Комвзводов и равных – 116, а было 202
С других должностей – 141, а было 219
Получается, что 245 человек – боевые потери, но сколько из них ранено, а сколько погибли, такими данными я пока не располагаю, но если принять соотношение 2:1, то получится: раненых 163, погибших 82. Вполне правдоподобно.
После того как я осознал, что выведен из строя серьезно и надолго, ординарца я отослал к своему заместителю Семену Петрову, который, кажется, еще был цел, чтобы передать ему: теперь он полностью отвечает за взвод. Наверное, через час подъехала повозка, на которую и погрузили нас, человек 15. Лошадь была трофейная, эдакий здоровенный битюг-тяжеловоз. Он бы, конечно, увез не одну такую телегу. Рядом со мной сидел боец моего взвода со страшным ранением лица. Разрывная пуля попала ему сбоку в переносицу и превратила его левый глаз в зияющую кровоточащую дыру. Сколько мужества и терпения было в его до меловой бледности сжатых кулаках. И молчал он как-то неестественно, отрешенно, преодолевая, видимо, неимоверную боль и боясь разжать плотно стиснутые зубы, чтобы не дать вырваться стону или крику.
Доставили нас на ПМП (полковой медпункт), а там заполнили на каждого первичный документ о ранении, так называемую "Карточку передового района", которая подтверждала, что ранение получено в бою. Оттуда, уже на грузовичке, забитом до предела лежачими и сидячими ранеными, отвезли нас в ближайший медсанбат.
Разместили всех в почти "под завязку" заполненном, очень длинном сарае на толстом слое расстеленной на земляном полу свежей, ароматной соломы и сена, строго-настрого предупредив, чтобы никто не вздумал курить. Сгорим ведь все! Ощупав свои карманы, я понял, что трубку свою где-то в этом бою потерял. А жаль, она мне долго и верно служила.
Какой родной, почти забытый, мирный запах шел от этой нашей общей постели. Он так отличался от пропитавшего всех нас запаха пороховой гари, пота и крови… Не дождавшись прихода врачей или кого-нибудь из медперсонала, чтобы показать свой документ о ранении, в котором было указано на необходимость первоочередной врачебной помощи, я, так и не почувствовав боли, сладко заснул.
Спал, по-видимому, недолго. Разбудила меня медсестра. Увидев ее, я понял, что снова попал в тот же медсанбат, где меня ставили на ноги после моего злополучного подрыва на мине ровно месяц тому назад, день в день – 26 июня. Вот такое совпадение и по времени и по месту. Будила меня уже знакомая сестричка Таня (помню, она была из Калинина), с которой во время моего первого пребывания в этом медсанбате мы развлекали раненых исполнением под гитару русских романсов. Помню, больше других нашим слушателям нравился тот, в котором пелось про каких-то чаек над озером… Все забылось, даже песня! Не забылись только бои, страшные, кровавые!
…Радостно было сознавать, что попал в руки уже знакомых врачей, и сразу же родилась надежда, что с моим нынешним ранением они справятся так же успешно, и я скоро смогу вернуться на фронт.
На носилках меня отнесли на операцию в здание, которое мне показалось небольшой школой. Операцию пришлось ждать в предоперационной, видимо, в одном из классов этой школы. Из другой комнаты доносились стоны, крики. Как оказалось, там была операционная. Из нее, перекрывая стоны раненых и голос врача "Наркоз! Глубже наркоз!", гремел отборный русский мат. Вскоре все стихло, и оттуда на носилках вынесли укрытого с головой человека. Таня мне объяснила, что у него было очень тяжелое ранение, но его почему-то не брал наркоз. И то ли от передозировки его, то ли от тяжести ранения он скончался на операционном столе.
Как я узнал потом, это был мой штрафник Петухов, летчик из дивизии, которой командовал Василий Сталин. В свое время этот Петухов много интересного рассказывал о своем комдиве, полковнике Василии. И я тогда не мог даже представить, что судьба когда-либо сведет меня с сыном нашего Верховного Главнокомандующего, уже генерал-майором Василием Иосифовичем Сталиным. А случилось это уже после войны, когда я служил в Лейпциге, в военной комендатуре города. Встреча эта запомнилась в деталях, о ней я расскажу в главе 13. А здесь, в медсанбате, следующим на операционный стол "доставляли" меня. Вспоминаю, как какой-то липкий страх овладел мною. Так не хотелось, чтобы и со мной произошло на этом столе то же, что и с моим предшественником. Именно здесь, а не на поле боя. Одно дело, если в похоронке напишут: "погиб смертью храбрых в бою", а другое дело – "умер от ран"…
Примерно такое же ощущение страха я испытал в обороне под Жлобином, когда впервые на какой-то лесной поляне, где не было никаких окопов, попал под артиллерийский налет немцев. Тогда мне казалось, что свист каждого подлетающего снаряда – это свист "моего" снаряда, который летит прямо в меня. И уже через несколько минут, казавшихся мне чуть ли не вечностью, единственным моим желанием тогда было: пусть уж скорее прилетит именно "мой" снаряд и все будет кончено. Ну, пусть всеохватывающая, раздирающая боль, но ведь это только на мгновение! Сознаюсь, что это был страх сильный, почти животный. Но ведь вся "хитрость" на войне – не отсутствие боязни, а умение преодолевать ее, подавлять в себе страх. Да и научился я со временем различать свист или шорох мимо летящих снарядов, которым вовсе и необязательно было кланяться. Ну а здесь, в медсанбате, проявился страх совсем другого свойства.
Итак, после того, как из операционной вынесли тело скончавшегося штрафника Петухова, наступила моя очередь идти под нож. С помощью медсестры я доковылял до операционного стола. И мне нужно было набраться храбрости лечь на стол, на котором только что умер раненый. Прямо скажем, не очень комфортное ощущение. Но креплюсь, стыдно будет, если проявлю хоть в чем-то малодушие или страх, да и, наверное, больше, чем самой смерти, боялся, что, как и у моего предшественника, в этом "дамском обществе", коей оказалась операционная медсанбата, вдруг под наркозом тоже вырвется многоэтажный мат, который в других условиях бывал более чем уместен… Но не здесь!
Теперь наступала уже другая страница моей фронтовой эпопеи, госпитальная. О ней я поведаю в другой главе.
Глава 7
Операция, наркоз. Госпиталь, побег. Побег и возвращение. Чужой орден. Обед у ксендза. Новый комбат. Новые друзья. Варшавское восстание. Выход на Наревский плацдарм
…День светлый, в окна брызжет яркое солнце. Хирург – женщина. Из-под маски видны только глаза и четкие линии тонких, с изломом бровей. Видимо, в медсанбате это новый человек, при первом моем пребывании здесь я ее не видел. Подошли ко мне еще несколько человек в халатах, показавшихся мне ослепительно белыми после многодневной пыли и не смывавшейся долго грязи и копоти на лице и руках. Они бережно раздевают меня, привязывают мои руки и ноги. Понятно, зачем: чтобы не брыкался во время операции. Не сопротивляюсь.
Одна из сестер в маске, видимо уже немолодая, становится у изголовья и набрасывает мне на лицо тоже марлевую маску, а остальные снимают пропитанную кровью и уже подсохшую, уж очень массивную повязку, почти шепотом и беззлобно ругают того, кто ее соорудил. А я с благодарностью вспоминаю ту неумелую девушку-санитарку. Все-таки кровь она остановила!
Сестра начинает понемногу лить эфир на мою маску, а хирург ровным, приятным голосом говорит: "Сейчас даем вам наркоз. Вы уснете и саму операцию не почувствуете. Так что будьте спокойны, расслабьтесь и начинайте считать: раз, два, три…"
Какой-то бес вселился в меня, и я ответил: "Считать не буду. Делайте так!" Но постепенно, с каждым очередным моим вдохом голоса окружающих стали отдаляться. Сестра у изголовья что-то меня спросила, но отвечать мне стало лень, и я почувствовал, что к моей ране уже прикоснулся скальпель хирурга. Боли никакой, будто режут не кожу, а распарывают брюки на мне, хотя знаю, что их уже давно сняли.
И все. Почти мгновенно провалился в глубокий черный омут. Все исчезло.
Уже в помещении, где лежат прооперированные, очнулся от легких шлепков по щекам и хорошо знакомого голоса сестры Тани: "Проснись, проснись! Все уже закончилось". Первое, о чем я спросил и что меня больше всего волновало – как вел себя на операционном столе и не ругался ли матом. И рад был услышать: "Ты был абсолютно спокоен и ничем не мешал хирургу".
Или от воздействия наркоза, или от безмерной усталости за последние несколько бессонных суток, но я снова уснул. Спал беспробудно остаток дня, ночь и только к обеду следующего дня окончательно проснулся. Непривычное ощущение непослушной ноги несколько обеспокоило меня. Однако мои опасения по этому поводу уже знакомый врач, который когда-то "опекал" мою другую ногу при первом визите сюда, развеял словами: "Подумаешь, нервик один поврежден! Срастется, все войдет со временем в норму".
А еще этот врач сказал, что я должен благодарить судьбу за то, что пуля прошла в нескольких миллиметрах от крупной артерии. Если бы этот сосуд был пробит, то мне не суждено было бы выжить, истек бы кровью. А если бы на те же несколько миллиметров пуля отклонилась в другую сторону, то мой, частично поврежденный нерв, был бы перебит полностью, и восстановить управление ногой было бы даже теоретически маловероятно. И тогда финал – калека на всю оставшуюся жизнь. Но судьбе, видно, угодно было снова пожалеть меня. А пулю из раны во время операции, оказывается, не извлекли. Она как-то хитро обошла кости таза, сразу ее не нашли (рентгена не было) – объявилась она через год и стала мешать мне и сидеть, и лежать. Вырезали ее вскоре после войны, совсем в другом госпитале.
Вскоре нас, большую группу тяжелораненых, эвакуировали в армейский тыл, в эвакогоспиталь, так как медсанбату нужно было принимать новых раненых, а затем и менять место дислокации, перебираясь ближе к своей дивизии, продвинувшейся к тому времени вперед.
Судя по тому, что за эти дни в медсанбат поступало большое количество раненых, бои шли ожесточенные: из надежного кольца окружения все еще пыталась вырваться группировка немецких войск.
Наша 38-я гвардейская дивизия вместе со штрафбатом и в последующие дни надежно продолжала замыкать кольцо окружения, теперь уже соединившись с войсками, обошедшими Брест с севера. К рассвету 28 июля часть сил немцев в Бресте и окрестностях была пленена, но попытки оставшихся вырваться все еще не прекращались. Москва салютовала доблестным войскам Первого Белорусского фронта, освободившим областной центр, город Брест, двадцатью артиллерийскими залпами из 224 орудий! Радостно было сознавать, что и наша кровь была пролита не зря.
Всем участникам этих тяжелейших боев приказом Сталина, Верховного Главнокомандующего, была объявлена благодарность. И впервые нам, воинам штрафного батальона, были вручены специальные документы об этом, хотя раньше мы этой чести не удостаивались. Подумалось нам, что, наверное, маршал Рокоссовский, понимая, что штрафбат не может по определенным соображениям включаться в приказы Верховного Главнокомандующего, но принимает активное участие в освобождении или взятии крупных городов, важных рубежей, дал указание вручать и нам такие документы. И это правило выполнялось неукоснительно до самой Победы. Нетрудно догадаться, какое значение имели эти типографские бланки с портретом Верховного и вписанной твоей фамилией для поднятия духа, какие положительные эмоции ими были вызваны…
Уже после войны из множества военных мемуаров я почерпнул сведения о подробностях тех боев, свидетелем которых из-за ранения уже не был. Привожу опять строки из книги Н.В. Куприянова "С верой в победу", наиболее подробно описывающего этот период, который прямо касался и нашего батальона.
"Противник силами более дивизии атаковал части 38-й дивизии и к утру 28 июля потеснил их. Подразделения дивизии (а значит, и роты штрафбата) сражались самоотверженно. Получив ранения, гвардейцы (а я знал, что и многие штрафники тоже) оставались в строю и продолжали выполнять боевую задачу. В уничтожении врага существенную помощь оказала штурмовая авиация фронта.
Гвардейцы 110-го полка (а с ним действовал и наш штрафбат) мужественно и стойко оборонялись, и отбили десять (!) контратак численно превосходящих сил противника. Его пехота и танки, не добившись успеха с фронта, обошли полк с флангов…".
Далее из книги явствует, что к утру 29 июля, преследуя уже разгромленные и расчлененные в этих очень сложных условиях группы противника, наши войска завершили полное их уничтожение и вышли в район Бяла-Подляска. Так что за время, пока я находился в медсанбате, завершились столь памятные бои батальона в составе 38-й Гвардейской Лозовской стрелковой дивизии…
Ну а в госпитале – снова перевязки. Дня через два не то чтобы разрешили, а настоятельно рекомендовали не только вставать, но и по мере возможности двигаться. Однако нога продолжала оставаться непослушной, и я с помощью изобретенного мною "привода", шлеи, вначале из бинта, а потом (усовершенствовал!) – из ремешка, пропущенного в сапог под ступню, приспособился ходить довольно уверенно, хотя и не так быстро.
Госпиталь, вернее та его часть, где были мы, раненые офицеры, располагался в помещении, напоминавшем большое хранилище с очень высокими стропилами под черепичной крышей. Наши койки и нары были двухъярусными. Меня, "безногого", конечно, разместили на нижнем этаже, а надо мной лежал симпатичный, моих лет, тоже старший лейтенант, Николай, рука которого была в гипсе – пулей или осколком была раздроблена кость.
Познакомились, как в таких обстоятельствах говорят, случайно, но быстро подружились. Много общего было у нас и в биографиях, и в суждениях. Так на войне бывает: короткая встреча, но дружба и память на всю жизнь. И наша встреча превратилась в искреннюю дружбу, хотя и кратковременную, но помнившуюся всю жизнь, хотя вместе нам не пришлось бывать в боях. Нашей медсестрой была симпатичная татарочка Аза, девушка образованная, много знающая, с ней было интересно общаться. И вскоре между Николаем и Азой завязались более чем дружеские отношения. Я попросил Азу, если возможно, достать что-нибудь почитать, благо времени, свободного от перевязок и других лечебных процедур, было много, да и соскучился по возможности вдоволь насладиться чтением. И рад был безумно, что в госпитале оказалась приличная библиотека.
Читать я научился в очень раннем детстве. И научил меня этому, как говорили у нас в семье, мой старший брат Иван, хотя я почему-то этих "уроков" не помню. Наверное, было это задолго до моего пятилетнего возраста, когда я уже развлекал своим чтением взрослых. Усаживали меня вечером на стол перед керосиновой лампой, и я вслух, не признавая никаких знаков препинания, читал далеко не детские книжки. До сих пор помню книгу "Житье-бытье", автором которой был не то Дорохов, не то Шорохов. Содержание книги этой тоже помню, и теперь понимаю, что она отнюдь не была предназначена даже для более взрослого ребенка.
А когда пошел в школу, то уже во 2-м или 3-м классе прочел среди множества разных книг и "Айвенго" Вальтера Скотта, и "Всадник без головы" Майн Рида, сокрушался и плакал о судьбе Эсмеральды и Квазимодо из "Собора Парижской богоматери". Потряс меня тогда Максим Горький "Старухой Изергиль", пылающим сердцем Данко и своими "Университетами". "Вместе" с Коленькой Иртеньевым прожил "Детство, отрочество и юность" Льва Толстого. В нашей сельской библиотеке я успел перечитать все, что там имелось, и взялся было (кажется, еще в 4-м классе) за сочинения Ленина. Удивился тогда, увидев на библиотечной полке целую шеренгу его сочинений. Для меня тогда, по аналогии с сочинениями Мамина-Сибиряка, Гарина-Михайловского и других классиков, сочинения которых стояли в отцовском шкафу, сочинения – это интересные рассказы, повести и пр. Я тогда и решил, что Ленин – не только вождь наш, но еще и писатель (в моем тогдашнем понимании). Несмотря на сопротивление библиотекарши, выпросил у нее 1-й том. Конечно же, с первых строк ничего там не понял и вернул с разочарованием. Помню, уже тогда "выкрал" у старшего брата очень интересную книгу "Золотая голытьба" (автора забыл), которую читал запоем по ночам, тайком от матери.
В военном же училище, когда мне довелось из-за обмороженного пальца ноги несколько дней провести в казарме, я успел прочитать известные произведения Драйзера и других писателей. Так что знакомство и приятельские отношения с Азой оказались и мне весьма кстати.
Недели через две, в связи с продвижением линии фронта вперед, госпиталю предстояло перебазироваться на новое место, поближе к передовой, и многих из нас должны были эвакуировать в глубокий тыл на долговременное лечение. А это значило, что потом нас направят не только не в свои части, но, может, и на другие фронты.
Я уже говорил, что мой романтизм и юношеское самолюбие рождали во мне гордость за то, что мне доверено командовать даже старшими офицерами, хотя и проштрафившимися, вести их в бой. И я никак не хотел лишаться этого своего необычного статуса. Да и у Николая было настроение после госпиталя обязательно вернуться в свой родной боевой коллектив. У нас был даже разговор с одним солидного возраста майором из раненых, начальником штаба какого-то гвардейского полка. Он уговаривал нас обоих после излечения прибыть к нему в полк на должности командиров рот или к нему в штаб. Но мы были непреклонны!
Меня это предложение не прельщало еще и потому, что в штрафных батальонах должность командира взвода и так приравнивалась к должности командира роты, даже штатная категория была "капитан". Кроме того, денежный месячный оклад был, как у гвардейцев, на 100 рублей выше, чем в обычных частях, поэтому, шутя, мы называли свой штрафбат "почти гвардейским". И если в обычных и даже гвардейских частях один день на фронте засчитывался за три, то в штрафбатах – за шесть дней!
И вот, чтобы избежать нежелательной для нас эвакуации, мы решили бежать поближе к фронту, с тем чтобы попасть в какой-нибудь другой прифронтовой госпиталь долечиваться. Понимая, что без первичного документа о ранении, "Карточки передового района", нам будет сложно объяснить свое появление там, мы решили попросту выкрасть эти карточки. Но не хотелось подставлять под неожиданный удар Азу, у которой они находились. Уговорили ее содействовать нашему побегу тем, что она на некоторое время отойдет от картотеки, а мы в это время сделаем свое "черное дело" и сбежим.
Под шум и неразбериху, связанные со свертыванием госпиталя и отправкой раненых, мы, забрав карточки и предварительно собранные нехитрые свои вещи, скрылись из виду. Смешно, наверное, было видеть со стороны двух молодых лейтенантиков: одного с рукой в гипсе и на перевязи, а другого – ковыляющего при помощи странного устройства из поясного брезентового ремня. Крадучись, мы хотя и медленно, но упорно удалялись от расположения госпиталя, грузившегося в автомобили.
Нам удалось незамеченными пройти километра два до перекрестка, на котором стояла прехорошенькая регулировщица. Уговорили ее остановить машину, идущую в сторону фронта. Вскоре, неуклюже взобравшись в кузов, мы уже стремительно удалялись от своего госпиталя, в котором провели больше двух недель.
Передвигаясь с переменным успехом, "на перекладных", не всегда удачно и нередко пешком, мы через трое суток наткнулись, уже совсем недалеко от линии фронта, на полковой медпункт артиллеристов и попросили сделать мне перевязку, тем более что под повязкой я чувствовал неприятный зуд. Гипс на руке Николая решили пока не трогать.
Сравнительно молодой, хотя и усатый капитан-медик завел нас в палатку под флагом с красным крестом. Когда он разбинтовал мою рану, я в ужасе увидел копошащихся в ней белых жирных червей величиной не менее двух сантиметров в длину.