меня: удивительно товарищеский человек! Все недосуг было узнать о его прошлом. И вот разговорились.
Николай Иванович из семьи потомственного питерского пролетария. Отец работал кровельщиком на Путиловском заводе. В семнадцатом году Николай поступил учеником в электролабораторию общества "Гелиос". Отец часто брал его с собой "пить чай" в трактир "Биржевой" на Калашниковской набережной. Парень сидел в кругу рабочих, матросов с кронштадтских фортов и постигал азбуку революции… 25 октября, к вечеру, вместе с отцом и группой путиловцев оказался перед Дворцовой площадью, около арки Генерального штаба. Слышал залп "Авроры". Видел, как отец и его заводские товарищи (их возглавлял большевик Станислав Косиор) бросились на штурм Зимнего. А он сам - безоружный, стиснутый массой солдат, рабочих и матросов, - стоял под аркой, что-то радостно кричал, что-то пел… В ту ночь Николай поклялся до конца жизни быть большевиком, быть с Лениным…
Минули годы… Гражданская война, служба в военно-морском флоте на Севере… Затем - Архангельск, строительство портов Северного края. Николай Достовалов - начальник управления строительством, коммерческий директор порта и… тюрьма.
- Несуразная, дикая расправа!.. Санкцию на арест дал морской прокурор Чебыкин, - рассказывал Николай Иванович, сидя со мной на вагонке. - Случилось это в сороковом году. Пригласил меня в гости приятель. Поставил графин с водкой и попросил жену подать закуску. А та - со злостью:
- Чего я вам подам? Простояла полдня в очереди и не шиша не купила!.. Никакого порядка в магазинах!.. Вы вот горазды закусить да выпить, а нет того, чтобы сходить к начальству и порядок навести в торговле. Вы же коммунисты!
- Хозяюшка, - сказал я, - зачем нервничать? Вы же сами общественница, энергичная женщина, зайдите в городской торговый отдел и расскажите все. Вам, как "пострадавшей", скорей помогут… - И шутливо добавил - Советские женщины - большая сила!
Была при этом разговоре сестра хозяйки. Она и донесла, что я, мол, подбиваю на антисоветские действия… И заарканили меня. Обвинили… "в попытке организовать в Архангельске восстание женщин по образцу Февральской революции 1917 года"!
Достовалов, нервничая, начал ходить по бараку, грузно ступая по скрипящим половицам. В сером бушлате, серой шапке и серых валенках, с виду чуть вахлак, он походил на северного помора.
- Белиберда, не правда ли? - продолжал, волнуясь, Николай Иванович. - А мне она стоит жизни!.. Следователь Кузнецов… я помню фамилии, имена, отчества всех своих мучителей и никогда не забуду!.. этот самый Кузнецов Андрей Федорович издевался:
- Как же так? Отец, говоришь, заслуженный питерский большевик, а ты вот - враг, проститутка! Против Советской власти баб натравляешь?.. Не смотри так на меня! - кричал он в бешенстве.
Настаивал, чтобы я признал всю галиматью, ставил "в пример" арестованного начальника порта Степана Пестова, депутата Верховного Совета СССР.
- Вот тот человек не зря членом правительства был, - "урезонивал" меня Кузнецов. - Во всем раскаялся! Ты же - ничтожество, а борешься со следствием!.. Ну хорошо: заработал - получай.
Кузнецов устроил "конвейерный" допрос. Без сна и пищи, без права сесть на стул или даже прислониться к стене стоял я, иногда целые сутки, перед Кузнецовым и его сподручными Усмановым, Тархановым, Никитиным, Усовым… Они сменялись, уходили отдыхать, а я стоял…
Остановившись посреди барака, Николай Иванович сжал кулаки. Лицо его налилось кровью.
- Где сейчас они, эти ироды нашего времени?!. Грызет ли их черную душу совесть?.. Или по сей день они считают себя патриотами и кичатся прошлыми "заслугами?"
В барак вошел разрумяненный морозом, пахнущий свежим воздухом Конокотин.
- О, Белый Медведь здесь! - Поздоровался с нами. - Чертовски мерзну! - Он начал усиленно тереть покрасневшие руки, дышать на них. - "Лагинформбюро" сообщило, что к вам пришли бандероли. И даже "Огонек"?
- Есть и "Огонек", Орест Николаевич, и "Смена".
- Чудесно! Могу конфисковать на вечер?.. Спасибо.
Конокотин пристально посмотрел на Достовалова.
- А ты чем расстроен?.. Пойдем-ка, старый Белый Медведь, в мою берлогу, и пока зреет плацента, полистаем сию премудрость.
Уводя Николая Ивановича, Конокотин сказал, пряча журналы под бушлат: