Александр Солженицын - Людмила Сараскина 26 стр.


Завершилось и становление Солженицына-офицера. Миновало полтора года от начала войны, и он, настойчиво стремясь познать её как мужчина и как писатель, до неузнаваемости преобразился. Унылый провожальщик друзей, школьный учитель, по медицинским показаниям не взятый на фронт в первые месяцы войны, неумёха-обозник инвалидной команды превратился в лихого комбата артразведки, который во всеоружии военной науки готов был встретить главные сражения своей эпохи. Он не пропустил решающих часов Истории - и с этой точки зрения армейский путь представителя славного поколения ровесников революции выглядел безупречно.

Но пройдёт всего лет семь - и взгляд Солженицына (уже бесправного, угнетённого зэка) на своё военное прошлое кардинально изменится. Он посмотрит на результат преображения солдата в офицера с такой стороны, с какой никогда не смотрит даже и самый строгий военный трибунал. Он предъявит себе такие обвинения, которых никогда и никому не предъявляют ни судебные инстанции, ни общественные организации. Бывший комбат подвергнет своё поведение на войне - и даже сам офицерский статус - радикальному суду совести и суровому нравственному порицанию. Он не забудет и не упустит ни один неловкий эпизод своего командирства; откопает каждую мелочь, которая входила в противоречие с правилами деликатности, душевной тонкости; и дойдет в раскаянии до последней черты, не прощая себе даже малого промаха и не пользуясь удобной поговоркой - a la guerre comme á la guerre. Писатель не унизится до самозащиты, к которой приучала революционно-демократическая критика, - хорошего человека заела дурная среда. Приговор своему времени он начнёт не с обстоятельств, а с себя.

Но именно эта способность - по-гамлетовски повернуть глаза зрачками в душу, по-достоевски искать не в селе, а в себе, - сделает его крупнейшим писателем современности и даст силы выстоять на всех путях. Не подробности саморазоблачений (легкодоступный компромат, таскание чужими руками каштанов из огня), а сам факт покаянных признаний станет важнейшей вехой биографии Солженицына: ведь покаяться - значит, что-то изменить в себе. Признания эти, помещённые не в приватном письме или случайном интервью, а в составе главных произведений, которых не минует ни один читатель - суть биографические документы высшего разряда.

И вот память писателя - через горнило зэческого опыта, - возвращается в "Архипелаге ГУЛАГе" к осени 1942 года, когда навинчены были кубики и на погоны приколоты лейтенантские звёздочки. "И через какой-нибудь месяц, формируя батарею в тылу (то есть в Саранске. - Л. С.), я уже заставил своего нерадивого солдатика Бербенёва шагать после отбоя под команду непокорного мне сержанта Метлина... (Я это - забыл, я искренне всё это забыл годами! Сейчас над листом бумаги вспоминаю...) И какой-то старый полковник из случившейся ревизии вызвал меня и стыдил. А я (это после университета!) оправдывался: нас в училище так учили. То есть, значит, какие могут быть общечеловеческие взгляды, раз ты в армии?.."

Но значит, случился же в конце 1942 года в воюющей армии старый полковник, который устыдил ретивого комбата, и значит, не столь уж бессмысленным было покаяние, после того как сорвали с того комбата офицерские звёзды...

Самосознание офицера Солженицына Солженицын-зэк подробно опишет в поэме "Дороженька". Он не смягчит ни одного пункта военной страсти, которая так сильна в каждом мужчине, не спрямит ни одного шага на пути, который превращает нескладного студента в быстрого ловкого зверя с гибким пружинистым телом. Он высветит эту холодную решимость во взгляде, эту непогрешимую уверенность в своём праве "узлы судеб разрубать мгновенно, / жизнь людей - костяшками метать". "Студентик хиленький! Куда! Стал выше, твёрже, / Движений, голоса спокойное единство. / Пусть говорят - ужасен фронт, а всё же / Мужчин перерождает он, как женщин материнство" - таким увидит комбата звуковой разведки капитана Нержина его знакомая по довоенному Ростову Галина в пьесе "Пир Победителей" в конце января 1945 года.

"Я тогда был сам в себя влюблённым - / В чёткость слов и в лёгкость на ходу" - это говорит о себе Сергей Нержин, герой "Дороженьки", капитан. А вот портрет героя романа "В круге первом": "Потом Нержин выбился в артиллерийские офицеры. Он снова помолодел, половчел, ходил обтянутый ремнями и изящно помахивал сорванным прутиком, другой ноши у него не бывало. Он лихо подъезжал на подножке грузовика, задорно матерился на переправах, в полночь и в дождь был готов в поход и вёл за собой послушный, преданный, исполнительный и потому весьма приятный Народ". И еще из "Архипелага": "Нарастает гордость на сердце, как сало на свинье. Я метал подчинённым бесспорные приказы, убеждённый, что лучше тех приказов и быть не может. Даже на фронте, где всех нас, кажется, равняла смерть, моя власть возвышала меня. Сидя, выслушивал я их, стоящих по "смирно". Обрывал, указывал. Отцов и дедов называл на "ты" (они меня на "вы", конечно)".

Перед Солженицыным-зэком проносились глаза и лица тягловой силы - тех вечных молчальников и истинных работников, которые с надеждой смотрели на своего комбата, чьё беззаботное слово было для них равносильно приказу. "Мне казалось, я любил солдат… / И они меня любили, мне казалось" - с такой уверенностью Солженицын-офицер, ничуть не покривя душой и не солгав ни малость, мог бы спокойно прожить жизнь и завещать это уверенное, приятное ощущение внукам. Мог бы - при одном непременном условии: если б "как у всех счастливых, у меня бы тоже / совесть - курослепой оставалась".

Но несчастный затравленный зэк, упавший на самое дно социального мира, такой уверенности уже не имел - от былой самовлюблённости, самоуверенности и гордыни не осталось и следа. Он ужасался, что посылал солдат сращивать разорванные провода под пулями и снарядами; что заставлял солдат копать ему, комбату, особые землянки на каждом новом месте, что ел своё офицерское печенье с маслом, не раздумывая, почему командиру оно положено, а солдату нет. Стыдился, что имел денщика (на двоих с Овсянниковым), который обихаживал их и готовил офицерскую еду отдельно от солдатской ("Сбегай! Принеси! Захарыч! Эй! / Вынь! Положь! Почисть! Неси назад!"). Казнился, что устроил в своей батарее гауптвахту (ямку в лесу) и сажал туда солдат за потерю лошади, за пропажу валенок, за дурное обращение с карабином. Отрицал само право одного человека повелевать другим - "Кто даёт? Кто смеет брать его?!"

"Вот что с человеком делают погоны, - написал он в "Архипелаге". - И куда те внушения бабушки перед иконкой! И - куда те пионерские грёзы о будущем святом Равенстве!" Вот что человек допускает, чтобы с ним сделали погоны, - этот нравственный смысл содержат все в совокупности произведения Солженицына о войне. "...Вы проходите передо мной - и со стыдом и болью / Думаю о вас, мои солдаты! / Есть за что вам нынче помянуть с любовью / Вашего комбата? / А ведь я в солдатской вашей коже / Голодно и драно тоже походил, - / Но потом - училище - походка! - плечи! - ожил! / Всё забыл? / И теперь? казнюсь, казнюсь, пока меня / Не охватит первое круженье головы. / В лапах горя все мы мечемся покаянно, / А в довольстве все черствы".

Если бы Солженицын мог знать, что думают о нём бойцы 2-й батареи звукоразведки, может быть, он не казнил бы себя столь тяжело. Полвека спустя после войны (1993) сержант-вычислитель А. Кончиц писал о комбате БЗР-2: "Как и все офицеры на фронте, Александр Исаевич получал вместо махорки папиросы, которые большей частью уходили по солдатскому кругу батареи. Такая же участь постигала и печенье, отдаваемое им на кухню солдатам к чаю - пусть и по 2 – 3 штуки, уж сколько бог послал, точнее армейский тыл. Мелочь? Но как много она говорит о человеке. Внимательный, сердечный к солдатам и мужественный в опасности человек - таким я запомнил его в то далёкое фронтовое время".

...Тогда, в самый канун 1943 года, комбат ностальгически вспоминал своё старое новогоднее стихотворение ("Этот вечер в году чудодейскую власть / Надо мной почему-то имеет…") и думал о том, как бы ему найти тихий уголок, где можно было бы немного посочинять - или новые стихи, или продолжение "Лейтенанта", или письмо жене. Читальня, однако, закрылась раньше времени, на почте, в тесной сутолоке, было шумно и темно, и комбат, изменяя своим правилам, отправился в клуб полка на концерт. Света не было; на сцене, при двух свечах, кто-то очень нескладно пел знакомую арию, посреди зала мерцала ёлка с игрушками. "Мне захотелось тряхнуть стариной. Я прошёл на сцену, договорился с конферансье и со старшим политруком и через пять минут уже читал со сцены "Новогоднее письмо друзьям". Когда читал - было тихо, красиво…" Впрочем, хлопали не громко: "Я понял, что поэзия моя не дошла".

Первые дни Нового года принесли оглушительную, сотрясающую радость. Наконец-то! "О-го-го-го! Ты слышишь мой голос через пустыни Средней Азии? - писал он жене. - Немцы бегут! Немцы наконец-то бегут! Сразу бросить Моздок, Нальчик, Котляревскую, Прохладную! Каких-нибудь 50 км. нам осталось до Георгиевска! Там ли мама? Что она сейчас переживает, когда немцы день и ночь едут по железной, по шоссейной, по просёлочным дорогам, прямо мимо их хаты - и куда? На север! Это русской-то зимой на север! Но на севере морозы крепче - так мстит за себя география. Но на севере бои жарче - так мстит за себя история. Фигляр думал обскакать историю на арийском жеребце или объехать на "Мессершмидте-109". Если бы в 33-м году он мог видёть "Известия" за 1 января 1943 года!"

Каждый день, каждый час ждал он сообщений об освобождении Георгиевска. Предвкушал, как радостно будет маме и тёте Марусе обнять русских бойцов, если это случится 7-го, в Рождество, которое всегда так много значило для них. Долгожданная сводка пришла 12 января. Саня без промедления послал в Георгиевск срочную телеграмму, несколько открыток в Кисловодск; появлялась близкая возможность (если бы только мать откликнулась!) выслать ей деньги, посылки.

Ещё через несколько дней, 18-го, была прорвана блокада Ленинграда. Комбат провёл в батарею радио, прослушивал все выпуски новостей (с 6-ти до 23-х), в промежутках прочитывал все газеты и, вооружённый двумя атласами - мира и СССР - пытался осмыслить наступательную стратегию, которая отныне казалась ему "грандиозным космическим замыслом". Он ликовал, что уже совсем скоро его военная судьба совпадёт с направлением главного удара - вот-вот их дивизион должен выдвинуться из резерва. "Хорошо ехать на фронт во время такого потрясающего наступления".

Прорвалась и почтовая блокада. В начале января Саня получил подробное письмо от Виткевича - Кока размышлял об иллюзорности Второго фронта, об отношениях с союзниками после войны и о том, что стал заправским воякой. Лида сообщала, что её отец, руководивший полевым подвижным госпиталем на тысячу коек, стал главврачом закрытого правительственного санатория в подмосковной Барвихе и выписал из чимкентской эвакуации всю семью. Девушка пьянела от Москвы, от перспектив университетской аспирантуры; она 1 из их блистательной пятёрки ("непобедимой армады") вышла к столичным рубежам, и её московский адрес становился для всех надёжным опорным пунктом связи. Кирилл, переживший за два военных года оккупацию и эвакуацию, спасавший по госпиталям и больницам сотни раненых, писал Сане: "Мы, т. е. ты, Лида, Кока, я не должны погибнуть в этой войне. Этот год был для меня больше, чем вся остальная жизнь. Я видел и общался с тысячами людей, но таких, как вы, я не встречал - их нет, понимаешь, нет. У нас огромные задачи в литературе".

Мысль потерять кого-то из друзей, погибнуть самому и не создать литературный шедевр будет мучить Кирилла всю войну. "Ты не представляешь, - напишет он Сане в 1943-м, - как страшно думать о том, что с тобой что-нибудь случится. Это будет громадное несчастье для родины и такое же для нас. Мы трое: ты, Лидка и я должны построить книги-памятники пятерым, по меньшей мере… Гибель одного из нас - горе для оставшихся. В настоящее время тебе опаснее всех…" Ещё он напишет другу (в 1944-м) про свои литературные терзания. "Ты не понимаешь, почему я стремлюсь быть напечатанным. Видишь ли, между нами та громадная разница, что ты знаешь цену своему таланту, независимо от других. Я же до сих пор сомневаюсь в том, что у меня вообще есть какие-либо литературные способности, сомневаюсь мучительно…"

Пройдёт время, и когда Кириллу станет ясно, что не он построил книги-памятники, что мучительные сомнения насчёт собственного таланта имеют, увы, веские основания, он отомстит писателю Солженицыну так, как только это может сделать самый близкий, доверенный человек. Он обвинит друга в хитром, иезуитском расчёте: будто специально в течение полутора военных лет Саня тщательно планировал и готовил свой арест - лишь бы уцелеть и не погибнуть на войне.

…Но тогда, в самом начале 1943-го, все пятеро были живы, свободны, исполнены надежд, и война, если верить Саниному предвидению, входила в свою вторую треть.

Глава 3. На фронтах и в боях. Крещение огнём

Февраль 1943 года оказался для Солженицына переломным: его дивизион отправлялся из резерва на фронт в те самые дни, когда шла решающая битва за Ростов. Освобождение Ростова отрезáло пути отхода северокавказской группировки немцев к Донбассу, возвращало стране промышленные и хлебные районы, так что фашисты удерживали город изо всех сил. Преодолевая сопротивление и отражая контратаки, к середине января Красная Армия вышла на рубеж Северный Донец, Дон, Весёлый, Целина, где разгорелись ожесточённые и затяжные бои. Войска 28-й армии 7 февраля вошли в Батайск и Азов. 8 февраля несколько стрелковых бригад ворвались в Ростов с юга. Отважно дрались на подступах к городу войска 248-й стрелковой дивизии.

"О если бы Ростов! - восклицал Солженицын в письме, ожидая, что вот-вот в сводках в числе освобождённых будет назван и его город. - Но скорей всего прежде осуществится окружение всей ростовско-донбасской группировки в результате удара от Краматорской к Азовскому морю".

Не впервые удавалось лейтенанту предвидеть события на фронтах. Действительно, упорные бои в городе шли несколько дней. К этому времени 5-я ударная и 2-я гвардейская армии освободили Шахты и Новочеркасск и охватили Ростов с северо-запада, а 44-я армия двигалась вдоль Азовского моря. Засевшие в городе гитлеровцы оказались почти в полном окружении - был открыт лишь путь на Таганрог. Однако в ночь на 8 февраля казаки корпуса генерала Кириченко и войска 44-й армии, форсировав по льду Дон и Мёртвый Донец, перерезали и этот путь. Войска 28-й армии форсировали Дон южнее Ростова. В ночь на 9 февраля 11-я гвардейская казачья кавалерийская Донская дивизия преодолела Мёртвый Донец и стремительной атакой ворвалась в пригород Ростова, станицу Нижне-Гниловскую, и удержала её до прихода стрелковых частей.

12 февраля были освобождены Шахты ("Сегодняшнее взятие Шахт и Красноармейского - это же чёрт знает какие колоссальные победы!" - писал Солженицын ещё из Саранска), 13 февраля взяли Новочеркасск. 126-я и 87-я стрелковые дивизии 51-й армии трое суток вели бои в районе станиц Аксайской и Александровской, а утром 14 февраля вошли в Ростов. В тот же день частями 28-й и 51-й армии город был полностью освобождён. Боевые операции наземных войск прикрывала авиация 8-й воздушной армии. В результате ростовской наступательной операции Красная Армия продвинулась на 300–450 километров, вернув бóльшую часть Ростовской области.

Это было уже второе за полтора года освобождение Ростова. Солженицын узнавал новости в дороге - 13 февраля дивизион двинулся, наконец, на северо-запад. Состав шёл медленно, с большими остановками. Только через неделю были в Ярославле, и Саня набросился на газеты. "Правда" рисовала удручающую картину разбитого и разграбленного Ростова. Из почти трёхсот промышленных предприятий остались целыми только шесть, разрушены вокзал, речной порт, железнодорожный мост через Дон. Красавец-город был изуродован до неузнаваемости: Большая Садовая превращена в руины, драматический театр - в пепелище. Не уцелело, кажется, ни одно из зданий шести ростовских вузов. На месте научной библиотеки РГУ стоял остов с перекошенными железными балками, здание физмата превратилось в развалины. В главном корпусе университета была пробита крыша и разрушен пятый этаж, окна заложены кирпичом или забиты досками. В здание химфака попал снаряд. Отопительная и канализационная системы не работали; хозяйственное и научно-учебное оборудование почти полностью исчезло.

"Уничтожены все библиотеки города (то есть все мои любимые дома) с книгами, - сообщал Солженицын жене, - Кажется, из больших зданий остался Госбанк, да дом-Гигант. А что с нашими домами-малышками?" Узнать о размерах собственного несчастья ему предстояло позже. Сейчас - недостижимо - он мечтал проехать на машине через Ростов, зайти в свой дворик, в дом, если тот цел, ринуться к письменному столу, к этажерке, дотронуться до толстых общих тетрадей.

И всё же комбат давно не ощущал такого прилива душевных сил, какого-то даже физического обновления, свежести и чистоты. Радовали вести с фронта, крепла уверенность, что перелома военных действий в пользу немцев больше не будет и что его дивизион совсем скоро займётся своим прямым делом. Чем ближе были передовые позиции, тем спокойнее и увереннее он себя чувствовал. Возвращалось желание писать, и стихи сами просились на перо. Житель знойных степей ("Моему шальному сердцу / Дорог юг", - казалось, отстучали колёса где-то между Ярославлем и Бологим) ехал на север, "на озерный лёд, в рыбье лето, в гниль болот". Потом был Осташков (28 февраля), где дивизион выгрузился и перебрасывался уже на своих колесах.

4 марта прибыли к месту расположения, в район Редьи и Ловати, в нескольких километрах от переднего края обороны немцев. Под Старой Руссой, в болотистой местности Ильмень-озера, среди ржавых туманов и рыхлого снега, дивизион пробыл до конца марта, чуть меньше месяца. Хотя вода, талая и болотная, стояла под ногами, заливала по колено и по грудь, выталкивала из окопов, а земля была настолько мокрая, что не давала выкопать простой блиндаж, Солженицын успел полюбить грустные эти речушки, протекающие среди разрушенных и сожжённых сел. "Тишина и одиночество", - успокаивал он жену, когда уже обжился и мог писать, раскладывая на лесной полянке походный стол и стул или устраиваясь в комнате одного из разрушенных домов. "Конечно, домашность относительная, - как бы мимоходом уточнял он, - вдруг налетят немцы, начинают дико палить зенитки. Немцы смоются. Рёв танков, пальба зениток отвлекают не больше, чем звон трамваев и гудки автомобильных сирен в Ростове".

Назад Дальше