Погружение во тьму - Волков Олег Александрович "volkov-o-a" 26 стр.


Мать близко знала Кони. Анатолий Федорович на правах соседа - они жили рядом на Моховой - до последних своих дней приходил к ней "на огонек". Сановник, стяжавший известность защитой революционеров; человек, никогда не погрешивший против совести; государственный деятель, оказавшийся в плену предрассудков своего века и не разглядевший пророка в своем старшем современнике Достоевском… Со слов матери я знал, что свержение Временного правительства и особенно разгром Учредительного собрания потрясли Кони. Потрясли настолько, что дальше он жил уже раздвоенным, наполовину отрекшимся от себя. В этом я видел неизбежную судьбу таких вот честно заблуждающихся людей XIX века, завороженных багровыми отсветами слова РЕВОЛЮЦИЯ…

Проводил я мать и хорошо помню, что, расставаясь, уверенно, как само собой разумеющееся, обещал летом, по пути отсюда, заехать к ней в Питер показаться уцелевшим родственникам, кузинам и тетушкам, считавшим, что в семье появился свой декабрист. Но это было мое последнее свидание с матерью…

Проводил я и закончившего трехлетнюю ссылку дядю Алешу. Он отправился в Закавказье - помнится, в Батум, - где осел какой-то давний его приятель-моряк. Тут мы прощались, наверняка зная, что навсегда, хотя дядя и повторил безо всякой убежденности: "Вот закончишь ссылку и приедешь ко мне отогреваться после Заполярья. Там не океан, конечно, но все-таки море…" Он бодрился и не разрешал себе сутулиться, но выглядел плохо. Худой, бесконечно усталый, неухоженный нищий старик… Все на нем было не просто старое, а ветхое, повытертое, с не выводимым никакими снадобьями тавром заношенности. В общем, отражение повергнутого и зачеркнутого вчера. Уже бесплотный силуэт отошедшего, в чем-то даже укоряющий современность с ее деревянным ликованием и вымученными "ура!". И она торопится убрать с дороги докучные призраки…

…Всеволод был женат на премиленькой внучке богачей Морозовых. Помню, он говорил: "Жена должна составлять красивое пятно, оживляющее интерьер", и в соответствии с этим выбирал себе спутницу жизни, а потом заботился о нарядах для своей Катюши. Так вот, брат этого "красивого пятна", Игорь Кречетов, забулдыга Игорек, и соблазнил меня показаться на корте.

Этот добродушный компанейский малый, бредивший бегами и теннисом, сыпавший, мило шепелявя, анекдотами - он и переселился из Москвы в Архангельск из-за одного такого анекдота, - даже тут ухитрился втереться на правах столичного спортсмена к боссам "Динамо". Он убедил их в неотложной необходимости построить площадки для игр, хлопотал, инструктировал и в некий день явился пригласить меня "покикаться" для тренировки! Ракетки, мячи, даже туфли - все есть: не зря же "Динамо" - детище Великого Ведомства… Так что - пошли? Я отказался. Охота лишний раз напоминать о себе чекистам? Да еще и как бы дразнить их: вы вот сослали нас, а мы преприятно в белых штанах за мячом скачем, жирок спускаем. Было бы из-за чего играть с огнем!

Но от того, чтобы сходить поглазеть, не удержался. Раз и другой. И стали точить сожаления, грызть зависть: Игорь вон как в форму входит, любо глядеть… И оказывается, не все теннисисты из ведомства: есть двое из мединститута, какой-то филолог, еще из Морфлота! Что же себя ограничивать?

Первое время я оправдывался тем, что играю лишь с Игорем, когда на кортах - ни души, что это для моциона. Но трудно быть осмотрительным, если втянулся в дело, которое по душе. И я не заметил, как стал азартно сражаться с доцентом, участвовать в "дублях", забывать, что за братия в безукоризненно белых брюках, молчаливая и подтянутая, деловито играет на соседней площадке! Нет-нет и засечешь пронзительный взгляд оттуда - и метнутся прочь следящие за тобой глаза. И вдруг увидишь окаменелую настороженность лиц, выдающую себя скрытность, а в глубине зрачков уловишь - пусть человек разгорячен игрой и запаленно дышит - острый огонек хищника в засаде. И на мгновение замрет душа…

Но убаюкали длинные, бестревожные месяцы, составившие мою архангельскую жизнь. Избаловала ее относительная легкость, приятно занимавший необременительный роман, какие-то отвечающие вкусам занятия. Приподними меня тогда благая рука над моей жизнью, дай мне заглянуть вперед и глубже осмыслить прошлое - ужаснуло бы меня мое легкомыслие. Моя забывчивость. Но опять-таки: изменилось бы что в моей судьбе, живи я тенью, слитой до неразличимости с серыми буднями? Не выставляйся в джентльменской игре? Не покажи я зубки жулику Сыромятникову, не сделайся постоянным посетителем церкви, собеседником владыки? Откажись от общения с Путиловой, Ксенией, Гадоном и прочими подозрительными лицами? Не делай я, наконец, посильного, чтобы прийти на помощь особо бедствовавшим мужикам? Нелегко ответить на этот вопрос… Не окажется ли правым тот, кто верит в предначертанность судеб: именно мне было написано на роду в отличие от других родных и близких пройти через некий круг испытаний? Завершить его и продолжать жить, когда почти не осталось никого из "своих", сверстников? И никакие мои предосторожности и ухищрения, попытки маскироваться не избавили бы меня ни от одного из приключений…

По прошествии многих лет, оглядываясь на свое отдаленное уже целой эпохой прошлое, я думаю, что мимикрия, слов нет, - надежное защитное средство. Но вот не бывает так, чтобы приспособленчество не влияло на самую суть человека: покровительственная окраска растлевает сознание. Так что Бог с ней совсем, с маскировкой!

Глава седьмая
Еще шестьдесят месяцев жизни

Можно начать почти как у Тургенева в романе "Дым": "Это было 8-го июня 1936 года… Стояло солнечное утро, и Архангельск выглядел, против обыкновения, повеселевшим и даже приветливым. С трамвая на конечной остановке сошел высокий мужчина средних лет, одетый в рабочую куртку, и торопливо зашагал по улице Павлина Виноградова к двухэтажному дому со стенами, еще не успевшими потемнеть…" и т. д.

А дальше произошла немая сцена уже по Гоголю.

"Высокий мужчина средних лет" в моем лице исправно трудился со своими мастерами над очередным макетом. В помещении пахло свежей стружкой и красками, шмелем гудел в углу токарный станок, окна нестерпимо сияли, несмотря на пришпиленные к рамам выгоревшие газеты, - я все собирался заменить их пристойными занавесками. Как вдруг…

Они вошли незаметно. Внезапно среди нас замаячили три фигуры в легких серых плащах и темных кепках. Все в мастерской мгновенно отвлеклись, загадывая - что за работу предложат объявившиеся заказчики? Я же, едва взглянув на вошедших, тут же безошибочным чутьем, вернее, предчувствием определил, что это за птицы… Разогнулся - я как раз лепил рельеф склона из папье-маше для макета лесоспуска - и с какой-то внезапно охватившей вялостью подумал, что вот докрасить не удалось и что теперь не придется получить деньги, и нет ли у меня на квартире чего-нибудь, что не должно попасться на глаза при обыске.

Тут я поневоле колеблюсь. Что за сказка про белого бычка? Снова оперативники, ордер, "вам придется отправиться с нами…". Ведь я уже не первый раз принимаюсь об этом рассказывать! И - предупреждаю - не в последний! Но обойтись без этого повторения, без такого рефрена, напоминающего, как колокол на церковном погосте, о великих тревогах и печалях тех дней, нельзя. Хотя бы потому, что я рассказываю о жизни подлинной, не выдуманной, тщусь на судьбе одного интеллигента, застигнутого революцией в юношеском возрасте, дать по возможности правдивую картину тех мытарств, что выпали на долю русских образованных сословий с октября семнадцатого года. Их избежали только те, кто умел перемахнуть пропасть и приспособиться к новым порядкам. Но тут возникает сомнение: можно ли относить к истинно просвещенным, интеллигентным людям тех, кто захотел закрыть глаза на свойства и суть новой власти, проявившиеся с первых часов ее существования; свойства, несовместимые с понятиями, привитыми культурными традициями? Образ интеллигента неотделим от совестливости, чистоты и бескорыстия побуждений, уважения к людям и их мнениям, отвращения к насилию. Словом, от тех духовных ценностей, что были растоптаны большевиками, едва они захватили власть. В большевистских анналах разгон "учредилки" отнесен к доблестнейшим подвигам, и это говорит за себя. Можно, разумеется, допустить, что отдельные, вполне интеллигентные и даже нравственно безупречные люди, вроде старого социал-демократа Смидовича, вознесенного на первых порах в верховные органы власти, что эти люди обманулись, чистосердечно заблуждаясь по поводу ценности благ, какие революция способна дать народу.

Немногочисленная прослойка "интеллигентных большевиков" была - кто знает? - быть может, и впрямь далека от маратовских замыслов (знаменитые trois cent mille tetes - триста тысяч голов!) партийных вождей. Но на долю этих революционеров-радикалов, тех, кто не догадался вовремя отправиться ad patres (к праотцам), - досталась своя чаша испытаний. Революция пожирает своих детей. Чаша особенно горькая досталась тем, кто запоздало каялся: "Мы этого не хотели…", но руку приложил - и крепко! - к закладыванию, уже с октября семнадцатого года, фундамента сталинского тридцатилетнего кошмара с его непоправимыми последствиями.

…Меня повезли на "козлике" с поднятым верхом и открытом с боков. На главной улице машине пришлось постоять прижатой к тротуару. Мимо - так близко! - шли люди в темной и однообразной одежде, метившей толпу тех лет.

- Далеко ли вы, Олег Васильевич, собрались?

У дверцы - я сижу возле шофера, агенты за спиной - остановился мой знакомый, Константин Константинович Арцеулов, летчик, начинавший длинную свою карьеру в авиации еще с Уточкиным и Нестеровым. Воспитанный, с хорошими манерами, Арцеулов был человеком одаренным: он занимался живописью - мы и познакомились с ним в студии художника, - что-то сочинял, а позже и публиковался, помнится, в детском издательстве. Очутился он в Архангельске, как я догадывался, не по своей воле, а в "почетной ссылке" - была для некоторых категории лиц и такая. И когда уже в шестидесятые годы пришлось читать о "дедушке" русской авиации - кажется, именно так его величали, - я вспомнил стройную, подтянутую фигуру и выправку царского офицера, залитую солнцем архангельскую улицу и своих насторожившихся охранников.

- Чего не знаю, того не знаю, Константин Константинович, - пожал я плечами. - Вот они вам, быть может, разъяснят…

Он мгновенно догадался. Помолчав и секунду поколебавшись, он крепко, сочувственно пожал мне руку. Хотел было что-то сказать, да только вздохнул. Затор рассосался, и машина тронулась…

И еще одного знакомого довелось мне увидеть - но уже безо всяких рукопожатий - в тот последний мой день "на воле" в Архангельске.

…Нудно тянулся обыск. Чекисты перелистывали книги, каждый исписанный листок откладывали в сторону, чтобы предъявить "изъятое при обыске": авось да дока-следователь откопает, из чего состряпать дельце! Оживлялись, наткнувшись на брошюру или журнал на иностранном языке - это уж верная улика, готовое доказательство шпионажа!

Они шарили методически, но безо всякого рвения, как выполняют формальность, когда заранее знают, что никакого лакомого сюрприза в виде солидной пачки купюр госбанка или, того лучше, валюты, не то вещицы из червонного золота да еще с камушком в несколько каратов - не предвидится. И давно бы они прекратили копаться в моих пожитках, не опасайся каждый, что товарищ настучит.

Неожиданно - шаги в сенях. - Вот и я, Олег Васильевич!

В дверях - теннисист в ослепительно-белом костюме, с ракеткой в руке, сияющий, прямо-таки излучающий оживление. Все немо на него уставились. Я было встал и шагнул навстречу гостю, но меня шустро опередил чекист.

В чем дело, мой спортсмен сообразил сразу. И стал на глазах тускнеть, линять. Вытягивалось лицо, повисали руки; перепуганно забегали глаза и со страхом остановились на подскочившем к нему агенте. Самоуверенно-напористая, весело-предприимчивая блистательная фигура на глазах превращалась в робкую, приниженную тень.

…Мне попадались писанные в революцию директивы властям "на местах". Они требовали беспощадности, наставляли пугать так, чтобы и "через пятьдесят лет помнили" - дрожали. Вот бы порадовался "вождь мирового пролетариата", поглядев на этого "простого советского человека", обмершего от одного косвенного соприкосновения с тройкой человечков, олицетворяющих как раз эту устрашающую ипостась власти!

- Ваши документы!

- У меня… товарищ… я… извините, дома…

Мигнув своему подручному - "не дремать!" - старший оперативник вышел с гостем в сени и притворил за собой дверь. Двое оставшихся плотнее придвинулись ко мне.

Был, вероятно, понятой, составлялся протокол, опечатывалась комната - я ничего этого не запомнил. А вот забежавшего за мной теннисиста, растерявшегося и позеленевшего, не забыть, кажется, вовек! И как же клял он про себя ту злополучную минуту, когда попросился играть со мной, завел знакомство со ссыльным! И как, вероятно, бил себя в грудь на допросе, открещиваясь на все лады от замаскировавшегося врага, как от избытка лояльности угодничал перед следователем - от страха, лишь бы его не пристегнули к моему делу.

Оно же, как я скоро убедился, развертывалось на широкую ногу. Следствие повели обстоятельно и неторопливо, со вкусом, чтобы объявить мне мат по всем правилам. Я приготовился к обороне. И было предчувствие, что приходить в отчаяние нечего. Выстою.

* * *

В эту камеру я возвращался, как к себе домой. Вдоль стен, выкрашенных до уровня глаз в серое, по узкому, врезавшемуся в память коридору с двумя поворотами. Первая дверь за углом - моя. Камера в безраздельном моем владении. Я - в одиночном заключении. Предоставлен себе и своим мыслям.

Лампочка горит круглые сутки. Окно, хоть и прорезано не под потолком (здание строилось не под тюрьму, а для исполкома и приспосабливалось Всемогущим Ведомством для своих нужд), а как в жилом помещении, невысоко, ограждено частой решеткой и снаружи забрано сплошным щитом. Ночь ли, день все едино. Но по разного рода шумам в коридоре я умею приблизительно определить время. Наловчился: одиночке идет десятый месяц.

Меня периодически лишают книг, передач, переписки. Все эти блага расчетливо дозируются следователем - в зависимости от оценки моего поведения на допросах. Лишение прогулок предполагается само собой: я нахожусь во внутренней тюрьме НКВД, выстроенной на главной улице. Никаких прогулочных двориков нет и в помине. Темная, зловещая громада в центре города, на которую прохожие посматривают, как в старину горцы в Дарьяльском ущелье на скалу "Пронеси, Господи!"…

К следователю меня повели в день ареста. Он держался спокойно, даже доброжелательно, словно сочувствуя моей судьбе. Была заполнена длиннейшая анкета с данными, давно и досконально известными органам - где и когда родился, кто родители, какие родственники, что делал до революции, в гражданскую войну и прочее и прочее. Ознакомил с "обвиниловкой" - бланком, где значилось, что такой-то обвиняется по статье 58, пункт 6 УК РСФСР, сиречь в шпионаже. Я отказался расписаться. Он не очень настаивал.

- Подумайте. Время у вас есть. Помните: мы зря не арестовываем. Улики против вас серьезнейшие. Так что даю добрый совет: чистосердечно признайтесь. Расскажите о своей преступной деятельности, вам же легче будет. Я велю вам дать в камеру бумагу и карандаш - сами все изложите. Когда кончите, скажете дежурному. Моя фамилия Денисенко.

С этим напутствием отправил в камеру и оставил в покое. Надолго. Чекисты твердо уповают на деморализующее воздействие неизвестности на психику подследственного: весьма полезно дать человеку потомиться и представить себе невесть какие страхи.

И вот я сижу в своей закупоренной коробке - два метра на три. Под высоким потолком - лампочка; стены беленые, железная койка, табурет со столиком и параша. Дни считаю по оправкам и обедам; тягостные часы перемежаются с легкомысленно-безмятежным настроением ("Ну, дадут срок, эка штука!"). Но более всего я вхожу во вкус "отключений" - мечтаний и воспоминаний…

Словом, я не терзался и не дрожал, как должен бы был по расчетам следователя, полагавшего, что спустя недельку-другую перед ним предстанет утративший равновесие, изведенный одиночеством и предчувствиями псих, готовый признать все, что ему подскажут.

Первый настоящий допрос состоялся примерно через полмесяца. А так как я не только не принес ожидаемого от меня готового сочинения - об этом, впрочем, следователь знал от тюремных надзирателей, - но и называю обвинение бредовым, да еще отвечаю "вызывающим тоном", Денисенко переменил тактику. Он стал допрашивать меня днем и ночью, часами держать в кабинете, внушительно говорить об имеющихся в распоряжении следствия уликах (тут они до смешного копировали друг друга - тульский дока Степунин и архангельский хохол Денисенко!), заставляя жить в неослабевающем напряжении.

Только улегся после вечернего допроса. Расходившиеся нервы гонят сон. Но вот начинаю успокаиваться, усталость берет свое… И тут снова в волчок: "Такой-то, одеться без вещей!" И меня снова ведут по полутемным коридорам, и я снова оказываюсь под режущим светом в кабинете Денисенко. Иногда его, утомившегося, подменяет напарник. Протоколы тогда строчатся попеременно.

О чем были эти дести исписанной бумаги? Следствие клонило к тому, что я собирал в Архангельске по заданию иностранной разведки, с которой был связан через брата ("Он давно арестован, во всем признался"), данные о навигации на Двине, глубине фарватера ("Доказательство вот здесь! - рука ложится на папку с бумагами. - Но мы хотим, чтобы вы сами рассказали"); тайно встречался со здешними резидентами ("Сами назовите. Имена их все тут", - папка раскрывается, Денисенко делает вид, что ищет список. Потом, словно забыв, откладывает папку в сторону)… Ну, кроме всего прочего, им доподлинно известно, что я монархист, нераскаявшийся белогвардеец, бывший юнкер, так что:

- Вы только сами себе вредите, не сознаваясь. По-хорошему советую: выложите все, как на исповеди у своих попов. Тогда и мы что-нибудь для вас сделаем… Наша власть умеет оценить чистосердечное раскаяние. Признавший вину враг уже не враг для нас, вы это знаете.

Но вот этого я как раз и не знал!

Я понимал, что мой Денисенко чего-то недоговаривает, придерживает про запас какой-то козырь. Смутно предполагал, что этим козырем станет наша с Всеволодом переписка через Сыромятникова, из которой им хочется извлечь улику. Без откровенной подделки из этой переписки ничего не выжмешь, так что опасаться нечего. Но почему мне приплетают речной фарватер и интерес к заходящим в Двину судам? Откуда сие берется?.. Но и это вскоре объяснилось.

Некоторые обстоятельства помогали мне держаться спокойно, даже самоуверенно. Приобретенный опыт, разумеется, в первую очередь.

Назад Дальше