Остывшие следы : Записки литератора - Глеб Горбовский 8 стр.


Ко времени моего прихода на фабрику с позаимствованным револьвером в кармане в руководстве училища, да и среди сверстников, сложилось обо мне определенное мнение, как о человеке тихом, задумчивом, но порой весьма неожиданном, непредсказуемом. Случалось, я производил взрывы, сидя за партой в аудитории и неотрывно глядя в глаза преподавателю. Всему училищу стало известно "дело с заминированными шинелями", когда я и мой напарник, безответный Никита Мукосеев, калека-горбун, возвратившись из Поповки, были обысканы директором училища, и наши с Никитой шинелишки, набитые под завязку патронами, детонаторами, шашками тола, головками от снарядов и мин, сигнальными ракетами и "макаронами" артиллерийского пороха, были арестованы и заперты в кабинете директора до прихода "органов", которые в тот день почему-то не спешили; из канцелярии училища были срочно эвакуированы секретарши с бухгалтершами, да и вообще занятия в заведении на какое-то время приостановились.

"Повязали" меня в разгар рабочего дня, когда я с двумя партнерами играл в картишки под выбракованным, некондиционным роялем, задвинутым в самый дальний и темный угол цеха (полированную махину в одночасье не разберешь, в окно или на помойку не выбросишь). Под прикрытием этого инструмента-калеки и политуру обрабатывали, и в карты играли, и просто отсыпались "после вчерашнего".

"Менты" подговорили одного нейтрала из нашей группы, с которым был я знаком, но этак шапочно, он-то и вызвал меня на свет божий из укрытия. Как только голова моя показалась наружу, двое ловких и неизвестных мне оперативников мигом поставили меня на ноги, заломив мне руки. От неожиданности я даже забыл, что… вооружен и, стало быть, опасен.

С этого момента началась для меня новая полоса испытаний, и, пожалуй, самая трагическая, потому что из-под этого поезда я мог вылезти кем угодно - убийцей, вором-профессионалом, мошенником, вдобавок наркоманом, а правильнее - мог вообще не вылезти из-под него, остаться размазанным по шпалам и рельсам "жизненного пути".

Рассказ о том, как превратился я в заправдашнего зека, нужен мне отнюдь не для самоутверждения (не тот возраст), да, пожалуй, и не для самоанализа, и не потому, что аттестация сия беспрецедентна, уникальна: согласитесь, не так-то уж часто будущий писатель начинает с тюрьмы, вернее - не каждый в этом признается на страницах своих произведений. О плохом не принято. Ни о зазнайстве, ни о пьянстве, ни о прочих изъянах. Ох уж это "золочение яиц"! А сколько писателей не просто пьянствовало на своем веку, но и элементарно спилось, погибло от этой страшной участи. Я расскажу и об этом.

Вернемся к забракованному роялю, из-под которого меня выманили обманным путем, как одичавшую собачонку на запах колбасы. Тут же в цехе перед строем учеников, не выпуская моих заломленных рук, меня обыскали, составили акт. Держался я героем, помаленьку начиная входить в роль арестованного урки, а мои однокашники выглядели смущенными, отворачивали от меня глаза и не то чтобы порицали - скорее прощались со мной, понимая: в училище я больше не вернусь.

Удивительное дело, оглядываясь нынче в ту весеннюю даль девятьсот сорок седьмого года, я не припомню себя смертельно напуганным или хотя бы удрученным сверх меры из-за ареста - нет! Ощущение крутых перемен в жизни - вот что кипело тогда в сердце, ощущение, равносильное обретению свободы, как это ни парадоксально. Видимо, наскитавшись за годы войны в "гордом одиночестве" - без школы, родителей, вволю поанархиствовав, наигравшись со взрослыми в небезопасные прятки и жмурки, с возвращением в Ленинград, в семью, где мать - учительница, отчим - моряк и будущий юрист, себя я почувствовал не в своей тарелке. И сознательно или по наитию начал склонять свою "биографию" к нарушению обретенного покоя, к выведению жизненной линии на "кривую" незапланированных событий. Ко времени истории с наганом на мне уже висело столько кошек и собак (взрывы, политура, торговля хлебной и мыльной пайкой, кража арбузов из соседней с училищем арбузной клетки, драки, азартные игры, взлом химического кабинета и порча реактивов, подача сигнала воздушной тревоги сиреной с крыши училища, присвоение семейных облигаций, многочисленные приводы в милицию, знакомство с нарами КПЗ), что изоляция меня от общества казалась многим естественным и почти единственным средством, способным привести в чувство шестнадцатилетнего искателя приключений.

Трудный возраст подзатянулся. Обогащение сознания благими намерениями забуксовало. Катаклизм войны, потрясший планету, отразился и на моей микроскопической "жизненной системе". Не стану вдаваться в социально-психологическое толкование проблемы (личность и общество), не компетентен, да и задачи передо мной иные, скорей лирические, нежели научные, одно лишь повторю со всей искренностью бывшего недоросля, безнадзорного перекати-поля: среди всех возрастных категорий подростки есть самые ранимые, жалкие, гордые, безрассудные и поэтичнейшие существа. Недаром великий Достоевский посвятил проблеме прорастания личности отдельный роман. "…Гордая молодая душа, угрюмая, одинокая, пораженная и уязвленная еще в детстве". "Он хочет непременно, чтоб у него просили прощения все, для того, чтоб тотчас же простить всех и любить вечно, неотразимо, страстно", - писал Достоевский в одном из набросков к "Дневнику писателя" за 1876 год, характеризуя своего подростка Версилова (Собр. соч., т. 8, с. 640–641).

С каким мазохистски-жертвенным наслаждением пустился я в "арестантскую жизнь", доселе неведомую, но о которой наслышан был весьма и весьма. Блатные песни, с подражания которым начал я проникание в сочинительство, рассказы о романтических урках, весь этот кастово-воровской жаргон, если так можно выразиться, "камерный" шарм, подготовили меня "теоретически" к принятию тюремно-этапно-лагерного существования как чего-то в высшей степени независимого, героически-приключенческого, в обычной, повседневно-заурядной, занудной действительности - немыслимого.

Помню, как замахивался на меня следователь-дознаватель мраморным пресс-папье, намереваясь бить в лоб, и всякий раз не доносил промокашку, похожую на маленький танк, останавливая замах в каком-нибудь сантиметре от головы, и я ловил кожей лба спрессованный воздух, и замирал в ужасе и восторге, что вот-де, пытают… а я - ничего, держусь. Да и как не держаться: опыт имелся, немцы били, теперь вот - наши стараются. Закалка образуется. Происходило это на Васильевском. Подвели к столику, измазанному черной краской. Сняли отпечатки пальцев. На тогдашнем языке зеков - "поиграл на рояле". Оформили документы, чтобы передать дело в ЛУР, на Дворцовую площадь, или, как выражались все те же зеки, на "площадку".

Попасть на площадку значило официально начать отсидочный путь, путь уголовника. Помню, как было мне воистину интересно и уже абсолютно не страшно входить в этот карающий храм, как в холодную воду - главное, ступить, сделать шаг, а ступил - притерпелся. Бодрило и в какой-то мере возвышало то обстоятельство, что "храм" располагался на Дворцовой площади, напротив бывшего обиталища русских царей - Зимнего дворца. С каким достоинством взрослого человека переезжал я из Василеостровского КПЗ на "черном вороне" в ЛУР. Тюремный фургон в те годы выглядел внушительно, ибо стоял на шасси американского трехосного "студебекера". А дальше… Дальше опять-таки… скучно. Не вспоминается. Так же, как процесс казни на площади возле кинотеатра "Гигант". И впрямь ничего особенного: "шмонали", заглядывали в рот (не пронесу ли я в камеру бритву или ампулу с цианистым калием?), стригли, затем - баня тюремная, камера, нары, качание прав… Горько, тошно. Не аукается. Кричу, а отзыва нет. И слава богу. Хотя возвращаться к деликатной теме на страницах "Записок" еще придется. А сейчас хорошо бы порассуждать о чем-нибудь возвышенном. Для балансировки эмоций. Или, на худой конец, о таинственном. Вот только где его взять - таинственное? В тогдашних, послевоенных небесах (или хотя бы на страницах прессы) не было даже "летающих тарелок", а снежный человек принимался местной (высокогорной) общественностью или как заблудившийся, потерявший ориентировку партизан, или как отбившийся от своих стрелок горно-егерской немецкой дивизии "Эдельвейс".

Я не суеверен. Классифицировать происходящее со мной с оглядкой на приметы так и не научился. Исключение составляет одна примета из области совпадений. Да и та на поверку выглядит закономерностью, нечто вроде эффекта сообщающихся сосудов. Суть его, как известно, в следующем: причинил миру зло - прими сам страдания, сотворил добро - ощути восторг, благое воздаяние. И вряд ли это всего лишь закон возмездия, скорее - принцип равновесия для поддержания на планете "атмосферы бытия". Зло - габаритнее, объемнее; его, на первый взгляд, больше, нежели добра. Отчего же тогда равновесие? Ясное дело - оттого, что добро весомее любого разрушительного, тяжелоатомного урана или плутония. Удельный духовный вес "Элемента добра", плотность его частиц неизмеримо выше тех же качеств злодейства. Вещество зла рыхлее, недолговечнее вещества созидающего. Доказательство этого - длящаяся на земле жизнь. В чем корни ее долголетия или даже - бессмертия? В немалой степени - в добросердечии и неуспокоенности людских душ. Ну, а корни зла, естественно, что - в бездуховной суете, в мелкотравчатой суматохе, в промашке с выбором цели и т. д. и т. п. Во всяком случае - ничего таинственного опять же.

Теперь о совпадениях конкретного ряда. Незадолго перед тем, как лишиться мне свободы, ее обрел мой отец, отбывший на севере восьмилетний срок. Домой заявился он, предупредив о своем приходе мать с отчимом, и последний отправился ночевать к приятелю. Отец мой, как мне тогда казалось, выглядел не ахти. И в сравнении с отчимом, экипированным во все военно-морское, офицерское, критики не выдерживал. Полинявшая гимнастерка "пехотного образца" была несуразно длинна и в паре с коричневыми, на коленях заплаты, гражданскими брючатами навевала тоску. Даже пуговицы на гимнастерке были цивильными, а точнее - самодельными деревяшками, а сама гимнастерка перехватывалась в поясе не кожаным комсоставским ремнем, а какой-то плетеной веревкой. На ногах отца крепились завязками парусиновые тапочки, или спортсменки. Шея у отца длинная, взгляд из-под очков внимательный, строгий, изучающий - педагогический. От таких взглядов я тогда, как правило, отворачивался или вовсе убегал прочь. А тут сиди, как под микроскопом, терпи. Жди, когда тебя полностью разглядят и раскусят.

Отец с матерью проговорили всю ночь, я пытался их подслушивать из-за шкафа, где стоял мой диван, и, естественно, ничего не понял, а затем мне сделалось стыдно за подслушивание и я уснул. А когда проснулся, отца в комнате уже не было. Он уехал куда-то на Волгу, к своей сестре, сельской учительнице.

Отец мне тогда не то чтобы не понравился, во всяком случае - не приглянулся. В нищенском одеянии, неуклюжий, за плечами котомка. И эти очки вдобавок. Я знал, что он - "из тюряги". Но, как ни странно, именно это обстоятельство делало отца в моих глазах не конченным человеком, а заслуживающим хоть какого-то внимания и даже - уважения.

Как выяснилось позже, отец в городе объявился, можно сказать, нелегально, потому что разрешения на жительство в Ленинграде не имел, никакими правами вообще обеспечен не был. В справочке возле отметки о судимости значился некий пунктик, эдакая надбавочка к восьмилетнему сроку - четыре года поражения в правах, или, как говорили все те же зеки, "четыре по рогам".

Одним словом, друга для себя в отце я в тот раз еще не разглядел. Даже чуть позже, убежав из колонии, когда резоннее всего было направиться к отцу, в заволжскую глушь, откуда меня не скоро бы достали, я по инерции помчался в Ленинград, где и был схвачен одышливым дворником дядей Костей, и, если б не мои проворные ноги, заменявшие мне крылья, возвернули бы меня грамотные люди в Саратовскую область, в крошечный городишко с внушительным именем Маркс, на окраине которого располагалась колония, и неизвестно, чем бы все это кончилось - в смысле сюжета моей биографии.

Вот такое совпадение: отец - оттуда, я - туда. О чем говорит примета совпадения? О невыплаченном долге, о пользе страданий. Или… ни о чем, просто примета времени?

12

Оглядываясь теперь на себя, уцелевшего, спрашиваю: почему все-таки не погиб, не разрушился раньше срока? По чьей милости выкарабкался? Неужто чем тернистей путь государства, а стало быть, и человека в нем, тем ближе они к звездам смысла, тем ярче их траектория и благословенней идеалы?

Среди государств, как и среди людей, есть индивиды, отличающиеся как бы излишней скромностью: тихие, невовлеченные, сторонящиеся необузданного огня взаимоотношений, существующие на отшибе от глобальных событий века, вне роковых катаклизмов и прочих всеземных процессов. Такие государства, как правило, не успевают в своем развитии, дремлют в косности, предпочитая огню обжигающих событий внутреннее тепло собственных организмов.

Недаром самые страшные войны, сокрушительные революции и прочие социальные сдвиги, взрывы идей, величайшие напряжения противоборств и противомыслия происходили в основном на утрамбованной разумом почве Европейского континента, где вызрели страны-лидеры, страны-провидцы, народы-художники, нации-философы, государства-агрессоры, убийцы, сообщества-бунтари, двинувшие всечеловеческое развитие далеко - как в сторону "звезд", так и в сторону нравственной преисподней.

Иногда "дремлющие", отшибные государства, словно подражая Европе в просвещенном безумстве, окунают себя в геенну бессмысленных, так называемых региональных войн, не извлекая из огня событий ничего, кроме страданий для своих людей, не очищаясь, но еще гуще покрываясь пеплом и прахом косности (вместо пыли забвения).

Так и отдельно взятый человек, проведший жизнь в нравственном "дупле", малоэффективен, хотя и выскакивает время от времени на свет божий с разъяренным лицом.

___________

В портовом Новороссийске, где я пишу эти страницы, на днях, с первого на второе февраля восемьдесят восьмого года, посчастливилось мне пережить настоящий ураган, не просто заурядный норд-ост, каких в Новороссийске, особенно зимой, несчетное множество, но ощутить как бы не запланированное, затянувшееся на двое суток светопреставление. В этом стихийном радении преобладал, или, как принято говорить у людей погодной науки, господствовал, ветер. Но какой ветер! Воистину величественный. Нескончаемый и очень шумный, ревущий и непреклонный, вырывающий у одних выжидательное оцепенение, а то и отупение, у других - немолчную тревогу или судорожные действия, у третьих - философическую усмешечку, мол, вот тебе, бабушка, и Юрьев день: соображали, прикидывали, мечтали, копошились, перестраивались, вкушали, рассчитывали, сибаритствовали на диванах, вдохновлялись в креслах автомобилей, читали Юлиана Семенова, наблюдали беснующихся электромузыкальных честолюбцев по телевизору, слушали прекрасную мелодию Глюка, обладавшего уродливой внешностью, и вдруг ощутили… нечто наджизненное, от нас независимое, сулящее уход за привычные, накатанные пределы и уклады.

Рев ветра, ломающего деревья, рвущего провода, выдувающего морскую воду из Цемесской бухты, словно кипяток с чайного блюдца, катящего перед собой подскользнувшегося человека, будто бутылку с квасом, вдавливающего в окна зданий непроглядную гущу ночной темени, будто солнечный свет в ослепшие глаза; немолчный грохот этого жилистого ветра, наводящего с некоторых пор на мысль, что именно он вращает планету вокруг своей оси, а заодно и вокруг солнца, не помню, с какой именно очаровательной минуты заставил меня думать как бы изнанкой серого вещества, то есть жить как бы наоборот, не в направлении естественного распада, предписанного всем и каждому конца, но - как бы встречь ревущему ветру, жить, карабкаясь по его упругой, целенаправленной поверхности - к точке отсчета этого ветра, к тому котлу или реактору, где он возникал или вырабатывался, ибо - чуяло сердце - там, в этом начале, где зарождается ураган, - начало всему: солнцу, звездам, вселенной, а главное - мыслящему духу, чьи энергетические заряды выпало нам нести эстафетой бессмертия человечества.

Город в часы урагана погрузился во тьму: оборвались провода, вышли из строя котельные, стало холодать в квартирах, газ в конфорках пошел на убыль. Пятиэтажный дом содрогался от порывов ветра. Я взял молоток и десяток самых крупных гвоздей, укрепил рамы в оконных переплетах, откуда свистело, посыпало и поливало. И вдруг почувствовал себя почти пьяненьким без вина, дерзким от предвкушения вселенского хаоса (будет или было?). Страх исчез. На память пришла русская поговорка: "На миру и смерть красна". И привкус равнодушия - будь что будет - в душе. "Неужели - старость? - спросил я себя. - Неужто - апатия, безразличие, все и вся побоку? А ведь за твоей спиной - жена, дети, Москва, цивилизация". - "Ну и пусть, - нашептывал внутренний, душевный ветерок, - ну и ладно. Лети оно ко всем чертям - и то, и другое, и третье". В молодые-то годы я непременно бы на улицу выбежал, действия предпринял бы, вплоть до борьбы со стихией, - неважно, какими силами и возможностями. А сейчас - углубился в кресло, пледом зазябшие мышцы накрыл, и усмешечка гнусная на устах: дескать, ничтожно все, хрупко, эфемерно, и бомбы никакой сверхъестественной не требуется для ощущения вездесущей бездны, которая сама в окна ломится, сама объемлет городок, бухту, планету, россыпь миров…

К чувству жизни вернули меня голуби, захлопавшие крыльями на балконе, где они укрывались в деревянной тумбочке с оторванной дверцей, будто в большом скворечнике.

Незаметно для себя зашевелился, принялся за дело. Отыскал коробку со спичками, огарок свечи. "Сделал" свет, который и наблюдал до утра, лелея взглядом, будто спасительную мысль о том, что жизнь все-таки прекрасна и вкусна и что ее д о лжно испить всю до последней капли… какого-нибудь майского дождя, стекающего по твоему уставшему лицу.

Утром, когда основательно рассвело, но еще не унялся шквалистый ветер, выбрался я на улицу.

Город нашел я невероятно захламленным, мусор из помоечных баков устилал улицы, вися на деревьях и остатках проводов: особенно много валялось и висело, шуршало и колыхалось… газет, чьи тиражи с приходом гласности существенно возросли. На земле - крошево сучьев и завалы из целиковых древесных стволов; имелись даже свергнутые чугунные столбы контактной троллейбусной сети; стекла, обломки шифера метили город вещественными доказательствами гигантского разбоя, словно кварталы его посетила остервенелая шайка хулиганов в количестве, превышающем численностью население Новороссийска.

На какое-то время появилось отчетливое ощущение прилива сил. Именно вследствие таких вот "приливов" образуется понятие "человек помолодел". Понятие само по себе фантастическое, так как все сущее на земле ежесекундно, ежемгновенно стареет, меркнет, причем неотвратимо, а молодеет с годами разве что наша наивность, точнее - наша вера в бессмертие мироздания, крупицами которого выпало нам быть.

Назад Дальше