Виктор Васнецов - Бахревский Владислав Анатольевич 25 стр.


Возможно, под впечатлением всеобщего неодобрения главные пайщики дороги решили вообще не украшать кабинета.

Савва Иванович Мамонтов, хоть и был заказчиком и аванс давал, ссориться с членами правления не стал.

Дело вскоре уладилось. "Трех сестер подземного царства" приобрел его брат Анатолий Иванович, "Ковер-самолет" купил М. С. Рукавишников (перед революцией он подарил картину Нижнему Новгороду), а Савва Иванович стал "владельцем" "Битвы русских с половцами", последней части триптиха, которую Виктор Михайлович закончил в 1881 году.

Картину эту очень ценили в доме Мамонтовых, и особенно дети. "Вспоминается… старый швейцар нашего дома, Леон Захарович, – писал в своей книге о русских художниках Всеволод Саввич, – который любил, выпроваживая нас из столовой, ворчать: "Ну, чего вы ждете? Приходите завтра и увидите, кто оказался победителями – русские или татары"".

Это особая тема: Васнецов и дети. Мы к ней еще вернемся.

Заканчивая же разговор о первых эпических картинах Васнецова, приведем еще одно высказывание, относящееся к 1896 году. В журнале "Живописное обозрение" была помещена гравюра с картины "Поле битвы". (Как ее только не называли!)

"В этой картине, – объяснял критик читателям, – художник вдохновлен певцом "Слова о полку Игореве"… Вот на переднем плане молодой герой, красавец юноша, с восторгом бившийся и павший за святую Русь, – встретивший горькую чашу смерти с прекрасною улыбкою. А вот налево от него и старый, матерый богатырь, могучий и ростом и силою. Горделиво и осанисто раскинулся он во всем величии своей падшей славы на груде вражеских тел".

Сироп о староотечественных богатырях и густ, и чрезмерно сладок, но зато полностью отвечал официальным настроениям.

– Не читай ты газет! – вырвалось у исстрадавшейся Александры Владимировны. – Павел Михайлович да Савва Иванович лучше знают, что хорошо, что плохо.

Васнецов сидел в деревянном, жестком кресле, согнувшись, подперев щеку рукою, которую он упирал в колено.

Газеты аккуратной стопкою лежали на закрытом ящике с красками.

– Да я и рад бы не читать, но… Саша! Ну, как же так! Где глаза-то у людей?

– Если б такие картины из Парижа привезли, не проахались бы, а тут – свое. Да еще и не петербургское.

– В Петербурге меня никогда не поймут! Петербург – немец. Но у меня и на москвичей надежды нет после писаний!

Позвонил колокольчик.

– Почтальон! – озаботилась Александра Владимировна. – Письмо тебе, Витя! Ты к сердцу-то не принимай близко. Нынче ругают, завтра хвалить будут. Ты же сам говоришь.

– От Чистякова! – сказал он, положил письмо на газеты, спохватился, взял, переложил на стол. – Веришь ли, Саша, – страшно. Чистяков ни хитрить не станет, ни жалеть.

– Может, погуляем? – предложила Александра Владимировна. – А письмо подождет.

Васнецов засмеялся.

– Выдюжим, Владимировна! Все выдюжим. Вскрыл конверт, развернул письмо, читать начал вслух.

– "В прошлое воскресенье собрался я побывать на выставке В. В. Верещагина, на Передвижной и, кстати, на Вашей, но почему-то попал прямо на Вашу, и уже на верещагинскую не попал, как ни старался. Вы, благо-род… – голос прервался, – благороднейший, Виктор Михайлович, поэт-художник…"

Теперь он читал про себя, не веря глазам, бумаге, солнцу!

"Таким далеким, таким грандиозным и по-своему самобытным русским духом пахнуло на меня…"

– Виктор, что же ты замолчал? – воскликнула Александра Владимировна.

Он протянул ей письмо:

– Читай, что-то глаза застилает.

– "Таким далеким, таким грандиозным и по-своему самобытным русским духом пахнуло на меня", – прочитала Александра Владимировна и… расплакалась.

– Ну, ты-то что?! – гладил он ее по руке, держащей листок. – Ведь не ругает… Правильные вещи говорит. Все тут правильно! Поэт-художник, а разве не поэт? Вот именно-то! Вот кто в корень смотрит – Чистяков.

И, одной рукой прижимая жену к груди, другой взял письмо и читал громко, ударяя на все сильные слова и повторяя их:

– "…русским духом пахнуло па меня, что я просто загрустил. – Загрустил! – Я, допетровский чудак, позавидовал – позавидовал! – Вам. И невольно скользнули по душе стихи Кольцова: "Аль у молодца крылья связаны"… Да, связаны! Потерпеть надо. Я бродил по городу весь день – весь день! – и потянулись вереницей картины знакомые и увидел я Русь родную мою, и тихо прошли один за другим и реки широкие – и реки широкие! – и поля бесконечные, и села с церквами российскими, и там по губерниям разнотипичный народ наш и, наконец, шапки и шляпки различные; товарищи детства, семинаристы удалые и Вы, русский по духу и смыслу – русский по духу и смыслу! – родной для меня – Саша! Саша! Родной для меня! – Спасибо душевное Вам, спасибо от подстреленного собрата, русского человека!"

Виктор Михайлович тыльной стороной руки вытер глаза.

– Господи! Как он несчастен!

– Ты читай, читай! – шепнула Александра Владимировна.

– "Шевелите меня хорошенько, авось либо и я поднатужусь, украду где-нибудь толику малую деньжат, да и опущусь и брошусь в бездну глубокую, в даль непроглядную милого и дорогого отечества, милой родины нашей!.. Ох, зарапортовался, прости, голубчик! Мне и писать некогда! Спасибо, спасибо, больше ничего!"

Виктор Михайлович снова положил письмо на стол, зашагал по комнате.

– Саша, я и не знал, что у Чистякова такое сердце! Грешен, не знал… Чистяков добрый, бессребреник, но не знал, что он учеников своих за родных в душе держит. Это ведь письмо родного человека. Павел Петрович тут много еще пишет и уж ругает, конечно, я и сам знаю: ругать есть за что. Но ведь и главное надо видеть.

"Теперь, отдохнувши, начну вторую половину, – принимался за разбор по косточкам Чистяков. – Картина не совсем сгруппирована, луна несколько велика, судя по свежести атмосферы. Следовало бы покров, чуть заметный от самого горизонта, накинуть на все; в рисунке есть недосмотры, но вообще в цвете, в характере рисунка талантливость большущая и натуральность. Фигура мужа, лежащего прямо в ракурсе, выше всей картины. Глаза его и губы глубокие думы наводят на душу. Я насквозь вижу этого человека, я его знал и живым: и ветер не смел колыхнуть его полы платья, он, умирая-то, встать хотел и глядел далеким, туманным взглядом; да и теперь глядит на нас – и пусть глядит, авось, либо по щелям расползутся от этого взгляда шакалы, мошенники, зазывающие на аукционы добрую, бедную, отзывчивую на все родное публику русскую. Замолол… теперь меня не удержишь, только бумагу подкладывай – и не стыжусь нескладицы, родной мой! Где душа пишет, там ум и красноречие не нужны. Баста!

Я писал К. Т. Солдатенкову теперь о Ваших игроках в карты. Он хочет приобрести их. Напишу ему Ваш адрес на днях. Не берите дешево и не дорожитесь. Вы все там пятеро родные мне почему-то…"

– А верещагинский аукцион и Павлу Петровичу не пришелся по душе, – сказал Виктор Михайлович. – Чтобы содрать как можно больше денег, Верещагин решил продать свою индийскую коллекцию поштучно, сумма, предложенная Третьяковым, показалась ему мала. Павел Михайлович все же купил работ семьдесят пять. Рублем, говорят, всех забил. Сколько ни предложат, а он рубль сверху. Но дорогие картины по рукам пошли, Демидов Сан-Донато купил, Базилевский, Нарышкин.

– Ну, уж это-то чего тебя волнует? – обеспокоилась Александра Владимировна.

– Как же не волноваться! Выходит, одному Третьякову больше всех нужно, каким быть русскому искусству. Ведь чтобы быть – мало создать, надо еще и не исчезнуть в трясине частных коллекций. Искусство, Саша, – одно волнение.

– Да уж вижу! – вздохнула, улыбнулась и грустно покачала головой Александра Владимировна.

А Виктор Михайлович поглядел на ее голову, и сердце у него защемило: столько седых волос! Не его ли в том вина? Ведь уж и дети пошли, а своего угла пет – вечный мытарь.

Весна ставит на крыло птицу и художника.

Виктор Михайлович, тяготевший всегда к жизни обстоятельной, оседлой, летнее гнездовье облюбовал в Ахтырке. Репин с Серовым отправились в Запорожье и далее в Крым – шел сбор материала к "Запорожцам".

Поленов из Москвы пока не думал сбегать. Его держала любовь. Но влюбиться угораздило в певицу, в красавицу. Это была Мария Николаевна Климентова. Она то принимала ухаживанья художника, то отдаляла от себя. Ее голос привораживал к ней толпу поклонников, и среди этой толпы встречались люди в генеральских мундирах… Кстати, Климентова первая и одна из самых искренних исполнительниц Татьяны в "Евгении Онегине". Искренность на сцене и в жизни не всегда совпадают. Измученный Поленов уехал в Египет и далее в Палестину, и именно в это время Мария Николаевна сделала выбор. Она стала женою известного деятеля той эпохи Муромцева. Брак был неудачным. Умерла Климентова в эмиграции. Чувство к Поленову хранила всю жизнь. Это было высокое чувство, он навсегда остался для нее Рыцарем красоты.

В ту весну 1880 года Василия Дмитриевича еще не покидали надежды, он писал Климентовой после премьеры в Большом театре "Фауста" Гуно, где она исполняла роль Маргариты: "Вчера я был на Вашем блистательном дебюте и случайно пришлось сидеть рядом с Иваном Сергеевичем Тургеневым, и вот мы вдвоем Вас судили, т. е. говорил почти все Иван Сергеевич, а я больше слушал…"

Тургенев был в Москве не как всегда, проездом. Москва готовилась к торжеству небывалому. Открывался первый памятник во славу русской словесности – Пушкину! И то, что общество доросло до мысли – признать за величайшие деяния сочинение стихов – поднимало это общество в собственных глазах и обнадеживало. Надежды были смутные, но они тревожили всех. От памятника на Тверском начиналась неведомая дорога к неведомому будущему, конечно, более прекрасному, по крайней мере, более справедливому. Памятник открыли 6 июня.

Родственник Поленовых Иван Петрович Хрущев, филолог, видный деятель министерства просвещения, писал Елене Дмитриевне в Имоченцы о Пушкинском празднике: "Мы с Васей были и па открытии монумента, и на обеде, и на заседаниях. Овации Тургеневу были беспримерны, да и речи о Пушкине хороши. Праздник был такой возвышенный, примирительный и вместе глубоко гражданский, что нельзя было не порадоваться, не отдохнуть от всех тяжелых впечатлений последних лет… Вася был пьян духом, и я рад, что вытащил его из мастерской, да и он рад".

А Васнецов? Что писал он летом 1880-го, когда Пушкин снова, в который раз, всколыхнул Россию? В мастерской в Ахтырке писалась для Саввы Ивановича "Битва русских со скифами", но душа художника была с "Аленушкой". Это самая тихая картина Васнецова, самая нежная. Он не торопился с большим холстом. Златоволосая девочка была найдена и написана, но искания не кончились. Ему недоставало глаз. Глаза ему были нужны необыкновенные. Их нельзя было выдумать, их надо было встретить в жизни.

Нынешние художники довольствуются выдумкой. Может, потому-то вечность и отворачивается от них, отдавая предпочтение старым, много искавшим мастерам.

В июле приехал в Абрамцево Поленов. Его душевный подъем на Пушкинском празднике сменился рассеянностью. Василию Дмитриевичу казалось, что его картины не выдерживают высоких мерок, пушкинских мерок.

В Абрамцеве занялся вдруг зодчеством.

Апрельское половодье на Воре на этот раз смыло плотину и принесло в дубовую рощу.

Пик половодья пришелся на конец страстной недели. Церковь была на другом берегу реки, и жители деревни все пришли к Мамонтовым, где по заведенному порядку служили заутреню.

Воря шалила второй год подряд, и Савва Иванович решил построить на территории усадьбы часовенку.

Поленов, проведший детство и юность в Имоченцах, хорошо знал и любил северное русское зодчество. Он нарисовал несколько часовен-избушек, держа в уме олонецкие оригиналы.

Рисунки Мамонтову нравились, но строить часовню не стали: мала, в такой часовне и обитатели усадьбы не поместятся. Поленов вскоре уехал в Имоченцы, и дело о строительстве отложилось на будущее.

В августе в Абрамцево явился Репин. Он привез множество этюдов к "Запорожцам", а принялся дописывать "Крестный ход". Теперь он, как на службу, каждый день отправлялся в Хотьковский монастырь, где рисовал паломников, монахов, нищих.

Видно, споры о достоинствах и недостатках пушкинского памятника навели абрамцевских мудрецов на мысль самим заняться скульптурой. Савва Иванович вылепил бюст Васнецова, Васнецов – Репина, Репин – Мамонтова. И у всех получилось. Мамонтов, впрочем, был не новичок в пластических искусствах, он брал уроки у Антокольского, Репин за скульптуру получил в Академии медаль. Ну а Васнецов в грязь лицом тоже не ударил.

Однажды Савва Иванович привез из Москвы книжку Оссиана. Читали по очереди вслух, и удачнее всего получилось у Васнецова. Он обвыкся в доме Мамонтовых и уже не помалкивал, не краснел при каждом к нему обращении. Оказалось, что этот молчун, с угловатыми от порывистости движениями мил, остроумен, смешлив и впечатлителен.

Оссиан – подделка. Заспорили о ценностях.

– Этого я не понимаю и никогда не пойму! – говорила Елизавета Григорьевна. – Почему мы ценим не произведение, а один только звук? Вот этюд на стене.

– Поленов! – подсказал Савва Иванович.

– Да, Поленов! Но, предположим, некий ученый искусствовед открыл, что это – Рафаэль! И тотчас! Именно тотчас этюд, стоивший сто рублей, будет стоить сто тысяч! Что в нем прибыло? Звук иной? Поленофф – Рафаэль. И цена этого иного звука баснословна – девяносто девять тысяч девятьсот.

– Милая! – воскликнул Савва Иванович. – Во-первых, Поленов только в начале творческого пути. И так как он создаст еще очень много картин, этюдов, рисунков, шедевров и полушедевров, то ему и платят дешевле. Он, может, и выше Рафаэля, но пока жив – дай ему, господи, много лет! – не имеет ореола исключительности.

– Разве дело в исключительности? Каждый художник – исключение. На Василии Дмитриевиче просто номерка нет, – сказала Наташа Якунчикова. – Вот как вечный покой накинет свой покров, тут искусствоведы, как вороны, и кинутся номерки раздавать. Бывает, что под грудами тел и не разглядят воистину первого. А до живых им дела нет!

Наташа была влюблена в Поленова, и ее задело за живое, что имя любимого поминалось всуе.

– Наташа, ты, как всегда, права! – согласилась Елизавета Григорьевна и обратилась к жене Васнецова. – Вы за меня или против?

– Женщина всегда держит сторону женщины.

Все засмеялись и дружно посмотрели на Васнецова.

– Ты один у нас сегодня – художник, – сказал Савва Иванович. – Рассуди!

– У Елизаветы Григорьевны складно получилось. Послушал я ее и согласился с нею. Верно – звук дороже самой вещи. Да только без "но" и тут не обошлось. Я это "по" во Франции прочувствовал. Того же Фортуни взять: каждая вещица у него светится, живет. Не художник – тысяча и одна ночь. Такого еще не бывало и, кажется, и быть больше не может! Но приходите в Салон на следующий год: пяток Фортуни увидите наверняка, а еще через год их будет пять дюжин, и даже во многом его превосходящих, без его пороков и мелких промахов.

– Виктор Михайлович, сдаюсь! – Елизавета Григорьевна подняла обе руки. – Все поняла и приняла.

Прошла неделя, про Оссиана забылось, читали в те осенние дни Пушкина. И вдруг Васнецов принес показать Елизавете Григорьевне эскиз "Песни о Сальгаре".

– Ну, нет! – запротестовала Елизавета Григорьевна. – Вы сейчас увлечетесь новой для себя темой и "Аленушку" – в угол. А у меня такие надежды на нее. Напишите "Аленушку", Виктор Михайлович. Среди всех художников, какие бывают у нас, кого по картинам знаю, я не вижу такого, кто чувствовал бы женскую душу лучше вас.

– Елизавета Григорьевна! – загорелся Васнецов. – А ведь мне повезло наконец. Я нашел глаза для Аленушки!

– Где же?

– Да за вашим столом, Елизавета Григорьевна. Когда Оссиана читали, Верушка заслушалась, пригорюнилась, а у меня дух захватило… Аленушку я не оставлю, не беспокойтесь. Она ведь даже снится мне. Два раза приснилась…

Из Ахтырки в Москву ехали уже не в Ушаковский переулок, а в Зачатьевский. Появились деньги, сняли квартиру потеплее, попросторнее. Семья снова ждала пополнения.

Все дни теперь Виктор Михайлович проводил со своей Аленушкой, страдал за свою промашку: понаписал летних этюдов, а картине нужна осень.

Сам Виктор Михайлович считал "Аленушку" большой удачей. У нее нет двойника, как у большинства васнецовских картин того периода.

1881 год начался несчастием для России. Вера Николаевна Третьякова записала в дневнике: "О горе! 28 января 1881 года в 8 ч. 40 м. вечера скончался Федор Михайлович Достовский". Смерть писателя воспринималась русскими людьми как своя, кровная утрата.

"Кисти из рук выпадали", – вспоминал об этих днях Васнецов.

Горькое письмо отправил Крамскому Павел Михайлович: "Очень больно мне было в Петербурге, что Москва мало участвовала в похоронах Ф. М. Достоевского, бранил себя, что не послал телеграмму брату (Сергей Михайлович Третьяков был московским городским головою. – В. Б.) о том, что похороны отложили до воскресенья…

На меня потеря эта произвела чрезвычайное впечатление: до сего времени, когда остаюсь один, голова в каком-то странном, непонятном для самого меня тумане, а из груди что-то вырвано; совсем какое-то необычное положение. В жизни нашей, т. е. моей и жены моей, особенно за последнее время, Достоевский имел важное значение. Я лично так благоговейно чтил его, так поклонялся ему, что даже из-за этих чувств все откладывал личное знакомство с ним, хотя повод к тому имел с 1872 года, а полгода назад даже очень был поощрен самим Ф. М.; я боялся, как бы не умалился для меня он, при более близком знакомстве; и вот теперь не могу простить себе, что сам лишил себя услыхать близко к сердцу его живое сердечное слово. Много высказано и написано, но сознают ли действительно, как велика потеря? Это, помимо великого писателя, был глубоко русский человек, пламенно чтивший свое отечество, несмотря на все его язвы. Это был не только апостол, как верно Вы его назвали, это был пророк; это был всему доброму учитель; это была наша общественная совесть".

Виктор Михайлович "Аленушку" в те горестные дни совсем другими глазами увидел. Маленькая девочка не по брату тоскует, не по судьбине своей… Она и есть судьба, она и есть Россия, чистая, любящая весь белый свет, но куда ни погляди – болотные топи! Вот и пригорюнилась. Не растерялась, не отступила, но пригорюнилась перед новым походом за счастьем, за правдой, за самой жизнью.

Зрители IX Передвижной выставки "Аленушку" сразу же и приняли, и полюбили. А вот критика в своем непонимании нового пути Васнецова упорствовала.

Стасов назвал "Аленушку" – плаксой, уродом, а художника обвинил в сентиментализме.

Даже те из критиков, кому картина нравилась, считали долгом обязательно сказать "но" и ополовинить достоинства.

Назад Дальше