Тем не менее, около 21 часа меня окрикнули снаружи. Это придавленным голосом кричал Узбек, много раз повторяя имя (то есть русифицированную форму моего имени, как ее придумал мне майор). Когда я выглянула наружу, там ругался и угрожал Узбек и показывал, совсем возмущенный, на запертую входную дверь. Ну, мой толстяк, ничего страшного. Я впустила его, майор следовал за ним следом, он значительно хромал. Езда на велосипеде не пошла ему впрок. Снова вдова делала ему компрессы. Колено выглядело опасно, толсто раздуто, красного цвета. Мне непонятно, как можно с этим ездить на велосипеде, танцевать и подниматься по лестницам. Это лошадиная порода, мы так не можем.
Плохая ночь с беспокойным мужчиной. Его руки были горячи, глаза хмуры, он плохо спал и не давал мне спать тоже. Наконец, наступило утро.
Я провела майора и парня вниз, открывал им входную дверь, теперь снова нашу входную дверь. Осталась отвратительная работа: Узбек устроил тут что-то вроде уборной и облил и стену и кафель. Я подтирала несколькими найденными вблизи выпусками специального журнала для аптекарей, убрала, так хорошо, как смогла, почти все, используя воду, которую мы вчера вечером натаскали от пруда. Если бы господин Паули знал, со своим непрерывным маникюром, педикюром и хныканьем!
Дальше, теперь вторник. Около 9 часов утра у главного входа, который мы по-прежнему используем, хотя никаких русских больше нет в доме. Это была паршивая, госпожа Вендт, они услышала слух, что наступил мир. На юге и севере последнее неупорядоченное немецкое сопротивление было разбито. Мы капитулировали.
Вдова и я легче дышим. Хорошо, что дела пошли так быстро. Господин Паули проклинает все еще фолькштурм, который посылал бессмысленно умирать до последнего часа стариков, которые беспомощно истекали кровью ран, для которых даже не имелось тряпки, чтобы перевязать. Расколотые кости, которые торчали из гражданских брюк; бледные от снега узелки на спине, из которых что-то капало однообразно; тепловатые, скользкие кровавые лужи всюду в проходах... Паули пережил это определенно тяжело. Поэтому я считаю его невралгию, которая приковывает его уже не одну неделю к кровати, наполовину болезнью души, видом психологического убежища от фолькштурма. У нескольких мужчин в доме есть такое же свое убежище. Для книготорговца - его принадлежность к партии, по словам дезертира - его дезертирство, для несколько других фигур - нацистское прошлое, за которое они опасаются высылки или что-либо еще, и за это они цепляются, если нужно принести воду или решаться на другие действия. Женщины делают также что могут, что бы спрятать мужчин и защищать их от злого врага. Что они еще могут сделать с нами? Они сделали с нами уже все.
Так мы переговариваемся возле тележки. Это логично. Все же неприятное чувство остается. Теперь я вспомнила, что за тарарам устраивали вокруг проезжающих отпускников, какое баловство, сколько уважения. При этом они прибывали из Парижа или Осло, городов, которые были от фронта далее, чем постоянно подвергающийся бомбардировке Берлин. Они прибывали из зоны самого глубокого мира, из Праги или Люксембурга. Даже если они прибывали с фронта, они выглядели такими чистыми и ухоженными примерно до 1943. И они охотно рассказывали истории, в которых они хорошо выглядели.
Нам напротив нужно будет держать язык за зубами, мы должны будем действовать таким образом, как будто то, что с нами произошло – это был наш выбор. Иначе никакой мужчина больше не сможет прикоснуться к нам. Если бы было, хотя бы хорошее мыло! У меня часто появляется такое жадное желание содрать с себя кожу, полагая, что я буду чувствовать себя потом психологически чище.
Во второй половине дня - хорошая беседа, я хочу записать ее возможно более дословно, нужно поразмышлять все еще над этим.
Неожиданно горбатый врач с фабрики лимонадов снова появились у нас, я почти забыла его, хотя я обменивалась раньше часто парой слов с ним в бомбоубежище. Он просидел до самого конца в незамеченном соседском подвале. Туда не зашел ни один русский. Конечно, врач получал сообщения об изнасилованиях. При этом он очень близорук, потерял ее очки и тяжело ступает, теперь абсолютно беспомощный.
Оказывается, что горбатый врач - это "товарищ". То есть, он принадлежал до 1933 Коммунистической партии, Советский Союз объехал даже однажды за 3 недели с группой интуриста и понимает несколько слов по-русски. Факт, которые он не доверил мне в подвале, так же как я ему про мои поездки и знания языка. Третий Рейх отучил от такой неуклюжей конфиденциальности. Все же я удивилась.
- Почему Вы не вышли, зная русский, и не объявили себя как симпатизирующего?
Он отвечает мне: "Я сделаю это". Подумав: "Я хотел только, чтобы прошли первые дикие дни".
И он добавляет: "Я отмечусь в ближайшие дни в ратуше. Как только появятся снова органы власти, я предоставлю себя в их распоряжение.
(Я думаю, однако, но не говорю ему, что он не отважился выйти из-за своего горба. При виде таких сильных, бьющий ключом ярости мужчин, он чувствовал бы свой дефект, который делал бы его в глазах этих сильных варваров полу-мужчиной, к тому же жалким, что вдвойне более горько). Его голова сидит глубоко между плечами, он с трудом передвигается. Все же, его глаза чисты и умны, его речь скупа.
- Теперь Вы отрезвлены? - я спрашиваю его, - Разочарованы вашими товарищами?
- "Едва ли", отвечает он подумав. И:
- Не следует понимать произошедшее слишком мелко и лично. Инстинкты есть инстинкты, и они успокоились. Они были замешаны на мстительности; так как, наконец, мы сделали им тоже кое-что там в их стране. Нужно все осознать. Вчерашний мир, это наш старый запад. Теперь родится новый мир, и это происходит с болью. Свежий свет проливается на всемирную историю. Страны Европы взорвут свои границы и появятся новые больше образования. Как при Наполеоне, который когда -то уничтожил мелкие королевства, объединяя нации.
Я: "Вы полагаете, что Германия будет в будущем составной частью Советского Союза, Советская Республика?"
Он: "Хорошо бы".
Я: "Тогда упразднят нас, сделают нас бесприютными, чтобы уничтожать нашу народность".
Он: "Вполне возможно, что мы, немцы, которые живут сегодня, только жертва и удобрение в этот переходный период, и, вероятно, еще учителя. Все же, я полагаю, что-то, что заложено в нас, останется с нами при любых условиях. Каждый берет с собой себя самого – повсюду".
Я: "И в Сибирь?"
Он: "Я считаю, что при доброй воле можно основать нормальную жизнь и в Сибири".
Поверить бы этому искалеченному мужчине. Он создал себе здесь хорошее положение, был ведущим химиком большого предприятия по выпуску минеральной воды. Но выдержит ли он физически то, что будущее потребует, вероятно, от нас? Он пожимает плечами.
Иногда я думаю, что я могу выдержать все на Земле, если что-то нанесет мне удар снаружи, а не из засады собственного сердца. Я чувствую себя сгоревшей и выжженной, не знаю, что могло бы взволновать меня еще в будущем. Жизнь продолжается, она идут, наконец, даже в ледяных пустынях. Врач и я пожали руки друг другу, оба почувствовали себя уверенней.
Все-таки, оберегаемая буржуазность боязливо окружает меня здесь в квартире. Вдова чувствует себя снова как хозяйка своих помещений. Она трет и снует вокруг, сунула в руку мне гребень, чтобы я вычесала бахрому ковров. Она занимается в кухне с песком и содой; горюет о Майсенской скульптуре, что у нее пропала во время грабежа в подвале; сетует о жемчужине для галстука, которую она забыла в убежище. Иногда она сидит меланхолично и говорит внезапно: "Вероятно, я засунула ее в коробку?" И начинается, клубки пряжи и старые кнопки перебираются, и, все же, она не находит свою жемчужину. При этом она в остальном превосходная женщина и ни о чем не беспокоится. Она колет ящики лучше, чем я, переняла этот трюк у ее поляка из Львова, которому благодаря его расположению к припадкам бешенства, колка ящиков удавалась, пожалуй, особенно хорошо. (Впрочем, теперь весь дом знает уже разницу: "Украинку – вот так. Тебя – вот так!")
Сегодня снаружи солнце. Мы таскали бесконечно воду, вымыли простыни, моя кровать только что заправлена. Это сделано, после всех этих прошедших гостей.
Внизу у пекаря толпится много народу, шум и болтовня слышны через наши окна без стекол. При этом нет еще пока хлеба, только номерки для хлеба начиная с завтра или послезавтра. Все зависит от муки и угля, которые ждет пекарь. С несколькими оставшимися брикетами он выпек уже несколько хлебов для дома. Я получала мою хорошую долю. Пекарь не забывал мне, что я вступилась за его жену, когда те тогда парни выдергивали ее. Продавщица Эрна из булочной, которая просидела за шкафом невредимо, принесла нам хлеба в квартиру. Для этого хлеба дом тоже внес свою помощь. У нескольких мужчин, приведенных фрейлейн Бен, были ведро с водой для теста на маленькой тележке. И несколько женщин сгребли лопатой, как госпожа Вендт выражается грубо, "фигню". Так как русские назначили стоящий в магазине обитый бак отхожим местом, то его просто отодвинули немногое вдоль стены и присев на корточки завалили его... Хлеб был заработан честно.
Русские принесли странные деньги. Пекарь показывает до сего дня неизвестно нам купюру в 50 ДМ, вид военных денег для Германии, для нас. За купюру русский офицер получил 14 хлебов. Мастер не смог дать сдачу, русский также не стал настаивать на этом, у него, как мастер говорит, портмоне было нашпиговано полностью такими купюрами. Мастер не знал, что он должен быть делать с деньгами, и отдал русскому хлеб. Все же, он существовал на уплате. Я предполагаю, что нам выдадут тоже такие деньги, которые будут в полстоимости.
Во всяком случае, планы на выпечку хлеба - это первый знак того, что наверху кто-то заботится о нас. Второй знак клеится внизу на входной двери - лист, размноженный на машинке, призыв, подписанный районным бургомистром доктором Соундсо. Аросит о возврате в магазины и учреждения украденного имущества, пишущих машинок, канцелярской мебели, оснастка магазинов и так далее, пока безнаказанно. При более позднем обнаружении украденного угрожает штраф после периода военного положения. Дальше сообщается, что все оружие должно сдаваться. Домам, в которых находится оружие, угрожает также коллективный штраф. И домам, в которых стреляют по русским угрожает смерть. Я едва ли могу вообразить, что кто-то лежит где-нибудь с оружием и ожидает с нетерпением русского. Этот вид мужчин не встречался мне, во всяком случае, в течение этих дней. Мы немцы - не народ партизан. Мы нуждаемся в руководстве и в команде. По советской железной дороге, шла целыми днями по стране, русский говорил мне однажды: "Немецкие товарищи пойдут штурмовать вокзал, только если они купили до этого перронные билеты". Другими словами, и без насмешки: у большинства немцев существует ужас перед незаконностью чего-либо. Кроме того, наши мужчины теперь боятся. Разум говорит им, что они побеждены, что каждое дергание и роптание создает только страдание и ничего не улучшает.
В нашем доме мужчины обходят теперь усердно в поисках оружия. Они обследуют квартиру за квартирой, без сопровождения женщин. Всюду они спрашивают о винтовках, раздобыли, однако, только старую трещотку без крана. Впервые с давних пор я слышал, как снова немецкие мужчины говорят громко, как они двигаются энергично. Они выглядели прямо-таки по-мужски - или, скорее, так же как, что раньше обычно обозначали словом по-мужски. Теперь мы должны найти новое, лучшее слово, которое выдержит и при плохой погоде.
Среда, 9 мая 1945 года.
Сегодня была ночь, которая должна была принести что-то новое. Теперь ничего нет, и писать нечего, кроме того, что я их прожила. Впервые одна между моими простынями с 27 апреля. Майора и Узбека нет. Вдова опять начала опасаться за свое существование, она квакала про исчезающее масла, и что было бы хорошо, если бы майор принес поскорее новые запасы. Я только смеялась. Он вернулся. Ночь пролежал, приятно растянувшись между моими свежевымытыми постельными принадлежностями, потягивался на меня, спал хорошо и проснулся бодрым. Мыл меня теплой водой, которую вдова пожертвовала мне, надевал на меня чистые вещи, насвистывал мне что-то.
Так я писала в 9 часов. Теперь уже 11, и все выглядит по-другому.
Снаружи вызвали нас с совками для мусора на улицу. Мы сгребали лопатой кучу почвы на углу, везли обломки и навоз лошадей на тачке к близкой руинной территории. Древняя известь и железный лом еще с воздушных налетов, свежие артиллерийские обломки наверху, и тряпки и банки и много пустых бутылок. Я нашла 2 красивых открытки из бромистого серебра, немецкий фабрикат - и голую с множеством отпечатков большого пальца на ней.
Мне вспомнились, как я читала немецкие и американские журналы несколько минут однажды в Московском офисе. Если их кто-то брал, потом я обнаруживала уже при более позднем чтении, что и тут и там кусок страницы был поспешно вырван - реклам женского нижнего белья, поясов, чулок и бюстгальтеров. Такие объявления не знают русские. Их журналы без сексуальных картинок. Вероятно, эти нелепые рекламные фотографии, на которые, пожалуй, не взглянет ни один западный мужчина, более чем достаточно для русского глаза, они для них были самой настоящей порнографией.
Для этого у них есть воображение, которое там имеет каждый мужчина. У них подобное не положено. Вероятно, зря. Они могли бы населить свою фантазию идеальными фигурами и больше не бросились бы на любую старуху. Нужно обдумать это.
Когда я поднималась на глоток солодового кофе в квартиру около 10 часов, майор уже был там. Он ждал меня, чтобы попрощаться. Так как его колено выздоравливает, он получил 2 месяца отпуска, которые он должен провести в солдатском доме около его родного города Ленинграда. Уже сегодня он отъезжает.
Он очень серьезен, почти строг, постоянно сдерживает себя. Подробно он пишет себе мой адрес на листок, хочет написать мне, хочет оставаться со мной в контакте.
Я не могу дать ему мою фотографию, о которой он просит, так как у меня нет. Мое все сфотографированное прошлое, собранное в альбоме и толстом конверте с запретным, сожжено. Новых фото у меня не было с тех пор. Долго он смотрит на меня, как будто бы он хотел сфотографировать меня глазами. Целует меня тогда по-русски в обе щеки и тяжело ступает, стараясь не оглядываться и хромая наружу. Мне немного больно и пусто. Я размышляю о кожаных перчатках, которые он продемонстрировал сегодня впервые. Он держал их элегантно в левой. Один раз они упали, он поднял их поспешно, все же, я увидела, что это были 2 разные перчатки - со швами на тыльной стороне кисти руки одна, а другая - гладкая. Он пытался, чтобы я не увидела. В ту секунду я очень любила его.
Снова наружу, на улицу, я должна идти на уборку. Позже мы хотим пойти поискать древесину, нужно топливо для плиты, которая используется мною на гороховые супы. Причем, на меня обрушивается сознание того, что теперь никто не принесет еду, свечи и сигареты. Я должна дать понять это вдову осторожно, когда она вернется от колонки. Паули я совсем ничего не сказала. Ему сама вдова может пояснить положение дел.
В поиске дров я иду впервые за 2 недели на лужайку перед кино, на которой погребают теперь мертвецов из нашего квартала. Между глыбами обломков и воронками от разрыва снарядов - 3 двойных могилы, 3 супружеские пары, три разных самоубийства. Бормочущий старик, который сидел на корточках на камне, рассказал мне с горьким успокоением, все время кивая, о мертвецах: в могиле крайней справа лежит местный вождь отряда нациста с женой (револьвер). В средней могиле, на которой вянут несколько воткнутых веток сирени, подполковник со своей госпожой (Гифт). Старик не знает ничто о супружеской паре в третьей могиле; там кто-то воткнул деревяшку в песок, и там красным карандашом написано "2 мельника". В одной из отдельных могил лежит женщина, которая прыгнула с третьего этажа, когда Иваны ее захотели. Что-то вроде креста, из соединенных 2 кусков белой отполированной частей от двери, наискосок перевязанных проволокой. У меня перехватило горло. Почему этот крест так сильно действует на нас? Даже если мы больше вряд ли можем называться христианами? Ранние детские впечатления возвращались. Я смотрела и слышала фрейлейн Драйвер, как она изображала нам семилетним с бескрайними подробностями и слезящимися глазами страсти спасителя... Всегда есть Бог в кресте для нас по-христиански воспитанных европейцев - он может существовать всего лишь только из 2 кусков начинки двери и немного проволоки.
Вокруг – почва, лошадиный навоз и играющие дети. Можно ли называть это играми? Они останавливаются, щурятся на нас, шепчут друг с другом. Если слышат громкий голос, значит это русский. Поэтому один из них тяжело ступает с занавеской в руке. Он кричал вслед нам оскорбления. Они теперь сами по себе или в группах. Суровые и вызывающе их песни режут нам ухо.
Отдала пекарю 70 Pf за 2 полученных хлеба, мне казалась все очень странным и у меня было чувство, что я сунула ему в руку ему что-то полностью бесполезное, все еще не могу привыкнуть считать наши новые немецкие деньги нормальными деньгами. В доме Эрна пекаря собирала все документы, отмечала в списке имена и число человек оставшихся жителей. По-видимому, скоро появятся новые продовольственные карточки. Эрна нарядила себя и приближалась в расписанной цветами лета одежде - необычный вид, после того, как 14 дней все женщины осмеливались выходить наружу только как свиньи. Также и у меня на душе после этой новой одежды. Еще не понимают, что уже никакой русский в наши двери больше не постучит, никто не растянется больше на диване или в кресле. Я основательно убрала комнату, нашла под кроватью маленькую советскую звезду из красного стекла и презерватив в бумажной упаковке. Кто потерял его, я не могу понять. Я вовсе не знала, что они вообще знают что-нибудь об этом. Во всяком случае, они не утруждали себя использованием их по отношению к немецким женщинам.
Они взяли с собой граммофон, а также рекламный диск текстильной фирмы ("... для жены, для ребенка, у каждого было кому..."). А 43 классических музыкальных диска, от Баха до Пфицнера, и половина Лоэнгрина по-прежнему остались нам. Также разбитая Анатолем крышка осталась, благодарно сожгли мы ее в плите.
Теперь уже вечер, среда, 9 мая. Пишу сидя на подоконнике. Снаружи - лето, клен уже темно-зеленый, подметенные улицы чисто, пусто. Я использую последний дневной луч, так как теперь нужно экономить свечи. Никто не принесет нам новые.
Пролет теперь также с водкой, сахаром, маслом, мясом. Если бы мы могли притащить картофель сюда! Еще не осмеливаются разобрать баррикаду перед домашним подвалом. Не знают, возвратятся ли они или последуют новые войска. Вдова проповедует и проповедует, разумеется, не про лилии на поле. Она прядет боязливую мысль, видя, как мы все умираем с голоду, и обменивается взглядом с господином Паули, когда я прошу о второй тарелке горохового супа.
Где-то тарахтит зенитная пушка. Это значит, они упражняются для парада победы, к которому должны прибыть также американцы. Уже возможно. Если они празднуют, мы не допущены. Мы капитулировали. Все же я чувствую себя жизнерадостно.