Александр Солженицын - Людмила Сараскина 27 стр.


Здесь, в редкие часы досуга, в промежутках между огневыми налётами немецкой артиллерии и вылазками на передовую из своего "глубокого тыла" (в 7 километров), был дописан начатый в Саранске "Лейтенант", сразу же основательно переработан, переписан набело в нескольких экземплярах (помогал батарейный боец) и разослан по трём адресам: Наташе, Лиде, Кириллу. "Сам я рассказом своим мало удовлетворён, - писал тогда же автор, - хотя отдельными словами и местами горжусь". Любопытными были и изгибы сюжета: ростовский студент-медик, записавшийся в ополчение драматическим ноябрём 1941 года, невзначай попадает на свадьбу любимой девушки, которая накануне его отвергла. Жених, брутальный и самодовольный лейтенант, носит в полевой сумке "Правила стрельбы", которые так и не смог усвоить за три года артиллерийского училища, и в момент боя оказывается "двоечником", ибо командует так топорно, что тяжёлый снаряд падает не в гущу немецких автоматчиков, а на правый фланг ополченцев. В финальной сцене, когда Ростов отбит у немцев, студент (теперь уже мобилизованный боец) гневно обличает засевшего в квартире жены соперника за разгильдяйство и трусость.

Это было первое и большое сочинение из серии "Военных рассказов", которыми автор предполагал отметить войну. Персонажи не имели ничего общего с автором и его знакомыми (разве что в героине угадывалась не то Ляля Федоровская, "королева детства", не то Наташа Решетовская); но как много всё же здесь было реальных впечатлений, узнаваемых подробностей, и всё так причудливо перемешалось... "Удача ли? Срыв ли? Ведь это - единственный рассказ за два года".

К своему довоенному нетерпению ("раньше я с ужасом считал: мне уже двадцать два, а меня не печатают") Солженицын относился теперь критически. "Разве сейчас до этого? Сейчас мне двадцать пятый год. Можно вздохнуть: поздно, никто не начинал в такие годы! Я вздыхаю: разрушен Ростов, не удержали Харькова". Первые недели вблизи передовой дали точный ответ на вопрос, о чём писать фронтовику. "О событиях дня? О них не успеешь написать; горячее остывает, мокрое высыхает, умный план, сталкиваясь с десятками других таких же, превращается в непонятную анархию войны. Пока события идут - ни на минуту не оторвёшься, чтоб написать о них, сразу после их окончания спешишь поесть, просушиться и поспать в предвидении событий новых. А когда выдастся свободное время - уже не хочется возвращаться к деталям старых переживаний..."

Однако страсть к писанию подхлестнуло обстоятельство и вовсе непредвиденное. Один из бойцов батареи (М. Л. Липский, до войны инженер), оказался весьма тонким, филологически чутким ценителем литературы. "Он в пух и прах разбил моего "Лейтенанта", и уже сейчас, до прихода Лидкиной и Кирилловой рецензии я имею руководящие указания для работы над третьей редакцией… Мои военные стихи изгрыз и источил. Это просто замечательно, что я имею рядом с собой такого ценного критика". А через месяц придёт рецензия и от Лиды, где она вовсю расхвалит "Лейтенанта", а Саня заметит: "Я уже давно считаю этот рассказ худшим, чем оценила его сейчас она". Подробный, пристрастный разбор пришлёт и Кирилл - с планом переработки сюжета, композиции, характеристик.

Вскоре (уже на новом месте) "жадность на писания" обернулась небольшой повестью, в виде переписки двух женщин во время войны ("задача колоссальная, форма новая для меня, необычная, поэтому трудная, но согласен над этой повестью работать и работать без конца"). Вот когда остро пригодилось комбату-артиллеристу его обозное прошлое! В Дурновке, на местной почте, куда в ноябре 1941-го он бегал читать газеты, обитает одна из героинь "Женской повести". Через несколько лет, уже в неволе, автор вспомнит: "В маленькой нетопленной почте добрая душа - милая эвакуированная киевлянка, выкладывала перед Нержиным, и то не всегда, сразу пачку пришедших с опозданием областных сталинградских газет". Но ещё раньше эта добрая душа будет рассказывать в письмах к сестре (а та на фронте, воюет) о своих злоключениях и о самой Дурновке, где нашлось ей временное пристанище; перед глазами почтальонши пройдут будни батальона, его люди и лошади, и однажды смешной боец в подпоясанной шубе покажет ей листок со стихами: "Новогоднее письмо друзьям". Впрочем, с этой повестью, куда автор хотел вместить как можно больше военных впечатлений, было действительно ещё много работы.

В конце марта стало ясно, что дивизион среди болот не останется. В последний час перед ледоходом на Ловати свою батарею выручил Овсянников, грамотно, "без облома", организовавший переправу. Вскоре они действительно погрузились на поезд и двинулись на юг. Дней десять простояли в Осташкове, откуда смогли выехать только 15 апреля, и после двухнедельных перемещений прибыли на Центральный фронт. По дороге произошла короткая остановка в Москве. 16 апреля со станции Ховрино Солженицын удачно вызвонил Лиду Ежерец, и уже через 20 минут они втроём - Лида примчалась с отцом на его машине, - полтора часа гуляли вдоль эшелона. Задушевное, пусть и сумбурное, общение с друзьями, когда можно говорить всё, что вздумается, и так, как вздумается, без опасения, что тебя поймут не так, как надо, освежили душу. Лида успела коротко похвалить "Лейтенанта", передать трубочку стихов Кирилла и рассказать то, о чём нельзя было писать открыто: Киру не берут на фронт из-за отца, когда-то сбежавшего в Персию. Фронтовик Саня сочувствовал другу. "Кирилл - редкий по своим душевным и умственным качествам человек. Можно ли презирать человека только за то, что он в пальто, а не в шинели? Я видел так много тупиц в шинелях, так мало талантливых людей в пиджаке! И ведь Кирилл не прячется за освобождение".

"Такая встреча, такие почти невозможные по обстоятельствам полчаса, - писала Лида вдогонку (время свидания показалось ей втрое короче). - С тех пор во мне какая-то внутренняя теплота и подъём. Даже если б мы совсем ничего не успели сказать, если бы только посмотрели друг на друга, да постояли десять минут рядом, было бы то же самое. Ведь почти за два года это 1 встреча с другом".

С конца апреля дивизион как резерв Брянского фронта развернулся под Новосилем. Это был дивный тургеневский край, орловская земля, и Солженицын испытывал к здешним местам и названиям острое, признательное чувство, вчитывался в военную карту, запоминая каждую деревню и рощу, каждый овраг, перелесок, ручей. Многажды воспетая земля срединной России была разорена и опустошена. "Из болот, от Ильменя, / Мы пришли к Орлу, на солнечную Неручь. / Ни зерна ржаного. Ни плода. Ни огородины. / Край тургеневский, заброшенный и дикий... / Вот когда я понял слово Родина - / Над крестьянским хлебцем, спеченным из вики, - / Горьким, серым, твёрдым, как булыга, / В мелких чёрных блёстках, как угля кристаллах... / Сморщенная бабушка невсхожею ковригой / Нас, солдат голодных, угощала".

Здесь, среди полного запустения, началось долгое стояние в обороне.

В самом начале мая тургеневский край аукнулся цингой: опухли, зудели и ныли десна, казалось, зубы вот-вот вытолкнутся и выскочат, больно было жевать даже мягкий хлеб. Не спасал даже командирский паёк: сгущенка, сливочное масло, сало, рыбные консервы, галеты - богатая еда, такой никогда не бывало вдоволь в его довоенной жизни. ("О, справедливость! Раньше, когда я изматывался в упорном труде, проявляя чудеса зубрёжной стойкости, я иногда завтракал краюхой чёрного хлеба с квасом, обедал плохоньким борщом…") Но в борще были овощи, витамины, а теперь, превозмогая боль, он жевал дикий лук, растущий по оврагам, пил сок сырой картошки.

На советской стороне фронта окрестные жители были задвинуты вглубь тыла километров на двадцать от передовой, и третий год здесь не было "ни живой души, ни посева, все поля заросли дикими травами, как в половецкие века". После талой воды и озёрных болот приходило отчётливо: вот за этот край не жалко и умереть.

Свою землянку комбат Солженицын оборудовал как "кабинет", с походным складным столом и стулом, открытым входом, куда при малейшем порыве ветра залетали ворохи прошлогодних листьев. "У меня в батарее, - вспоминал он (2001), - был сержант, который очень ловко делал блокноты из широкой звукометрической ленты. Он изготовил пять одинаковых блокнотов, в виде блока, и я их по очереди исписал. Я использовал бледный твёрдый карандаш, чтобы он не стирался, и писал мелко, почти процарапывая бумагу. Я записывал всё, что слышал, и каких только историй я не наслышался... Первые записи появились в 1943-м, как только приехали на Центральный фронт". В перерывах между учениями, дневными и ночными, лейтенант старался создать иллюзию творческого одиночества: читал, писал, вглядывался в степь - на пятнадцать километров были видны перекаты непаханой земли, перерытой воронками и траншеями. Затишья не было ни днём, ни ночью - над головой беспрестанно гудели самолеты, гремели орудия, в стереотрубу можно было наблюдать, как немцы, застигнутые врасплох артиллерией, выпрыгивали из хат соседней деревни в одном белье.

Стояние в обороне рождало будоражащие мысли о контрнаступлении, о необходимости перехватить инициативу и сорвать Гитлеру его планы. Было очевидно, что фашисты невероятно ослабели по сравнению с прошлым годом; хотелось верить, что проклятая война может окончиться уже к концу этого лета, если немедленно будет открыт Второй фронт хотя бы на юге Европы.

Пока же под Новосилем суждено было проявиться совсем другой инициативе. Солженицын и Виткевич, обещавшие при расставании писать друг другу, не опасаясь военной цензуры, наконец, встретились: июнь 1941-го сомкнулся с маем 1943-го. Год тлела их переписка, потом вообще оборвалась (Саня намекнул другу, что хотел бы получать не открытки-отписки, а что-нибудь посущественнее, и Кока замолк), так что замысел "всё обсуждать по почте" до времени притаился и замер. Солженицын узнавал о Виткевиче от друзей, которым тот время от времени давало себе знать, и пытался вычислить, где, в каких местах воюет Кока. Списаться, сблизить позиции и увидеться было бы, считал Саня, сверхудачей для их дружбы.

Вскоре действительно оказалось, что с первых чисел мая они находятся бок о бок, и Солженицын (инициатива встречи принадлежала ему) напал на след друга. "Я знал номер его полка. Как только мы прибыли под первое мая 1943 на место, мой боец пришёл откуда-то и рассказывает, что встретил недалеко сапёров из этого полка. Искать Коку я отправился пешком, - это было рядом. Прошёл через Новосиль, ещё несколько километров и пришёл в деревню Чернышино, нашёл штаб полка и спрашиваю: "Старший лейтенант Виткевич есть у вас?" Они говорят: "Он уволился, но подождите, он ещё не ушёл". Оказывается, его перевели в 41-ю стрелковую дивизию, рядом. И действительно, я его застал в последнюю минуту. Я забрал его, и поскольку он переходил из части в часть, он мог украсть дня три". Трое суток Виткевич пробыл в землянке друга, и в свободные часы, за чаем и папиросами, купанием в мелкой речушке и фотографированием, всё было выговорено и выспорено.

Итак, 12 – 15 мая 1943 года замысел обсуждать насущные вопросы философии и политики обрёл четкий план. Во-первых, они договорились о встречах - пусть редких, но регулярных. Во-вторых, решили возобновить переписку. Кока повторил ту идею, что цензура не станет читать их письма, если в них не будет военного содержания, и Саня согласился. В-третьих, они придумали отменный способ не потеряться на фронте. "Система нахождения друг друга была настолько остроумной, - вспоминает Солженицын (2001), что мой лубянский следователь в 1945-м подскакивал на стуле - я ему открыл, секретничать не было смысла. Вся Земля покрыта координатами Гаусса-Крюгера. Какие бы карты вы не достали, любой страны, всегда они расчерчены координатами Гаусса-Крюгера и никакими другими. И счёт километров идёт двузначными цифрами от 01 до 99. Потом снова начинается 01. В пределах ста километров всегда вылезают две цифры X и две цифры Y. Мы придумали так: пишем друг другу, что адрес (я писал адрес Трифона Александровича, а он писал адрес Трифона Николаевича) - Трифона такой-то, и даём пятизначный индекс полевой почты. А в этом индексе первые две цифры - X; вторые две цифры - Y. А 5 цифра - кусок этого километрового расстояния, потому что километр на километр не так легко найти, а полкилометра на полкилометра - просто. И мы указываем 1, 2, 3 или 4 - какой из этих 4-х квадратов. Таким образом, каждый из нас знал, где находится другой, с точностью до квадрата полкилометра на полкилометра. Так мы давали друг другу знать о себе и встречались на фронте до ареста раз девять".

Три майских дня оставили у обоих ощущение, что и на войне, при умном ведении дел, возможно полноценное общение даже и на расстоянии двух воинских частей, если, конечно, эти части входят в состав одного крупного соединения. Для обоих офицеров 1 фронтовая встреча стала ярчайшим событием, прологом судьбы.

Той же весной, поэтапно, пришли известия о матери - Солженицын тревожно ждал их с июля 42-го, когда пал Ростов, и надеялся, что она по-прежнему живёт у сестры в Георгиевске или уже вернулась домой. В течение января (когда был отбит Георгиевск), а потом и февраля (когда был взят Ростов), он посылал телеграммы и открытки по всем возможным адресам, но ответов не получал - может быть, потому, что уехал из Саранска. Писала по всем адресам и Наташа - она и получила в начале марта письмо от тётей Решетовских из Кисловодска (там они пережили оккупацию) и от Марии Захаровны из Георгиевска. "Мама твоя, - сообщала мужу Наташа, - 10 октября переехала из Георгиевска в Ростов - как она добиралась, неизвестно, она могла не доехать, а если и доехала, то обрекла себя на гораздо бóльшие мучения, чем те, которые ей пришлось пережить в Георгиевске. Всё это я знаю от твоей тёти". В ответном письме (9 апреля) Солженицын рассказал, что и сам уже получил пересланную из Саранска весточку от Нины Николаевны Решетовской. "Она пишет много тяжёлых вещей о своей жизни под немцами и о злоключениях моей мамы. Однако ничего позже октября она о ней не знает. Из Георгиевска - ничего, из Ростова - ничего". При встрече в Ховрино Саня рассказал мамину историю Лиде, и спустя несколько дней она писала: "Не выходит из головы то, что ты узнал о маме, её переходы из Георгиевска в Кисловодск, из Кисловодска в Георгиевск. Но мне кажется, что раз уже есть о ней какие-то известия, раз уцелела она в летние месяцы борьбы, значит надо надеяться и на будущее".

Теперь, когда была надежда на то, что мать жива, он рассчитывал поступить осмотрительно со своим офицерским аттестатом, дававшим льготы родным в освобождённых городах и в эвакуации. "Аттестат смогу выписать, - обещает он жене в том же апрельском письме, - правда, только после выяснения того, чтó с мамой". Однако почти сразу получил письмо жены с тяжёлыми упреками - что мало ей помогает, что они с мамой задолжали тёте Жене 1300 рублей, голодают, болеют, пальто погрызли крысы и положение их отчаянное. (К стыду своему, - скажет Н. А. Решетовская в 1999-м, - должна сознаться, что зря упрекнула Саню... Я очень быстро раскаялась в том, что послала мужу "скверное письмо"".) Солженицын ответил всего несколькими строчками. "Твоё письмо глубоко обидело меня и, пожалуй, удивило. Ты не знала, что я только и думал, как переслать тебе деньги, но не мог этого сделать. Одновременно с этим посылаю 1800 р., ибо наконец ты ясно написала: 1) деньги все получены, 2) вы никуда не тронетесь. Больше писать не хочется".

Между тем "скверное" письмо жены возымело роковые последствия. Саня, уже не дожидаясь ясных сведений о маме и не желая больше слышать упрёков, выписал аттестат на имя жены и через две недели, к трёхлетию их супружества (27 апреля 1943 года), снова отослал ей крупную (2000 р.) сумму (Много лет спустя, просматривая свои письма, Солженицын сделает на полях "юбилейного" послания горькую помету: "Поберёг бы для мамы! Ведь она вот-вот объявится, а аттестат уже выписан на Наташу. Отсюда и потёк мамин голод, начатый под немцами"). "Сожалею, - писала Решетовская (1999), - что кто-то ввёл моего мужа в досадное заблуждение о возможности выписать сразу два аттестата… Получив аттестат, я не сразу поняла, что он выписан мне одной. Теперь спустя много лет, понимаю, что в отношении аттестата я должна была Саню сдержать, подумать о Таисии Захаровне. Ей, намучавшейся в немецкой оккупации, аттестат, возможно, понадобился бы больше, чем мне".

В мае картина прояснилась ещё немного. Е. Федоровская, жившая в ташкентской эвакуации и имевшая с Ростовом живые связи, сообщила Наташе новый адрес Таисии Захаровны, который вскоре узнал и Саня. "Итак, мама жива! Но какая же нерадостная это жизнь, если Ростова-то почти нет и опять он в прошлогоднем положении!" Саня недоумевал: никто из знакомых матери, у кого бы она могла найти пристанище, не проживал на Темерницкой улице, 102. "Это значит, что её приютили из жалости в каком-нибудь сохранившемся подвале, в котором на каждого человека приходится по 1 квадратному метру". И это также значило, полагал он, что ни его дома, ни дома, где до войны жили Решетовские, больше нет; и не осталось ничего материального из довоенного бытия: ни письменного стола, ни рукописей - стихов, велосипедных записок, дневников, блокнота с главами "Русских в авангарде", многочисленных конспектов. Был ли смысл после войны возвращаться в Ростов? Не лучше ли сразу целиться на Москву? Ведь там, в Москве, и для него, и для жены есть то, что нужно: у него МГУ и Союз писателей, у неё - консерватория. Ненадолго возник план - вообще не держаться за Ростов, а соединить в Казахстане с женой и тёщей замученную, запуганную маму.

Вскоре, однако, план этот рассыпался сам собой: Солженицын узнал (написала ростовская приятельница матери, Мария Денисовна Куликова), чтó же на самом деле происходило с Таисией Захаровной в течение десяти месяцев. "Оказывается, нашу квартиру на Ворошиловском разрушило бомбой в мамино отсутствие. Два зимних месяца (после того, как в октябре 42-го она выбралась из Георгиевска в Ростов. - Л. С.) мама жила у вас, у Александры Ивановны (А. И. Зубова, знакомая Решетовских, постоянно проживала в их квартире. - Л. С.), а потом почему-то переехала на Темерницкую, 102, кв. 7 - 4-й этаж, холод, лестница, одышка, вода, дрова да прибавь ещё голод (чем жили?) и старый туберкулёз. В результате мама так ослабла и так заболела, что уже не только работать или ухаживать за собой не может, но даже лежать!"

Назад Дальше