Сначала булочница, 2 толстых красных маленьких бочонка под воротником из мерлушки. Вдова аптекаря, которая закончила курс самаритянина и иногда кладёт здесь других женщин на 2 составленных вместе стулья. Госпожа Леманн, супруг на востоке пропал без вести, набор из подушки со спящим младенцем в руке и спящего четырёхлетнего Лутца, с развязанным шнурком на ботинке. Молодой человек в серых брюках, с очками в роговой оправе, который окажется при более близком рассмотрении девушкой. 3 пожилых сестры, портнихи, как чёрный пудинг. Девушка - беженка из Кёнигсберга из восточной Пруссии, составляющая вместе с её хламом одно целое. Есть здесь и Шмидт, оптовик по продаже занавесок, но без занавесок и, вопреки своему пожилому возрасту, непрерывно болтающий. Супружеская пара книготорговца, которая жила несколько лет в Париже, и которые часто болтают вполголоса друг с другом по-французски...
Сорокалетняя женщина, у которой бомба взорвалась в саду у соседа и превратила её дом, плод её экономии, в щепки. При этом её откормленная свинья была подброшена высоко вверх к самым стропилам. "Её больше уже никак нельзя было использовать".
Между домашними обломками, перемешанными с садовой землёй, собрали соседскую супружескую пару. Это были прекрасные похороны. Мужской хор цеха портных пел у могилы. Но потом, однако, дела пошли кувырком. Сирены заревели песню о заветах Бога. Бац, могильщики опустили гроб. Слышно было, как его содержание там загремело. И теперь главный смысл, рассказчица уже заранее хихикала над своей и до этого уже немного странной историей: "Представьте себе - 3 дня назад вижу, как дочь в саду ковыряется, что ей там нужно не знаю, и там она находит за дождевым стоком ещё и руку".
Некоторые засмеялись коротко, остальные нет. Есть ли у них рука для погребения?
Дальше, по кругу подвала. Следующий ко мне, закутанный, лихорадочно потеющий немолодой господин, торговый агент. Далее за его супругой, гамбургский шпиц и восемнадцатилетняя дочь. Дальше блондинка, которую никто не знает, с её так же неизвестным квартирантом рука об руку. Хилый почтовый советник всегда и постоянно с протезом ноги в руке, высокохудожественной вещью из никеля, кожи и древесины. Одноногий сын его лежит или лежал, никто не знает, - в военном госпитале. Похожий на гнома в кресле, горбатый врач сидит на корточках. Ну и я сама: бледная блондинка, всегда в одном и том же случайно спасённом мною зимнем пальто; работающая в издательстве до прошлой недели, которое закрыли и "временно" освободили служащих.
Мы - хлам, который не нужен ни фронту, ни ополчению. Не хватает пекаря, который имеет красный билет III, единственный в доме, и который уехал на земельный участок к садовым домикам, что бы закапать серебро. Не хватает фрейлейн Бена, почтовой служащей, не состоящей в браке, которая разносила газеты, несмотря на падающие бомбы. Не хватает женщины, которая находится в настоящее время в Потсдаме, чтобы похоронить там 7 погибших при большом налёте членов своей семьи. Не хватает инженера с третьего этажа с женой и сыном. Он загрузился на прошлой неделе на баржу вместе со своей мебелью, уехав через Среднегерманский канал туда, куда были эвакуированы военные предприятия. Все силы тянутся в центр. Там должно возникнуть опасное скопление людей. Если, конечно, янки уже не там. Никто ничего не знает.
Полночь. Никакого тока. Керосиновая лампа. Снаружи громкое жужжание, наполняет подвал. Суконная причуда приходит в действие. Каждый наматывает приготовленный платок вокруг носа и рта. Таинственный турецкий гарем, галерея полуокутанных посмертных масок. Только глаза живут.
Суббота, 21 апреля 1945 года, 2 часа ночи.
Бомбы, стены качались. Мои пальцы дрожат. Я мокрая, как после тяжёлой работы. Раньше я ела в подвале толстые бутерброды с маслом. С тех пор как я пострадала от бомбёжки и помогала той же самой ночью, разгребая засыпанных, я борюсь с моим страхом перед смертью. Это всегда одни и те же симптомы. Сначала пот в волосах, сверлит в спинном мозгу, в шее колет, небо тебя высушивает, и сердце быстро бьётся. Глаза пристально смотрят на ножку стула напротив и врезаются в его выточенные утолщения и хрящи. Теперь могу молиться. Мозг цепляется за формулы, лоскуты предложения: "Спаси и сохрани..."
До тех пор, пока волна не проходит.
Как по команде, начинается лихорадочное болтание. Все смеются, дёргают друг друга, шутки. Фрейлейн Бен подошла с газетным листом вперёд и прочитала статью по поводу дня рождения вождя (дата, о которой вообще не хочется думать). Она читала с очень особенным акцентом, новым, насмешливым и злым голосом, который ещё не слышали здесь внизу.
"Золотой хлеб на полях... Люди, которые живут в мире..."
"Как бы ни так", - говорит житель Берлина, - "это всё уже не воспринимается".
3 часа ночи, подвал дремлет. Неоднократные отмены боевой готовности, однако, потом новая тревога. Никаких бомб. Я пишу, это помогает, отвлекает меня. И Герд должен прочитать это, если он вернётся.
Девушка, которая выглядит как молодой человек, подкрась ко мне и спросила, что я пишу. Я:
"Это не важно. Просто частные каракули, чтобы заняться хоть чем-то".
После первой волны налёта появился старый господин сосед из своего собственного подвала. Он говорит постоянно о победе. В то время как Сигизмунд говорит, соседи смотрят в себя безмолвно и многозначительно. Никто не пускается в споры с ним. Кто обсуждает с сумасшедшими? Кроме того, сумасшедшие иногда опасны. Только консьержка активно соглашается.
9 часов утра, в мансардной квартире. Серое утро, дождь. Я пишу на подоконнике, который является моей конторкой. Вскоре после 3 часов отменили тревогу. Я стягиваю одежду и ботинки и падаю в кровать, которая постоянно раскрыта. 5 часов глубокого сна.
Относительно моих наличных денег, это 452 дойчмарки. Я не знаю, что делать с таким большим количеством и что можно на них купить. Да и мой счёт в банке, на котором около 1000 не выданных из-за отсутствия товаров марок. (Как я в первый год войны вкладывала на этот счёт, экономила для поездки вокруг света. Как это было давно. Всё проходит). Некоторые люди бегут сегодня к банкам, если они ещё находятся, работают, и снимают. К чему, собственно? Деньги, т.е. бумажные деньги, только фикция и больше не представляют стоимости, если центр исчезает. Я листаю без какого-либо чувства денежную пачку. Как картинка из утонувших времён. Я предполагаю, что победители принесут их собственные деньги и снабдят нас ими. Ну, или какие-либо армейские деньги.
Полдень. Бескрайний дождь. Промаршировала пешком на Паркштрассе и добавила к моим "бумажным картинкам" ещё упаковку. Доверенное лицо заплатило мне последний месячный заработок и выдало мне "отпуск". Всё издательство растворилось в воздухе. И биржа труда закрылась, никто не охотится там больше на свободные будущие рабочие руки; в этом отношении мы теперь - наши собственные господа.
Бюрократия кажется мне похожей на хорошую погоду. Во всяком случае, все моментально учреждения пропадают, как только начинается дождь из осколков гранат. (Впрочем, теперь очень спокойно. Вызывающая опасения тишина). Нами больше не управляют. И всё же порядок воспроизводит сам себя самостоятельно снова и снова, всюду, в каждом подвале. В каждом домашнем подвале есть свой авторитет. Уже в каменном веке человечество должно было функционировать таким образом. Стадные животные, инстинкт сохранения видов. У животных это должны быть всегда самцы, ведущие быки и ведущие жеребцы. В этом подвале можно говорить, скорее, о ведущих кобылах. Фрейлейн Бен такая; очень спокойная гамбурженка. Я – никто. Я не была авторитетом и в моём старом подвале, где, однако, существовал очень ревущий ведущий бык, который владел полем, майор Д., который не признавал ни мужчин, ни женщин равными себе. Он всегда был неприятен мне в том подвале, всегда я пыталась отделиться, найдя угол для сна. Но если вожак кричит, я послушно повинуюсь.
По дороге я поравнялась с трамваем. Я не могла сесть в него, так как у меня нет документа III. При этом он был почти пустой, я насчитала 8 человек. И сотни бежали рядом под хлещущим дождём, хотя если уж всё равно ехать, то можно было бы забрать их собой. Но нет - чти принцип упорядочения. Это живёт глубоко в нас, и мы этому повинуемся.
Я пошла к карточному бюро. Сегодня моя буква была в очереди на штемпелевание на картофель с 75 по 77. Дела неожиданно шли быстро, хотя обслуживали только лишь 2 дамы. Они вовсе не смотрели, ставили печать на талоны механически, как машины. К чему, собственно, эти штемпели? Никто не знает этого, но каждый предполагает, что это имеет какой-либо смысл. Согласно объявлению, буквы X до Z должны заканчивать штемпелевать 28 апреля.
На обратном пути я проникла в покинутый сад профессора К., за чёрной руиной дома, собрала крокусов и наломала сирени. Потом к госпоже Гольц, которая раньше жила в том же доме, что и я. Мы сидели напротив друг друга за столом и болтали. То есть, мы орали, стараясь перекричать вновь начавшуюся стрельбу. Госпожа Гольц, сломленным голосом: "Цветы, удивительно-прекрасные цветы..."
При этом слёзы бежали у неё по лицу. Да и у меня было ужасно на душе. Теперь красота ранит. Это происходит от избытка смерти.
Подумала сегодня утром, сколько мертвецов я уже видела. Первым был господин Шерман. Тогда мне было 5, ему 70, серебристая белизна на белом шёлке, свечи, возвышенность. Итак, смерть была торжественна и прекрасна. До тех пор, пока я не встретила её у умершего накануне брата Ханса в 1928 году. Как узелок тряпки он лежал искривлённым - земля, подбородок с синим платком, колени. Позже - мёртвых родственников, синие ногти между цветами и чётками. Один в Париже, привезённый в кровавой каше. И замёрзший в Москве реке... Я ещё не видела саму смерть, а только мертвецов. Но это переживание достанется, пожалуй, мне довольно скоро. То, что это могло затронуть меня саму, я в это не верю. Она уже часто скользила возле меня, но что-то меня оберегало. Это чувство, которое живёт в большинстве людей. А как иначе они могли быть настолько бодры посреди такой большой смерти? Установлено, что угроза жизни увеличивает жизненные силы. Я горю более сильно и более ярко перед бомбоштурмовым ударом. Каждый новый день жизни - это ещё один день триумфа. Опять пережили это. Сопротивляюсь. Поднимаюсь как бы выше и твёрже стоя на земле. Тогда, во время первой бомбардировки, я записала на комнатной стене при помощи карандаша на латыни: Si fractus illabatur orbis, Impavidum ferient rumae. Тогда ещё можно было писать за границу. Я процитировала в письме моим друзьям Д. в Стокгольме, пожалуй, чтобы укрепить себя саму, вышеупомянутый стих и писала об интенсивности нашего, находящегося под угрозой, существования. При этом у меня было лёгкое чувство, как если бы я, теперь взрослая, допущенная к тайне жизни, говорила с ребёнком, которого нужно беречь.
Воскресенье, 22 апреля 1945 года, 1 час ночи.
Я лежала на кровати наверху, дуло в разбитые стёкла, я дремала. Около 20 часов постучала госпожа Леманн: "Спуститесь, теперь больше нет тревоги и никаких сирен. Остальные уже все внизу".
Отчаянный спуск по лестнице. Я зацепилась за край ступени. Страх смерти смог поймать меня ещё в перилах. Потом мягкими коленями я искала и искала на ощупь, со стуком в сердце, проход, до тех пор, пока не нашла рычаги двери подвала.
Внутри вижу новую картину. Те, кто прибыл раньше, разбирали кровати для себя. Всюду подушки, пуховики, шезлонги. С трудом я пробиваюсь к цели - к моему сидячему месту. Радио мертво, нет больше радиосигналов аэропорта. Мигает керосиновая лампа. Несколько бомб падают, потом спокойствие. Сигмунд появляется, всё ещё высоко держит знамя. Садовник бормочет что-то про Бернау и Зоссен, где должны теперь стоять русские: Сигмунд объявляет, напротив, что они получат скорый отпор. Мы сидим, часы крадутся, артиллерия громыхает, то вдалеке, то близко. "Больше не ходите на 4 этаж", - призывает меня вдова аптекаря. И она предлагает мне ночной приют в её квартире на первом этаже. Мы карабкаемся наверх по задней винтовой лестнице. (Раньше это был "подъём для посыльных и поставщиков"). Лестница - просто тесное веретено. Хрустит от осколков стекла под ногами, свистит из открытых люков. Диван принимает меня в комнате рядом с кухней, даёт мне 2 часа сна под чуждо пахнущим шерстяным одеялом. Примерно до полночи бомбы падали совсем близко, и мы убегали снова вниз. Жалко длительные ночные часы, слишком уставала...
Следующим утром около 10 часов в мансардной квартире. Примерно до 4 часов мы выждали в подвале. Только что я вскарабкалась наверх под крышу, суп из корнеплодов на унылом газе согревал меня, снимала кожуру с картофеля, варила моё последнее яйцо. Странно, сколько вещей я делаю теперь в последний раз, это значит в последний раз, на неограниченно долгое время. Откуда новое яйцо должно было теперь прибыть ко мне? Откуда духи? Итак, я поглощаю это с наслаждением, очень осознанно, очень благоговейно. Позже я заползла охотно в кровать и спала до беспамятства в беспокойном сне.
Снова под крышей, 14 часов. Снаружи народ толпилась, точно там что-то распределяют. Теперь у нас есть что-то вроде устной почты. Всё, что обсуждают.
Мы получаем паёк, как официально сообщается, а именно, мясо, колбасу, продукты питания, сахар, консервы и суррогатный кофе. Я занимаю очередь, простояла под дождём 2 часа и получила, наконец, 250 граммов крупы, 250 граммов овсяных хлопьев, 2 фунта сахара, 100 граммов суррогата кофе и банку кольраби. Отсутствуют мясо и колбаса, и кофе в зёрнах. У мясника в угловом доме толкотня, по обеим сторонам бесконечная очередь, под ливнем. В моей очереди шелестит слух: Кепеник сдан, деревня Вюнс занята, русские стояли в Тетлов - канале. Ни одна женщина, впрочем, больше не говорила "об этом".
Я чувствую себя липко и противно после подобных разговоров в очередях, когда опускаются невольно и форма и содержание, когда все купаются в массовых чувствах. И всё же, я не хочу ставить внутри себя заборы, хочется отдавать себя массово-человеческому, хочется переживать, хочет участвовать в этом. Борьба между высокомерным обособлением, в котором большей частью проходит моя частная жизнь, и желанием жить инстинктом как другие, принадлежать к народу, переживать историю.
Что я могу ещё сделать? Я должна пережить это. Зенитная пушка и артиллерия ставят акценты в нашем дне. Иногда я желаю, что бы всё уже миновало поскорей. Странное время. Жить в истории самой, видеть вещи, о которые позже нужно будет говорить. Но вблизи это превращается в бремя и страхи. История очень надоедлива.
Завтра я хочу найти крапиву и притащить сюда уголь. Новые маленькие запасы отделяют меня от голода. Меня они беспокоят так же, как империи - сокровища. Они могут испортиться, могут быть украдены, мыши могут лишить меня их. Наконец, я разместила весь хлам в коробке в подвале. Всё же я могу ещё носить всё моё земное владение по лестнице вниз и вверх.
Поздний вечер, сумерки. Я снова посетила госпожу Гольц. Её муж сидел у неё, в пальто и шали, так как в комнате было холодно и сквозило. Оба безмолвные и придавленные. Они больше не понимают мир. Мы едва разговариваем. Снаружи всё время жестяной треск. Иногда тугие удары зенитной пушки, как будто бы гигантские ковры выбивались между небом и землёй.
Эхо выстрелов гуляет во дворах. Впервые я осознаю слово "канонада", до сих я слышала о "львиной храбрости" и "героической груди". Однако, слово действительно хорошее.
Снаружи мелкий дождь и ветер. У входной двери я заметила проходящую кучку солдат. Некоторые хромали. Безмолвно, каждый сам по себе, они шли рысью без строя. Лица колючие и истощённые, на спине тяжёлый багаж.
"Что случилось?", - я кричу, - "Где бои?"
Никто не отвечает. Один ворчит непонятное. Один отчётливо говорит себе под нос: "Приказывай вождь - мы идём за тобой на смерть".
Их можно только пожалеть. Ждут ли от них чего-то или от них уже совсем ничего больше не ожидают. Даже сейчас они выглядят побитыми и загнанными. На нас, стоящих у бордюра, они останавливают тупой и безжизненный взгляд. Мы, народ и гражданские жители Берлина, для них надоедливы и им безразличны. То, что они стыдятся своего вида, в это я не верю. Они слишком отупели и устали для этого. Побеждённые. Я даже не могу на них смотреть.
На стенах липко размазанные известковые буквы, которые должны руководить, по-видимому, войсками и направлять к каким-нибудь местам сбора. Куски картона, с надписью красным и синим карандашом с обведёнными словами "Гитлер" и "Геббельс". Один плакат предостерегает от капитуляции и угрожает повешением и расстрелом. Другой озаглавлен "Требования к жителям Берлина", предостерегает от оккупантов и просит всех мужчин, чтобы они боролись. Листки вообще-то не бросаются в глаза. Ручные каракули выглядят так жалобно.
Да, техника избаловала нас. То, что мы не обслуживаемся ротационной машиной или через динамики, кажется нам убогим. От руки написанное или просто сказанное - чем это может быть?
Наша техника девальвировала действие речи и письма. Отдельный визг, вручную нарисованные плакаты, 90 тезисов у церковной двери в Виттенберге, с этого начинались ранние народные восстания. Для нас всё сегодня должно доходить более солидным, круги должны двигаться, должны работать размножающие аппараты, чтобы всё это действовало.
В подвале, 22 часа. После вечернего супа я позволила себе небольшой постельный режим наверху, потом сбежала рысью вниз. Община подвала уже была собрана полностью. Сегодня небольшой обстрел и, хотя уже время для этого, до сих пор никакого воздушного налёта. Нервное веселье заканчивается. Циркулируют всяческие истории. Госпожа В. кричит: "Лучше Russki на животе чем янки на голове".
Шутка, которая довольно плохо подходит её траурному крепу. Фрейлейн Бен каркает на весь подвал: "Давайте быть честными, мы, пожалуй, все уже не девушки".
Она не получает ответ. А я обдумываю - кто. Невинный вид младшей дочери швейцара, которой лишь 16, и которая сильно охранялась после проступка её старшей сестры. И, определённо, если судить по лицу, та девушка, восемнадцатилетняя Штинхен, которая мирно дремлет. Сомнительной мне кажется девушка, которая выглядит как молодой человек. Но это, пожалуй, особый случай.
Сегодня новая женщина в нашем домашнем подвале, она всегда шла сюда, на 6 домов дальше чем к общественному бункеру, который считается надёжным. Она живёт одна в своей квартире, как будто бы овдовевшая, покинутая или разведённая, я ещё не знаю. По её левой щеке тянется гнойная экзема. Она сообщает шёпотом, достаточно громко, что она спрятала по-походному своё обручальное кольцо в резинке её трусов на себе. "Если они доберутся туда, то кольцо мне будет уже безразлично".
Общий смех. Всё-таки гнойные экземы на лице могли бы и защищать от таких переживаний.