Нет вернее приметы здоровья и заболевания лошади: жует ли она овес? Наездник приходит рано утром на конюшню и сразу же проверяет: как проели овес? Лошадь пробежала на приз, и наездник ждет, пока она остынет и можно будет дать ей овса. Он посмотрит: ест? Лошади едят овес – значит, они в порядке. Корм остался нетронутым, стало быть, беда.
Правый пристяжной в самом деле выглядел плохо. Голова его опускалась все ниже и ниже, дышал он прерывисто и часто. То же самое с ним случилось в дороге у Бологого, и вот теперь повторялось в Баренцевом море: нервные колики.
Качало. Ревело. Похожий на клоуна доктор, цепляясь за канат, висел над лошадью и целился шприцем в вену. Он бормотал:
– Ор-ригинальный шторм…
Морской болезнью мы сами, к счастью, не страдали. Лошадям приходилось тяжело. Желудок у лошади так устроен, что она лишена возможности облегчиться тем естественным способом, каким обычно пользуются, мучаясь от морской качки. У лошади если уж пошло горлом, то кровь – конец. И когда мы чувствовали, что бессильны поддержать лошадей своими средствами, мы шли к капитану. Огромный корабль разворачивался, менял курс и наваливался на волну, словно хотел смирить ее: "Ну, ну! Ты чего?" – как кричат на лошадей, если они чрезмерно безобразничают.
А капитан спускался в трюм посмотреть, как теперь чувствуют себя лошади. Он осторожно останавливался на почтительном расстоянии и спрашивал: "Они меня не укусят?" Потом, дотрагиваясь все с той же осторожностью до мягкого волосатого носа, вздыхал: "У нас был Воронок. Вот лошадь! Отец запряжет…" У нас был точно такой же Егорка, дед рассказывал, – удивительного ума и страшной выносливости. Фолкнер прав: чуждых лошадям надо поискать…
При взгляде на наших лошадей у всякого эта память пробуждалась. Резкие крики слышались где-то там, наверху, когда "Волхов" заходил в очередной порт грузиться, а мы, пользуясь спокойствием, спускались к лошадям, чтобы дать им в трюме маленькую прогулку. Голоса исчезали тотчас, едва только убирали лючины трюма и грузчики – будь то голландцы, бельгийцы, французы, канадцы – видели, что в трюме. Лошади! Устанавливалась торжественная тишина. Каждый, должно быть, вспоминал своего Воронка или Егорку…
Грузчики прекращают забастовки, если приходит в порт корабль с лошадьми, точно так же, как шоферы автобусов делают исключение и отменяют на время "страйк", чтобы отвезти детей в школы.
На станции Оленья, между Колой и Мурманском, нас загнали в тупик, и дело запахло вечностью. Диспетчер слушать ничего не хотел. Много толпилось просителей, и всем он отвечал: "А другие, по-вашему, что – не люди?" Но едва только втолковали ему, что у нас – лошади, суровые складки его лица разбежались.
– Что ж сразу-то не сказали? – И начал он кричать в трубку: – Слушай, там, на пятом, не люди, а лошади. Да, лошади! Давай срочно! Лично прошу! Цепляй сию минуту!
Он еще раз обратил к нам улыбающееся лицо:
– Счастливого пути!
И покрутил головой:
– Лош-шади!
– Оригинально, – рассудил доктор.
А в аэропорту под Нью-Йорком, где открылись у нас неполадки с билетами и назревала неприятность, чиновник вдруг заметил у меня в руках наездничий шлем. Он вышел из-за стойки и тихо сказал:
– Так вы наездник! Что ж сразу не сказали? Вы с какого ипподрома?
– С Московского.
– Проходите же скорей!
На всем нашем долгом пути из Москвы через Мурманск – Монреаль – Буффало в Нортфилд (штат Огайо) надо было видеть, как магически действовало это слово – лошади. Да, надо было видеть… У меня же, однако, под натиском впечатлений любопытство иссякло.
Уже в Па-де-Кале в нашу каюту заглянул встревоженный первый помощник:
– Что же вы спите?
– Что-нибудь с лошадьми?!
– Да нет! Дувр!
Конечно, надо было, как Байрону, выйти на палубу и бросить взгляд на горизонт – на меловые утесы Альбиона. Нет, я не Байрон, я другой.
В океане капитан кричал по радио прямо у меня над ухом:
– Пассажир, вставайте! Кругом киты!
Киплинг чуть не наскочил на кита, когда плыл на пароходе нашим путем через Атлантику. Киплинг успел не только увидеть морского великана, он, кроме того, заметил, как кит посмотрел на него маленьким красным глазком величиной с бычий глаз. Киплинг вставил этого кита и его бычий глаз в "Обыкновенные сказки". На то он и Киплинг…
Я проспал целиком Торонто, где Хемингуэй проходил свою первую литературную школу и где мы, пересекая Канаду, ехали в автофургоне ночью. Случайно проснувшись от толчка, я увидел рядом стрелку, выхваченную фарами из темноты: "Ниагарский водопад – от поворота четыре мили". Четыре мили крюку! После короткой перепалки мы решили не сворачивать. Лошади и так утомлены дорогой. Со следующим пробуждением меня встретил серый рассвет. Фургон не двигался. Кабина была пуста.
– Что это? – спросил я какого-то человека, стоявшего у машины.
– Соединенные Штаты Америки.
– А который час?
– Шесть. Пожалуйте в таможню.
– Сейчас. Дайте только лошадей напоить.
* * *
Капитан по-морскому "мастер". Хозяин, главный, а также знаток, артист своего дела, художник, профессионал в высшем смысле – все оттенки старинного понятия "мастер" совмещаются в представлении о капитане. И положение его творческое: свободный от службы, он подчинен самодисциплине. Капитан не имеет вахты, но всегда начеку. Он отвечает за корабль.
– В шторм, – говорил наш капитан, – я перехожу с кровати на диван.
– Чтобы наготове быть? – спросили мы, ожидая чего-нибудь героического.
– Нет, – отвечал он, – спать удобнее. На кровати не уснешь. С кровати того и гляди вышвырнет. Кровать по борту стоит, а диван поперек. На нем качка чувствуется меньше.
Потомок штурмана, который вместе с Седовым вел "Святого Фоку", наш капитан всю жизнь проплавал в Арктике, за тем исключением, что прошел войну рядовым матросом на Балтике, а после войны первым проложил через Атлантику зимнюю трассу Мурманск – Монреаль. Тогда оживился зимний океан, особенно река Святого Лаврентия, пошли наши корабли, а за ними потянулись другие страны. Таков был наш Иван Михайлович, и когда лошадям приходилось совсем плохо, мы отправлялись к нему за помощью.
Лошадей укачивало, корабль трепало, палубная команда измоталась, и вот надо всем появлялся голос:
– Потравливайте носовой шпринт, потравливайте… – и это таким тоном, будто вам предлагают: "Хотите стакан чаю?"
И капитан действительно предлагал нам стакан чаю, а то чего и покрепче, но это уже потом, когда стихия смирялась, когда все успокаивались и лошади начинали хрустеть овсом. А капитан спускался в трюм посмотреть на них. Подходил близко настолько, насколько хватало у него смелости. Осторожно дотрагивался до гривы или носа. Прислушивался к аппетитному похрустыванию и говорил:
– А ведь и нам простительно закусить!
В капитанской каюте разговор шел, понятно, о лошадях. "Морские волки" поражались, что классный рысак перетянет по цене иной пароход.
– Голову, ребята, не жалко оторвать тому, – говорил наш мастер, – кто решил лошадок на "Волхове" через Атлантику доставлять. Я вам тогда в Мурманске сразу сказал и сейчас повторяю. Будет волна, ничего обещать не могу. Как бы не закачало коней. Ведь судно килевое, швыряет его так, что и контейнеры не выдерживают.
Видели мы эти контейнеры, гигантские металлические ящики, похожие на небольшие дома, и на каждом надпись: "При первой опасности бросать за борт". Опасность же состоит в том, что огромный, величиной с товарный вагон, железный куб штормовая волна швыряет по палубе, будто спичечный коробок, и сносит что попало на своем пути – любые палубные надстройки.
– Да, – возвращался к своим мыслям мастер, – голову кому-то следовало бы открутить…
Потом спохватывался и говорил:
– Но я, конечно, хоть это и срежет мне план, буду уходить от волны. Буду держаться по погоде.
И еще раз тихо, будто уже не нам, а самому себе:
– Буду держаться…
Насколько все это рискованно, мы с доктором представить себе не могли, потому что нас декабрьский океан просто пощадил, ни разу до Ньюфаундленда не нахмурившись. "Прошли, как по озеру", – шутили на корабле. Доктор настолько осмелел, что по неосторожности проглотил "Историю кораблекрушений", которую нам кто-то из команды подсунул. Дома на диване надо читать такие книги, а не в открытом океане. Пусть и не качало нас, но доктор-читатель метался по ночам: мучили его до мелочей правдивые видения: ведь "Летучий голландец" – факт!
Однако не в океане, а на реке Святого Лаврентия, уже у берегов Канады, куда пришли мы под самый Новый год, ждала нас такая непогода, что туча легла на лица команды. А нас окружали, как я вам уже доложил, форменные "морские волки". Старший механик ходил к обоим полюсам. Первый штурман произносил слова "Бильбао", "Бискайский залив" и "Акапулько" так, как мы произносим "Пора спать"… И вот моряки, смотревшие прежде на стрелки, карты и ни разу не поглядевшие в морскую даль, теперь всматривались в лед, шуршавший за бортом.
Собирались мы спросить, что, собственно, опасного в этой ледяной каше, как вдруг боцман, торопливо шагавший вдоль борта, сообщил: "Графа Калиостро" сорвало с причала и бросило на канадский ледокол.
Небольшой, однако нарядный "Граф Калиостро", кажется, бельгиец, обошел нас в самом начале Святого Лаврентия и первым достиг первой стоянки на реке. Под Новый год это морской шик, это – почести, которые и были возданы капитану "Калиостро" мэром городка Три-Риверс или Труа Ривьер, если те же Три Реки произносить по-французски, как двояко произносится в Канаде все. Там, в сутках ходу от Монреаля, "Калиостро" и застрял, пока его не оторвало. Но парадный банкет все-таки успели справить. На него приглашен был и наш капитан со штурманами, причем самый младший из них, впервые попавший на подобное торжество, вернулся с большими глазами: банкет проходил так, словно дан был ради нашего капитана; все вертелось вокруг нашего мастера, будто "Волхов", а не "Граф Калиостро" был первым в Три-Риверс, Труа Ривьер то ж. Однако штурман постарше, произносивший Бильбао, Бискайский залив, Панамский канал, Гонконг, Акапулько так, как говорим мы с вами "Пора спать", разъяснил, что это всегда так, что отцы города чтят нашего "папу" (так еще называют капитана на морском языке), помня, что "папа" когда-то самым первым пришел сюда зимой.
Услыхав про "Калиостро", мы поспешили на мостик. Вахту нес штурман, произносивший Бильбао и Бискай, как "Пора спать". Стармех, по-морскому называемый "дедом", ходивший к обоим полюсам, но за весь наш трансатлантический рейс не знавший, кажется, другой дороги, кроме как из машинного отделения до шахматного столика в кают-компании, этот "дед" тоже был здесь. Стоял на мостике и "папа". Командовал, как положено, лоцман канадский.
– Тихий ход, – произносил он по-английски с французским акцентом.
– Есть тихий, – вторил ему по-английски, но с выговором русским наш рулевой.
Корабль-гигант, шедший до сих пор, как заводная игрушка, на автоматах, взят был в руки, все те же руки, веками державшие штурвал под аккомпанемент тех же команд: "Тихий ход!" – "Есть тихий"…
На реке сумятица льдов и кораблей. Пурга. Шквал, подхвативший незадачливого "Графа", размахивал судном, выбирая новую жертву, угрожая тем, кто сюда пришел вопреки порядку, установленному природой. Канадские ледоколы жались в сторонку, спасаясь ото льда, который забил реку до самого дна. Суда тревожно гудели. На мостике, хотя командовал по уставу местный лоцман, все посматривали на капитана, на мастера, на "папу". И выражение лиц было не банкетное, а такое: "Вы проложили трассу, вот и расхлебывайте эту кашу".
При виде наших сухопутных лиц "папа" улыбнулся виновато и сказал:
– Обстоятельства форс-мажорные, видите ли… Стихия…
Да, но где мы находимся? Где и когда все это происходит? Что мы – открываем новый материк или следуем трамповым рейсом Мурманск – Монреаль? Я вам не Колумб, а командировочный. Рядом берег, сияет реклама, катят автомобили, разворачивается панорамой Квебек, псевдостаринный замок, и тут же здания из стекла и бетона… Старина и современность, традиция и прогресс, культура и цивилизация, порядок и комфорт, – какая еще может быть стихия! Почему в новый год, в начале последней трети двадцатого века, должны мы вступать в рукопашную схватку со льдом и рекой, с этими форс-мажорными обстоятельствами, как изволил выразиться капитан? Тут я заметил, что "папа" в шлепанцах на босу ногу. Видно, лежал на диване, подняли его, вызвали. И вышел он по-домашнему. Как в повести "Тайфун" у Джозефа Конрада: "Присутствие капитана успокаивало, словно этот человек, выйдя на палубу, принял на свои плечи всю тяжесть бури". В этом – престиж, привилегия и бремя командования. Никто не мог помочь капитану нести его бремя. Зато капитан, почувствовав на плечах этот груз, совсем успокоился. Он отпустил вахтенного штурмана, предложил лоцману передохнуть в специальной каюте, где были приготовлены ему кофе и коньяк, нам он посоветовал прилечь.
Прежде чем уйти, мы, посмотрели, что же все-таки он будет делать.
Мастер встал у борта, слегка облокотившись, как, знаете, каждый из нас может остановиться на мосту через речку, чтобы взглянуть на рыбок. Взглядом, для которого я не подыщу слов, смотрел он на лед. Так, пожалуй, смотрел, словно не было существа ему ближе, чем с хрустом и визгом ломающаяся масса. Глядя на лед, видел он просторы своего детства. Тоном, каким говорят "Хотите стакан чаю?" – говорил рулевому:
– Чуть право руля… Право… Так держать.
Надо было видеть, каков был результат этих едва слышных команд, отданных, кажется, даже совсем не специальными словами, какой катаклизм возник между нашим гигантом и ощетинившимся льдом. "От этой дикости капитан не требовал ничего, кроме возможности дышать и пробиваться дальше" ("Тайфун").
За нашим кораблем выстраивались суда. Ледоколы, которым следовало прокладывать нам путь, шли за нами. Тут уж как на банкете: наш "папа" всегда остается первым, ему почет и место.
Облокотившись у борта, стоял мастер. Добавить надо: стоял всю ночь.
Всю ночь грохотал за бортом лед. Доктор, забывшись сном, стонал. Ему, вероятно, представлялся со всей достоверностью несчастный исполин "Титаник" в столкновении с глыбой льда или "Нормандия" с "Мавританией", врезавшиеся друг в друга на нью-йоркском рейде.
Уже в Монреальском порту "папа" на прощание сказал:
– Лошадок ваших я полюбил. Полюбил с первого взгляда. А сначала, когда телефонограмма поступила, думаю: голову кому-то следует отвертеть за такие шутки! Какие лошади?! Я в Абердине под грузом стою. У меня план. Так нет, изволь идти за тремя лошадьми. Мало того, в Мурманск пришел: сколько забот! Команду надо перекомплектовать. Лодок спасательных не хватает, где их взять? Супруга на самолете прилетела, полгода не встречались. И вы тут со своими лошадьми! Но зато когда я их увидел…
А вели мы их полярной ночью при свете фонарей под попонами. И с настоя за время карантина лошади наши от бездействия одичали: свеча за свечой, вдыбки! Кругом громоздились краны-чудовища, мрачные пакгаузы, но лошади так, больше от баловства, чем от страха, взвивались вверх у каждой тени. Они уже, кажется, показывали жеребячий пыл, который следовало им показать в Америке "старику". "Стой, с-скотина", – шипел доктор, взлетая, будто клоун, вместе с поводьями вверх.
– …и увидел красоту, будто в сказке! И супруге моей ваши лошади тоже понравились. Да, думаю, голову, конечно, кое-кому следовало бы отвертеть, но будем уходить от волны, будем, держаться по погоде. Будем держаться!
* * *
Со школьных лет, заучивая наизусть "Эх, тройка, птица-тройка, кто тебя выдумал?", мы мало отдаем себе отчет в том, что и тройка и "выдумал" – это реальность. И вот реальность распадается на множество практических подробностей, главным образом беспокойств: не длинны ли гужи, не ослабла ли дуга, как бы не соскочили постромки, что-то правый пристяжной плохо дышит…
Я – за кучера. Тройку, которую мы с доктором привезли показывать за океан, сладил (съездил) старик Кольцов Сергей Васильевич, наездник-троечник с конного завода, буквально тот самый гоголевский расторопный мужик, способный с "одним топором да долотом" и т. д. А управлять ею должен был его сын, ипподромный призовой мастер-наездник Валерий Кольцов. Но сопровождать тройку он не смог, потому что ему предстояло тогда же выступать со своими рысаками на большие призы в Париже. Не мог отправиться на этот раз в путешествие из-за больного колена и знаменитый владимирский кучер Владимир Фомин, который когда-то самым первым доставлял в Америку наших лошадей и, как рассказывают, ехал на тройке по Бродвею.
– Ничего, – сказал человек, от которого все зависело, – вы тоже справитесь.
А у меня перед глазами стоял прославленный тренер Григорий Башилов, он обычно после моей езды на приз царапал смущенно хлыстиком по песку, говоря: "Ученых много, да умных мало". И другой известный наездник, под началом которого я также ездил, щелкал секундомером и спрашивал лаконически: "Чалдон у тебя есть?" Словом, ряд авторитетов конного дела настойчиво выражали сомнение в наличии у меня того, что этот наездник обозначал "чалдоном", а чаще называется "головой" или "чувством лошади", а также "хорошими руками". Поэтому, когда довелось мне взяться за вожжи нашей символической тройки, я постарался собрать вместе с вожжами весь свой наивозможный навык.
Мы от души сделали журналистам заявление: "Тройка – это исконная эмблема нашей Родины, символ русского раздолья, народной сноровки и удали", – и сел я на облучок.
Ощущение в самом деле символическое. "Знать, у бойкого народа… В той земле, что не любит шутить… Черт побери все… Дают ей дорогу другие народы и государства".
Доктор с мэром города сидели сзади за пассажиров, и тройка тронулась в направлении толпы, расположившейся полукругом на поле.
Множество мелких беспокойств владело мною. Правая пристяжная, по обыкновению, не ладила, хомут кренился на сторону, но – светило солнце, коренник нес шею картинно, по-лебединому, пристяжные кипели, медвежья полость сверкала, бубенцы мягко перезванивались, и ярким пятном мы играли по полю. "Словно серые лилии на зеленом лугу", – на другой день писали газеты. Наш первый публичный выезд за океаном прошел благополучно.
Однако наша тройка была вполне гоголевской и даже чичиковской, в том смысле, что переходы от пафоса к иронии совершались у нее с полной непосредственностью. Несколько дней спустя, на обычной утренней проездке, лошади, чего-то напугавшись, понесли. Место было очень уж неподходящее: тут же кипела большая дорога с бесконечным потоком машин.
Левая вожжа запуталась и оборвалась. Мне угрожала участь Ипполита: "запутался в вожжах" (см. у Еврипида и Расина).
Лошади вырвались на шоссе.