Николай Клюев - Сергей Куняев 11 стр.


Но об этой черте, привлекая клюевский текст, он тогда, в 1908 году, скажет в Религиозно-философском обществе. 13 ноября он выступил с докладом "Россия и интеллигенция", где, отталкиваясь от "Исповеди" Горького и посвящённого ей доклада Германа Баронова "О демотеизме", сформулировал давно выношенное: "С екатерининских времён проснулось в русском интеллигенте народолюбие и с той поры не оскудевало. Собирали и собирают материалы для изучения "фольклора"; загромождают книжные шкафы сборниками русских песен, былин, легенд, заговоров, причитаний; исследуют русскую мифологию, обрядности, свадьбы и похороны; печалуются о народе, ходят в народ, исполняются надеждами и отчаиваются; наконец, погибают, идут на казнь и на голодную смерть за народное дело. Может быть, наконец поняли даже душу народную; но как поняли? Не значит ли понять всё и полюбить всё - даже враждебное, даже то, что требует отречения от самого дорогого для себя, - не значит ли это ничего не понять и ничего не полюбить?"

Страшные вещи говорил Блок среди народолюбивых интеллигентов. Он говорил о "медленном пробуждении великана", пробуждении "с какой-то усмешкой на устах", усмешкой "мужика, ничем не похожей на ту иронию, которой научили нас Гейне и еврейство, на гоголевский смех сквозь слёзы, на соловьёвский хохот". Он говорил о "двух реальностях" - о полутораста миллионах, с одной стороны, и нескольких сотнях тысяч - с другой, не понимающих друг друга "в самом основном"… И не просто "не понимающих".

"Есть между двумя станами - между народом и интеллигенцией - некая черта, на которой сходятся и сговариваются те и другие… Но тонка черта: по-прежнему два стана не видят и не хотят знать друг друга, по-прежнему к тем, кто желает мира и сговора, большинство из народа и большинство из интеллигенции относятся как к изменникам и перебежчикам…"

Доклад вызвал бурю, на Блока нападали со всех сторон. Текст "России и интеллигенции" отказался печатать Пётр Струве, редактор "Русской мысли" и будущий автор "Вех". Сергей Городецкий, близкий знакомый, автор высоко оцененной Блоком "Яри", писавший ему ранее в одном из писем: "Ведь посмотрите, на какой путь Вы становитесь! Вам предстоит или стать Буддой, Магометом, Иисусом, т. е. создать новую моральную систему (Вы это очень точно выражаете формулой: чтоб 1) Россия 2) услышала 3) меня" - теперь, после объяснения, писал уже в ином тоне: "Неправда (NB), что я считаю тебя больше нашей темы - России. Только я родился в ней, а ты к ней пришёл. И корень вражды не здесь… Ты мне тягостен словами о пропасти между поэтом и народом. Я её не ощущаю. Её нет. И хочу, чтобы ты ощущал также".

То, что ощущал Блок, он с ещё большей резкостью высказал 30 декабря 1908 года в том же Религиозно-философском обществе, в докладе "Стихия и культура". У него не возникает ни малейших иллюзий относительно своих "соратников".

"Сердце сторонника прогресса дышит чёрною местью на землю, на стихию, всё ещё не покрытую достаточно чёрствой корой; местью за все её трудные времена и бесконечные пространства, за ржавую тягостную цепь причин и следствий, за несправедливую жизнь, за несправедливую смерть. Люди культуры, сторонники прогресса, отборные интеллигенты - с пеной у рта строят машины, двигают вперёд науку, в тайной злобе, стараясь забыть и не слушать гул стихий земных и подземных, пробуждающийся то там, то здесь. И только иногда, просыпаясь, озираясь кругом себя, они видят ту же землю, - проклятую, до времени спокойную, - и смотрят на неё, как на какое-то театральное представление, как на нелепую, но увлекательную сказку.

Есть другие люди, для которых земля не сказка, но чудесная быль, которые знают стихию и сами вышли из неё, - "стихийные люди". Они спокойны, как она, до времени, и деятельность их, до времени, подобна лёгким, предупреждающим подземным толчкам… Они видят сны и создают легенды, не отделяющиеся от земли: о храмах, рассеянных по лицу её, о монастырях, где стоит Статуя Николая Чудотворца за занавесью, не виданная никем, о том, что, когда ветер ночью клонит рожь, - это "Она мчится по ржи", о том, что доски, всплывающие со дна глубокого пруда, - обломки иностранных кораблей, потому что пруд этот - "отдушина океана". Земля с ними, и они с землёй, их не различить на её лоне, и кажется порою, что и холм живой, и дерево живое, и церковь живая, как сам мужик - живой. Только всё на этой равнине ещё спит, а когда двинется - всё, как есть, пойдёт: пойдут мужики, пойдут рощи по склонам, и церкви, воплощённые Богородицы, пойдут с холмов, и озёра выступят из берегов, и реки обратятся вспять; и пойдёт вся земля".

Тут и пришёл черёд клюевского письма. Блок много цитировал его наряду с письмом некоего сектанта Д. Мережковскому и, сопоставляя сладкозвучные строки сектантского гимна с песней, приведённой Клюевым, приходил к убийственному выводу: "В дни приближения грозы сливаются обе эти песни: ясно до ужаса, что те, кто поёт про "литые ножики", и те, кто поёт про "святую любовь", - не продадут друг друга, потому что - стихия с ними, они - дети одной грозы; потому что - земля одна, "земля Божья", "земля - достояние всего народа"".

Там, где в свои права вступает жажда вселенской справедливости, жажда Тысячелетнего Царствия Божия на земле, - там не удовлетворишь её ни "экономикой", ни мнимым "единением", ни подачками с государственного или интеллигентского стола… "Мы ещё не знаем в точности, каких нам ждать событий, но в сердце нашем уже отклонилась стрелка сейсмографа. Мы видим себя уже как бы на фоне зарева, на лёгком кружевном аэроплане, высоко над землёю; а под нами - громыхающая и огнедышащая гора, по которой за тучами пепла ползут, освобождаясь, ручьи раскалённой лавы".

Тональность статей Блока меняется, в них отчётливо становятся слышны эсхатологические интонации, предчувствие грядущего апокалипсиса нагнетает тревогу, всё усиливается трагедийность тона. И эта перемена непосредственно связана с ещё одним клюевским письмом, которое Блок получил в конце октября 1908 года, ещё до своих выступлений.

Двенадцатого сентября, в разгар работы над "Песней судьбы", он помечает в записной книжке: "Записывать просто разговоры. Клюев. Новая Драма (тишина, зеркала вод в лесу, мужичья поступь). Мечты о журнале с традициями добролюбовского "Современника". Две интеллигенции. Дрянность "западнических" кампаний ("Весы", мистический анархизм и т. п.). Единственный манифест и строжайшая программа. Чтоб не пахло никакой порнографией, ни страдальческой, ни хамской. Распроститься с "Весами". Бойкот новой западной литературы. Революционный завет - презрение".

Связавшись с "Золотым Руном", он предлагает туда же присылаемые стихи Клюева, два из которых печатаются там в октябре. Он присылает Клюеву свою новую книгу "Земля в снегу" - и получил на неё отзыв.

Поначалу Клюев благодарит за книгу и рассыпается в зачинных оговорках: "…Я очень стесняюсь много говорить про неё. Вы ведь сами человек образованный, имеете людей, понимающих искусство и творящих прекрасное, но что по-ихнему неоспоримо хорошо, то, по-моему, быть может безобразно, и наоборот. Взгляды на красоту больно заплёвывать, обидно и горько, может, и Вам выслушивать несогласное с этими взглядами. Если я читал Вашу "Нечаянную Радость" и, поняв её по-своему, писал Вам про неё кой-что хорошее, то из этого ещё не значит, что я верно определю и "Землю в снегу"".

Но дальше: "До "Нечаянной Радости" я не читал лучшего, а потому прельстился ею, как полустёртой плитой, покрытой пёстрыми письменами, затейливо фигурными знаками далёкой, незнаемой руки, в которых нужно разбираться с тихостью сердца и с негордостью духа. Я не умею читать книгу с пеной у рта, и если вижу в написанном много личной гордости, самомнения, то всегда смотрю на это, как путник на развалины Ниневии: "Вот, мол, было царство, величие и слава, а стал песок попираемый!.."".

Снова идут сердечные слова о "Нечаянной Радости": "Отдалённая, уплывающая в пьяный сумрак городских улиц музыка продрогшего, бездомного актёрского оркестра, скрашенная двумя-тремя аккордами псалтири. Уличная шарманка с сиротливой птичкой, вынимающей за пятачок розовый билетик счастья, с хозяином-полумущиной, с невозмужалой похотью в глазах, с жаждой встречи с вольной девой в огненном плаще, который играет и поёт только для того, чтобы слушали…"

Блок, читая новое послание, впитывает каждое слово и уже не в силах оторваться от листка. А Клюев всё заманивает, ласкает, неназойливо делится наболевшим, понятным лишь ему и Блоку: "Я недоумеваю, за что бранили меня публицисты, когда я высказал Вам впечатление, оставшееся от чтения этой книги, по бумажной ли привычке лаяться, по подозрению ли Вас в рекламе (хотя я не знаю, что было рекламного в моих словах) или по брезгливому представлению о нашей серости, по барскому отношению к простому человеку… Мне чувствуется, что отношения людей литературы умышленно нелепы и лживы. Литературные судьи, как и уголовные, избравшие своей эмблемой виселицу, служат смерти, осуждают во имя дьявола, а не во имя Духа истины, а потому и дела рук их ни на волос не устраняют лжи жизни - безобразия отношений человеческих, а прекрасному даже вредят, потому что оно всегда робкое, по капле нарождающееся".

Клюев только-только входит в литературу, а нелепость и лживость отношений в тамошнем мире чувствует сразу - по реакции на блоковский доклад. "Скажу я, что Ваши стихи красивы, - "господа" публицисты догадаются: "Верно, Блок дал на сороковку""… А ведь посмотришь то же "Золотое Руно" - и увидишь, как наряду с блоковскими статьями и клюевскими стихами там поминают "последнюю вспышку польской независимости", естественно, "жестоко погашенную", при описании польской старины в Румянцевском музее; прочитаешь первую песнь поэмы "Херувим" Станислава Пшибышевского под названием "Стезёю Каина", где сам Каин восклицает: "Ты изгнал нас из рая, а я создал рай новый, ещё более мощный, объемлющий небо и землю!"; "насладишься" рассуждениями Константина Бальмонта о "чувстве расы в творчестве" и о "нашем литературном сегодня": там Вячеслав Иванов - "словесник-дистиллятор… так-таки чувствуешь аптеку, и очень доброкачественные трубочки и пузырьки, наполненные смесями разных эссенций", но где "до луга и леса довольно далеко", а Блок "неясен, как падающий снег, и как падающий снег творит мечту. Приведёт ли куда, не знаю, хорошо, что порою уводит её…" Всё - от ума, а не от сердца, не от души. Всё - игра, а не жизнь. Даже остро подмеченное Георгием Чулковым сходство Блока "Снежной маски" и героя "Снежной королевы" Андерсена - всё словно напоминает складывание из льдинок красивого узора… Нет, он, Клюев, чувствует Блока иначе.

"…"Земля в снегу" - символ голубиной чистоты и Духа высоты, но старый грех, караморная мусорность жизни, уродливой изначала, изъязвили целомудренный белый покров бурыми, как сукровица, проталинами "культурной" страсти, за которой, несмотря на пышный художественный альков, настойчиво маячит мёртвый провалившийся рот. Смертная ложь нашего интеллигента это, как мне кажется, не присущее ему по Духу вавилонское отношение к женщине. Многие стихи из Вашей книги похабны по существу, хотя наружно и прекрасны - сладкий яд в золотой, тонкой чеканки чаше, но кто вкусит от неё? Питьё усохнет, золотой потир треснет, выветрится и станет прахом. Смело кричу Вам: не наполняйте чашу Духа своего трупным ядом самоуслаждения собственным я - я!"

И Блок, для которого жизненно важен диалог с Клюевым в этот период, Блок, знающий цену любому печатному или устному уничижающему слову, принимает, как должное, и этот упрёк Клюева, и следующий, ещё более болезненный: "Отдел "Вольные мысли" - мысли барина-дачника, гуляющего, пьющего, стреляющего за девчонками "для разнообразия" и вообще "отдыхающего" на лоне природы. Никому это не нужно, кроме Чулкова, коему посвящены эти "Мысли"".

Блок ценит "Вольные мысли" едва ли не больше всего из написанного им за последний год. И тем не менее принимает клюевский упрёк, не упрёк даже, а скорее наставничество, и делится в письмах с матерью: "Всего важнее для меня - то, что Клюев написал мне длинное письмо о "Земле в снегу", где упрекает меня в интеллигентской порнографии (не за всю книгу, конечно, но, например, за "Вольные мысли"). И я поверил ему в том, что даже я, ненавистник порнографии, подпал под её влияние, будучи интеллигентом. Может быть, это и хорошо даже, но ещё лучше, что указывает мне на это именно Клюев. Другому бы я не поверил так, как ему. Письмо его вообще опять настолько важно, что я, кажется, опять опубликую его".

На это он получил уже разрешение от самого Клюева: "Если пожелаете, то опубликуйте это письмо, а потом пришлите мне газету". Судя по всему, несохранившееся ответное письмо Александры Андреевны - матери Блока - было исполнено недоумения, и Блок счёл необходимым конкретизировать и уточнить своё впечатление от клюевской оценки: "Клюев мне совсем не только про последнюю "Вольную мысль" пишет, а про всё (я прочту тебе его письмо, когда приеду я или ты) и ещё про многое. И не то что о "порнографии" именно, а о более сложном чём-то, что я, в конце концов, в себе ещё люблю. Не то что я считаю это ценным, а просто это какая-то часть меня самого. Веря ему, я верю и себе. Следовательно (говоря очень обобщённо и не только на основании Клюева, но и многих других моих мыслей): между "интеллигенцией" и "народом" есть "недоступная черта". Для нас, вероятно, самое ценное в них враждебно, то же - для них. Это - та же пропасть, что между культурой и природой, что ли. Чем ближе человек к народу (Менделеев, Горький, Толстой), тем яростней он ненавидит интеллигенцию".

Клюев желал, чтобы Блок переступил эту "недоступную черту", отрекшись от "трупного яда самоуслаждения", "вавилонского отношения к женщине", всего того, что Блок назвал "порнографией". Клюев разделял в Блоке великого поэта и "декадента" со всеми присущими ему свойствами. И Блок понял клюевское стремление видеть его "в своём стане", и с этим чувством читал и перечитывал заключительные строки клюевского послания: "Верю, что будет весна, найдёт душа свет солнца правды, обретёт великое "Настоящее", а пока надтреснутый колокол пусть звенит и поёт, и вместе с вьюгой, лесными тропами и оврагами на огни родных изб несётся звон его - вспыхивает, как ивановский червячок в сумерках человеческих душ, отчего длиннее и кручиннее становится запевочка, крепче думушка сухотная, неотпадная, голее горюшко голое, ярче и больнее ненависть зеленоглазая, изначальная ярость земли-матери, придавленной снегами до часа и дня урочного".

Если бы не это клюевское письмо - не было бы и доклада "Россия и интеллигенция" в том виде, в каком он был написан и прочитан, не было бы и тех мыслей, которые Блок высказал в письме К. С. Станиславскому, написанному уже после доклада, в письме, где речь шла о возможной постановке "Песни Судьбы" на сцене Художественного театра.

"…Тема моя, я знаю теперь это твёрдо, без всяких сомнений - живая, реальная тема; она не только больше меня, она больше всех нас; и она - всеобщая наша тема. Все мы, живые, так или иначе к ней же придём. Мы не пойдём - она сама пойдёт на нас, уже пошла. Откроем сердце, - исполнит его восторгом, новыми надеждами, новыми силами, опять научит свергнуть проклятое "татарское" иго сомнений, самоубийственной тоски, "декадентской иронии" и пр., и пр., всё то иго, которое мы, "нынешние", в полной мере несём.

Не откроем сердца - погибнем (знаю это, как дважды два четыре). Полуторастамиллионная сила пойдёт на нас, сколько бы штыков мы ни выставили, какой бы "Великой России" (по Струве) ни воздвигали. Свято нас растопчет; будь наша культура - семи пядей во лбу, не останется камня на камне.

В таком виде стоит передо мной моя тема, тема о России (вопрос об интеллигенции и народе, в частности). Этой теме я сознательно и бесповоротно посвящаю жизнь. Всё ярче сознаю, что это - первейший вопрос, самый жизненный, самый реальный… Хочу, чтобы Вы услышали меня, чтобы Вы знали, что нет в моём "народничанье", что ли, - тени публицистического разгильдяйства, что я ни в каком случае не хочу забывать "форму" для "содержания", пренебрегать математической точностью, строжайшей шлифовкой драгоценного камня. Но камень-то, который я, может быть, не сумел отшлифовать в "Песне Судьбы", - он драгоценен".

Станиславский не услышал. Остальные были ещё более глухи. И Блок об этом вспомнит. Вспомнит о "неоткрывшихся сердцах". Уже после Октябрьской революции.

А тогда, облаянный Кусковой, Струве и остальными, Блок получил-таки свидетельство нужности своего выступления. В том же Религиозно-философском обществе к нему подошли сектанты с явным намерением встретиться в будущем и продолжить разговор.

Назад Дальше