Александр Солженицын - Людмила Сараскина 30 стр.


За два дня до Нового года Солженицын встретился с Виткевичем в седьмой раз; просидев ночь напролет, они расстались, обязавшись написать проекты отдельных частей резолюции, которые затем надлежало обсудить и составить единый документ. Встретить вместе праздник не удалось - когда лунной ночью в трофейных санях Солженицын приехал к другу, того на месте не оказалось: Кока уехал на склады за минами и колючей проволокой. Не усмотрев в этом никакой символики, комбат оставил приглашение пожаловать к нему в часть и встретил новогоднюю ночь со своей артиллерией, которая "поздравила" немцев двенадцатью залпами. На следующий день, 1 января, Виткевич прикатил - тоже на санях и на своих лошадях. Они засели в землянке и работали сутки; в ночь на 3 января 1944 года в ходе восьмой фронтовой встречи "Резолюция № 1" была составлена.

Через год, месяц и неделю бумага будет отобрана при аресте и станет беспощадной уликой следствия. "Каждый из нас, - напишет Солженицын в "Архипелаге", - носил по экземпляру неразлучно при себе в полевой сумке, чтобы сохранилась при всех обстоятельствах, если один выживет, - "Резолюцию № 1"". Ещё через двадцать с лишним лет Документ вернется к Солженицыну в Вермонт, и в 1992-м он ещё раз вспомнит о нём. "Под новый год, 1944 год, мы с моим другом, однодельцем будущим, то есть сразу однодельцем уже, встретились, и друг говорит: что мы с тобой всё вычёркиваем из списка, о чём надо поговорить? Не вычёркивать надо, а записывать. Правильно, записывать надо. И мы решили записать. И вот мы сформулировали нашу с ним вдвоём "Резолюцию № 1"". Они работали вместе над каждой фразой, а потом каждый записывал для себя согласованный текст. Позже Солженицын перепишет Резолюцию (частично помогал доверенный боец) в маленький блокнотик, чтобы всегда иметь при себе.

Итак, анализируя внешнюю политику СССР военного периода, авторы приходили к выводу, что наметившийся исход войны "не будет означать поражения мировой или европейской пролетарской революции, а лишь отсрочку ее, вместо грозившего поражения". Такой исход, полагали авторы, искренне верившие в социализм, ускорит соревнование двух систем, от которого зависит успех революции. Однако решение экономических задач будет осуществляться после войны за счёт "максимальной плановой эксплуатации природных богатств и населения страны". Иными словами, "продолжится наступление социализма" - государство, сосредоточив в своих руках все средства производства, всю прибавочную стоимость, всю землю, банки, весь процент прибыли, оставит населению скудный прожиточный минимум и постарается пресечь любые попытки людей воспользоваться даже и малым избытком средств. Монопольный характер послевоенного СССР неминуемо скажется не только на экономике страны, но и на истории, литературе. Сфера идеологии станет прикладной. "В официальной истории причины, оценка и ход войны будут описаны на основании выступлений руководителей государства и несекретных приказов НКО".

Ещё более плачевным виделось будущее литературы, обречённой на антихудожественность и фальшь, на искажение реальности, поскольку её обяжут развить культ руководителей. А значит, она исполнится псевдо-патриотической риторикой и политической самоуспокоенностью. Критическая мысль, оставаясь легальной, должна будет демонстрировать свою чрезмерную лояльность и потому окажется бессильной не только вскрыть, но даже и указать на имеющиеся противоречия.

Завершалась резолюция блоком задач, в число которых входила и такая: "Определение момента перехода к действию и нанесение решительного удара по послевоенной реакционной идеологической надстройке". Было ещё и краткое заключение: "Выполнение этих задач невозможно без организации. Следует выяснить, с кем из активных строителей социализма, как и когда найти общий язык". (За последние три строчки Солженицын добавочно получит 11-й пункт 58-й статьи ("организация"), особые лагеря и вечную ссылку.) ""Резолюция" эта была - энергичная сжатая критика всей системы обмана и угнетения в нашей стране… Даже безо всякой следовательской натяжки это был документ, зарождающий новую партию".

...Восьмая встреча, увенчавшаяся Документом, стала кульминацией фронтового общения - и миной замедленного действия. Поразительно, но авторы, казалось, не понимали, что, вторгшись в сферу государственного и партийного строительства, они уже посягнули на святая святых - на прерогативы партии и её вождя. "Наше впадение в тюрьму носило характер мальчишеский, хотя мы были уже фронтовые офицеры". Неосторожность, наивность - да, конечно. Но ещё были азарт, счастье взаимопонимания, пьянящая одержимость идеей, страсть приобщения к большой политике. "Мы-то с ним совсем были распоясаны…". Так что и намерение (вредный умысел), и рецидивы (крамольная переписка длилась много месяцев), и содержание писем (антисоветчина) давали по тому времени полновесный материал для осуждения обоих; "от момента, как они стали ложиться на стол оперативников цензуры, наша с Виткевичем судьба была решена, и нам только давали довоёвывать, допринести пользу".

Довоёвывание заняло больше года. После восьмой встречи Саня и Кока потеряли друг друга, будто судьба уже утратила к ним интерес, разведя их на 70 километров. От того, что в полевой сумке Сани лежала "Резолюция № 1", в его жизни ничего не изменилось - разве что отчетливей виделось будущее: доучиваться, вести математику в школе и начинать борьбу в духе Документа. Непонятным образом военная цензура прохлопала его письмо к жене, где сообщалось о "Резолюции". Там, мол, даётся анализ современной обстановки, объясняется, почему разошлись внутреннее содержание и внешняя трактовка политических событий, какие задачи должны быть поставлены в этой связи: "Это первый марксистский документ, написанный нами, а не конспект учебника с критическими замечаниями на полях".

Теперь, когда существовала резолюция, судьба Октября жгла ещё сильнее и звала к активным действиям. Но на каком поприще? Если Федин прочтёт военные рассказы и поставит на них крест, если автор сам поймет, что не способен создать нечто великое - с мечтой, которой отдана вся юность, будет покончено. Он бросит писать, но не оставит свою цель: перейдёт на истфак и уже как историк положит жизнь на алтарь ленинизма. Если же литературный талант будет у него обнаружен (Фединым, Лавренёвым или кем-либо другим), то он, писатель Солженицын, будет создавать романы об истории революции; этим же самым станет заниматься и Кока-историк: "работы одного будут открывать глаза другому". Потому уже сейчас следует думать о послевоенных проблемах - "и за зелёными столами дипломатов, и в землянках фронтовиков".

Нужно было заново осмыслить и своё прошлое, и своё будущее. В начале 1944-го Солженицын залпом написал лирический этюд "Фруктовый сад" - письмо офицера, обожжённого войной, к жене (ею оказывалась героиня "Женской повести", та самая киевлянка, застрявшая на почте в Дурновке). В ходе войны герой проходит через переломную точку, пункт невозврата к прежней жизни. Он начинает понимать: нет такого чувства, которое не притупилось бы на войне. "Нам не к чему больше возвращаться. У нас нет прежнего иначе, как в памяти. У нас есть будущее, которого мы не представляем и к которому мы не знаем, как и когда придём". Эти строки Саня процитирует в письме к жене и с "грустной трезвостью" пригласит её к серьёзному разговору о будущем. Вскоре он предупредит Наташу, что после войны ей придётся делить с ним не столько успехи и литературную славу, сколько "жестокую и великолепную борьбу за ленинизм". "Я пишу чересчур объективно, чтобы надеяться, что меня напечатают".

Тёплая и недолгая белорусская зима, а с ней и хилая неспешная весна 1944-го (как первый этап "довоёвывания") были полны событий и на фронте, и в личной судьбе комбата. Стояние в обороне в лесу под Рогачёвым, которое окончилось тяжёлыми боями и взятием взорванного, почти пустого города. Форсированный марш от Рогачёва под Жлобин ("через лёд, болота, чащи, голову сломя"), томительное ожидание половодья на Днепре. "Временами - оголтелый бой, / Сонный мир - такой же полосой, - / Кто б тебя, война, иначе вынесть мог?" И снова марш-бросок на прежнее место - через Днепр - к Рогачёву; и там - стояние в покинутых деревнях, ночлеги в нежилых домах, в запустенье брошенных садов и заросших бурьяном дворов.

Одним из итогов этой операции было сближение с Виткевичем - они опять оказались в составе одной (48-й) Армии, в 11 километрах друг от друга. Они увиделись (в девятый раз!) 19 марта 1944-го; и если бы на следующий день Коку не перевели в какую-то совсем далёкую часть, друзья снова встречались бы регулярно. Саня впервые открыл Коке план своего будущего "пятикнижия" - созвездия из пяти романов, с условным называнием "ЛЮР", "Люби революцию" (это название позже будет отдано автобиографической повести, а замысел "ЛЮРа" как "пятикнижия" превратится в Узлы "Красного Колеса").

Вскоре было получено известие от Лиды: она-таки отнесла Санины военные рассказы - но не Федину (уехавшему в Ленинград), а Лаврёневу, прибывшему в Москву. Тот сразу вспомнил фамилию юноши из Ростова, письмо 1938 года и рассказы 1941-го ("Заграничная командировка", "Речные стрелочники", "Николаевские"). "Рассказы А. И. Солженицына "В городе М." и "Лейтенант", - напишет рецензент полгода спустя (и Лида перескажет Сане содержание отзыва), - значительно отличаются от первых литературных опытов автора, которые мне пришлось читать незадолго до войны. Несомненно, что Солженицын прошёл за это время большой путь, созрел, и сейчас можно уже говорить не о зачатках умения литературно оформлять свои мысли и наблюдения, а о литературных произведениях. Из двух этих рассказов "Лейтенант", конечно, лучше. Он собраннее, строже по работе над языком, в нём есть и развитие темы, и человеческие характеры. На мой взгляд, он заслуживает быть напечатанным, но редакция "Знамени" почему-то воздержалась от напечатания, не дав вразумительного ответа".

"Он говорит, - писала Лида о Лаврёневе, - что относил рассказы в "Знамя" по собственной инициативе, но их не приняли из-за "мест, неудобных к печатанию"". ""В городе М.", - продолжал Лавренёв, - значительно слабее. Этот рассказ сбивается на очерк, вяловат и расхлябан. Во всяком случае, автору следует продолжать работу над литературой, а не бросать её. Зрелость в литературе не всегда приходит мгновенно. Способность Солженицына к литературному труду не вызывает у меня сомнений, и мне думается, что в спокойной обстановке, после войны, отдавшись целиком делу, которое он, очевидно, любит, автор сможет достигнуть успехов".

Сдержанный отзыв скорее озадачил, чем обрадовал: "Да послужит он большим стимулом к работе, стимулом к беспощадной требовательности и уничтожающей самокритике".

Но подошло время отпуска - давно обещанного, первого за войну. В конце марта Солженицын выехал из части (сумашедше тяжело добирался до Жлобина, потом до Гомеля, затем поездом до Москвы), с обязательством вернуться в часть через две недели, как того требовали обстоятельства. Он знал, что Кирилл и Лида - в подмосковной Барвихе. "Я пришёл пешком из Одинцова к недоступному замку Барвихи - и вахта приняла меня, а там выбежали вы с Лидкой и повели зачуханного старшего лейтенанта ни много ни мало в тот трёхкомнатный номер, который передо мною занимал мой командующий фронтом маршал Рокоссовский. За обедом, с непривычки, я еле сдерживался, чтобы каждое второе слово не вставлять матерное, как мы привыкли на фронте. А потом с тобой (Кириллом – Л. С.) - 24 часа непрерывных разговоров, и взаимного согласия во всём. И уже тупой Усач давно-давно ни для кого из нас не был лицом уважаемым. И кипение общих послевоенных литературных планов. Это тоже был день - из вершин нашей дружбы".

Больше суток они провели вместе и вместе же вернулись в Москву. Встреча с друзьями стала единственной удачей отпуска. До Ростова он добирался вместо суток двое с половиной, жены не застал (как окажется, по дороге из Талды-Кургана разболелась тёща, и они застряли), потерянно бродил по пустому и обезображенному городу. "Я понял, что до боли люблю и буду любить его: это - 1 любовь. Будем жить и бороться в других городах, в него не вернёмся, но каждый перекрёсток и каждый камень его всегда будет свят для нас". Остановился в Наташиной квартире; всё, что тёти Решетовские и Шура Зубова могли рассказать ему о матери, он уже знал. "Во всех квартирах тяжёлая грусть, люди безнадёжно огорчены и озлоблены". Он хотел поехать, если б было в запасе хоть дня два, в Георгиевск. В том, что мама жива, он не сомневался: денежные переводы, отправляемые из части, исправно доставлялись к месту, о чём свидетельствовал дивизионный начфин. Оставался тяжёлый осадок: чтó подумает мама, если узнает о его отпуске: был рядом и не заехал? "Но я уже не успевал к ней попасть и боялся, что подведу своих в части", - вспоминал Солженицын в 2001 году.

После пустых ростовских дней (он успел только собрать в одно место уцелевшие рукописи, книги, фотографии) необходимо было возвращаться в часть. Солженицын решил ехать не через Москву, а по освобождённой Украине. В поезде Ростов–Харьков, в купе общего вагона, произошло знакомство, которое подвело незримую пока черту фронтового бытия составителей "Резолюции № 1". Сосед по купе, старший лейтенант Леонид Власов, показался до того симпатичным, до того близким, что, пролежав на верхних полках друг против друга сутки и проговорив обо всём на свете, Солженицын совершенно уверовал, что обрёл единомышленника, как раз в духе того поиска "активных строителей социализма", который значился в "организационном" пункте Документа. Прибыв в часть (успел день в день!), он немедленно написал Виткевичу огромное, безрассудно откровенное письмо (получился толстенный конверт, тогда как все писали тоненькие письма-секретки) - о счастливой встрече, "пополняющей ряды", о том, что их ростовская пятёрка сможет преобразиться в семёрку, ибо у Власова тоже есть доверенный друг.

Пройдёт почти год, прежде чем Солженицын (уже арестант) поймёт, что именно то письмо было выхвачено из общего потока и засечено, что именно с того момента они с Кокой попали под колпак слежки. Но весной 1944-го ему и в голову не приходило связывать участившиеся наезды СМЕРШа в батарею, вызовы солдат для бесед по одному - с чем-то, имеющим отношение к его переписке с Кокой, с которым, как выяснилось, встретиться до конца войны уже не представлялось реальным. На фронт Солженицын вернулся как раз с облегчением - в тылу, где люди были мрачно озабочены, он не нашёл такого морально чистого воздуха, какой был здесь. К тому же одно за другим последовали события, остудившие жар политических переживаний.

В середине апреля с большим опозданием вернулся денежный перевод с пометой о смерти матери. Никто из родных не написал ему об этом вовремя - так что поначалу Саня даже не знал, когда это случилось: в марте или раньше. Если б ему удалось заехать в Георгиевск во время отпуска, он мог бы попасть уже только на её могилу. Это были чёрные дни, и, страдая, он обвинял не войну и не оккупацию, не мамину болезнь, а только себя. "Мама умерла. Я был для неё плохим, бездушным сыном. Почему всегда живое так грубо, так нагло, так тупо пляшет по мёртвому? По дорогому мёртвому? В двадцать четыре года она потеряла человека, который её любил, и двадцать шесть лет растила человека, который не принёс ей радости. Зачем она жила?.. Со мной осталось - всё хорошее, что она для меня сделала, и всё плохое, что сделал для неё я".

Только 24 апреля тётя Маруся сообщила племяннику подробности (три предыдущих письма не дошли). "Дядя Роман умер 2 января 1944, а твоя мамочка, а моя дорогая сестричка 18 января. Для меня это был такой удар, что я слегла в постель и думала, что вслед за ними и я скоро отправлюсь туда же… В продолжение 2-х недель - 2 гроба… Мама приехала к нам, на себя совсем не была похожа, настоящий скелет, все думали, что она тогда же умрёт. Но потом она немного отошла, но уже поправки не было, у неё был туберкулёз во 2-й и 3-ей стадии, куда ж ей поправиться. Вещей она привезла очень и очень мало, самое необходимое и то продавала на мёд, сметану, масло, смалец и т. д. У нас тёлочка первым телком отелилась, даёт мало молока, а мы всё-таки делились со всеми своими больными, мы каждый день ей давали ½ литра молока, а если б она покупала, так на одно молоко 500 руб. и больше надо. Ей тех денег и на одно молоко не хватило бы… Мама твоя хотя была очень слабая, а всё-таки ходила потихоньку. 16-го, в воскресенье, она написала всем письма, тебе, Наташе, в Ростов Н. Н. (Нине Николаевне Решетовской. - Л. С.) и Куликовой, 17-го слегла в постель, а 18-го тихонько скончалась. Я была с ней, и она говорила до самой последней минутки, тебя всё вспоминала и очень хотела с тобой повидаться, разговаривала со мной, а потом закрыла глаза, заснула и больше не проснулась". Январский денежный перевод и ещё два пошли на оплату долга по двум похоронам.

В начале мая о Санином горе узнали друзья. Кирилл, любивший Таисию Захаровну и знавший о её болезни, пытался утешить друга, призывая его быть психологом и понять природу маминого заболевания. Написала и Лида: "Последние ужасные для неё военные годы твоя мама жила с психологией больного человека. Ты бы не мог её спасти. А она не отвечала за свои поступки. Помни маму такую, какая она была в Ростове, какая она на самом деле. И не мучай себя теми мыслями, которые у тебя, я чувствую, есть. Пусть будет горе без самоупреков".

Лида хорошо знала своего друга. Смерть матери страшно подавила его - и давила потом долгие годы, всегда. На его горе пыталась разжиться клевета - выдумавшая, будто, прибыв на короткий срок из воинской части по вызову умирающей матери, он провёл ночь у возлюбленной, так и не попрощавшись с мамой. "Но не было такого вызова…, - напишет А. И. через тридцать пять лет. - Тяжко виновен я перед матерью, но не в том, что не приехал, а в том, что свой офицерский аттестат (он мог быть выписан лишь на одно лицо, не на два) я выписал не на мать, а на излелеянную молодую жену Наташу Решетовскую (маме только переводы) - и тем доставил военкоматское покровительство жене в казахстанской эвакуации, а не больной в Георгиевске матери. И потому мама числилась не матерью офицера, а просто гражданской женщиной. И две тёти не имели, на чём отвезти покойницу, и неоплатна была копка могилы в каменноморозной земле, и опустили её в свежую могилу её брата, умершего двумя неделями раньше, да кажется туда ж - и несколько умерших в госпитале красноармейцев".

Назад Дальше