Однажды я, смеясь, рассказала Анне Андреевне о том, как в Крыму, в Ялте, при белых, я увидела толстую пожилую поэтессу в парике, которая сидела в киоске и продавала свои книги – сборник стихов под названием "Пьяные вишни". Стихи были посвящены "прекрасному юноше", стоявшему тут же, в киоске. "Прекрасный юноша" тоже был немолод и не блистал красотой. Торговля шла плохо – стихи не покупали. Тогда людям было не до поэзии. Ахматова возмутилась и стала стыдить меня:
– Как вам не совестно! Неужели вы ничего не предпринимали, чтобы книжки покупали ваши знакомые? Неужели вы только смеялись? Ведь вы добрая! Как вы могли не помочь?!
Анна Андреевна доверяла мне все самое сокровенное. В Ташкенте она отдала мне на хранение толстую папку, в которую я, разумеется, и не стала заглядывать. Потом, когда у Ахматовой во второй раз арестовали сына, она сожгла эту папку. В папке были, как выразились впоследствии литературоведы, "сожженные стихи Ахматовой". После я очень жалела о том, что не открыла папку и не переписала все стихотворения, но в глубине души я прекрасно осознавала, что никогда не пошла бы на такое и не обманула бы доверия Анны Андреевны.
Я всегда была желанной гостьей в двухэтажном доме на улице Карла Маркса около тюльпановых деревьев, в котором поселили эвакуированных писателей. Наружная лестница, ведущая на второй этаж, открытый коридор, опоясывающий дом, и в нем двери, двери, двери… Каждому писателю дали по отдельной комнате. Писатели были счастливы, даже грязь, непролазная грязь во дворе, не могла испортить впечатления от таких поистине царских условий. Стрекот машинок, доносившийся из окон, порой перебивал уличный среднеазиатский шум!
Я нередко бывала на литературных вечерах, проходящих в комнате Ахматовой, на которых также бывали Елена Булгакова, вдова Михаила Афанасьевича Булгакова, поэт Владимир Луговской, искусствовед и художественный критик Абрам Эфрос. Я познакомила Елену Сергеевну Булгакову с Анной Ахматовой. Знакомство оказалось весьма перспективным – очень скоро оно выросло в дружбу. Анна Андреевна была очень высокого мнения о Елене Сергеевне, часто повторяя: "Она умница, она достойная! Она прелесть!". Булгакова жила в доме на Жуковской. Съехав оттуда, она оставила свою большую просторную светлую комнату Ахматовой, причем там нашлось место и для меня.
Уже после возвращения в Москву я пыталась через некоторых маститых писателей помочь Елене Сергеевне с изданием произведений ее мужа. Причем действовала столь энергично, что одними писателями не ограничилась – подключила к делу и служителей других муз, таких как Арам Хачатурян, Святослав Рихтер, Роман Кармен, Галина Уланова.
А когда Ахматова заболела тифом, я, конечно же, ухаживала за ней. На кровати – Анна Андреевна, закрытая чем-то серым: она болела. Белые, невероятной чистоты линий открытые руки, усталые глаза, а на губах – легкая улыбка. Она заметила, что я смутилась, и, как бы ободряя меня, сказала: "Ничего, сейчас все пройдет". Протянула свою нежную руку – и огонь в печке загорелся. Я не помню уже, о чем говорили, не помню ни дыма, ни холода, ни тревоги, ни бедности, а только ее глаза. Они не светились, но в них был внутренний огонь такой силы, что кроме ее глаз ничего не существовало. Своим негромким, чуть ироническим голосом, медленно произносящим обычные слова, а иногда особенно звеневшим, она читала стихи.
Наша дружба выдержала и войну, и даже период после принятия в августе 1946 года печально знаменитого постановления ЦК ВКП(б) о закрытии журнала "Ленинград" и смене руководства журнала "Звезда" с критикой поэзии Анны Ахматовой и прозы Михаила Зощенко. Анне Андреевне крепко и незаслуженно досталось от властей, но хуже всего было то, что от нее отвернулись многие из тех, кого она искренне считала своими друзьями. Для большинства знакомых и "друзей" Ахматова словно перестала существовать. Я, напротив, еще больше сблизилась с подругой, которой так сильно требовалось простое человеческое участие. Я использовала любую возможность для того, чтобы навестить Ахматову в Ленинграде, поддержать, подбодрить, отвлечь.
Ее смерть стала для меня ударом. Я всегда по ней очень скучала. Гений и простой смертный чувствуют себя одинаково в конце, перед неизбежным. Все время думаю о ней, вспоминаю. Скучно без нее… Будучи в Ленинграде, я часто ездила к ней за город, в ее будку, как звала она свою хибарку. Помнится, она сидела у окна, смотрела на деревья и, увидев меня, закричала:
– Дайте, дайте мне Раневскую!..
Осторожно, бабушка!
Все это время я практически не снималась в кино. Да и о тех редких работах ничего лестного я сказать не могла. Так, снималась в ерунде. Съемки были похожи на каторгу. Сплошное унижение человеческого достоинства, а впереди – провал, срам, если картина вылезет на экран.
Фильм "Осторожно, бабушка!" Надежды Кошеверовой, где я сыграла главную роль, получился откровенно провальным. Я восприняла это как личное оскорбление и поссорилась с режиссером, которая долгие годы была моей подругой.
До 1960 года я снималась у Кошеверовой только в "Золушке". Я так и не простила ей эпизода, вырезанного из сцены примерки хрустального башмачка одной из дочерей Мачехи. Когда тот пришелся впору, я громко командовала капралу:
– За мной! – и тут же запевала: Эх ты, ворон, эх ты, ворон, пташечка! Канареечка жалобно поет!
С этой песней мы должны были маршировать во дворец. Можно подумать, что мне приходилось в кино часто петь!
В 1954 году Кошеверова, будучи женщиной смелой, попробовала свои силы в жанре эксцентрической комедии, сняв картину из жизни артистов цирка. Фильм "Укротительница тигров" стал одним из лидеров проката. Вдобавок Кошеверова открыла новую восходящую звезду – талантливую молодую актрису Людмилу Касаткину. Всего Надежда Кошеверова поставила восемнадцать кинофильмов, многие из которых до сих пор с интересом смотрят зрители.
К сожалению, фильм "Осторожно, бабушка!", снятый в 1961 году, получился откровенно слабым и не пользовался успехом у зрителей. Я сыграла в нем бабушку, бойкую и энергичную пожилую даму, которая весь фильм проводит в бесконечной беготне, пытаясь устроить личную жизнь любимой внученьки.
Интересный факт: звание народной артистки СССР мне было присвоено вскоре после выхода на экран этого фильма. Впрочем, и Сталинские премии давались мне не за самые лучшие, а за самые "идеологически правильные" роли. Недаром моя героиня строго отчитывала свою внучку-комсомолку за неактивную социальную позицию!
Шутки шутками, но если вдуматься… Как ужасно, что я получала награды за свои самые неудавшиеся, самые неинтересные, самые шаблонные роли, а грандиозные образы, созданные мною, оставались непризнанными.
Если после "Золушки" Надежда Кошеверова и я, то неудача с "Бабушкой" практически рассорила нас.
То ли желая загладить свою несуществующую вину передо мной, то ли просто желая взять реванш, в 1965 году Кошеверова приглашает меня на роль директора цирка в фильме "Сегодня новый аттракцион". Роль, кстати говоря, была довольно прилично выписана и полностью укладывалась в мое амплуа. Роль была неплохой, и я после долгих уговоров согласилась. Правда при этом я выдвинула ряд условий. Во-первых, двойная оплата. Во-вторых, я заявила, что приеду на студию только один раз, – значит, декорации выстраиваются под меня. Кроме того, ехать я должна в отдельном купе – не над колесами, а в середине вагона. Жить – в "Европейской", причем непременно с видом на Русский музей – в том крыле, где поселяют иностранцев. Любой контакт с животными исключался напрочь (по сценарию директор испытывает к ним патологическую страсть), официально это объяснялось острейшей астматической реакцией. Да, мои требования на тот момент были просто невероятными. И все же режиссер согласилась, хотя на практике условия были выполнены едва ли наполовину.
Довелось мне проявить себя и в мультипликации. Вернее, не совсем в мультипликации, а в озвучивании роли фрекен Бок в мультфильме "Карлсон вернулся".
Режиссеру Борису Степанцеву очень хотелось, чтобы "домомучительница" непременно говорила бы моим голосом. Он даже настоял на том, чтобы художник Юрий Бутырин придал домоправительнице общие со мной черты.
Для меня озвучивание мультипликационного персонажа было новью – раньше мне ничего подобного делать не приходилось, однако предложение я приняла, и был назначен день моего приезда в студию для записи.
Режиссер знал, насколько я любила вникать в детали, он был наслышан о моем доскональном знании самых сокровенных тайн актерского мастерства, и решил не ударить в грязь лицом. Готовясь к "высочайшему визиту", он прочел несколько книг, посвященных актерскому мастерству Станиславского, Немировича-Данченко, Мейерхольда…
Знакомясь со мной, Борис Степанцев с ходу выдал свою, еще никому не известную теорию работы с актером, родившуюся в его голове после прочтения вышеупомянутых книг.
– Ну, вот что, – дождавшись паузы, сказала я, – мне карманный Немирович-Данченко не нужен! Идите вот туда, – я указала пальцем на звукооператорскую рубку, – и смотрите на нас из этого аквариума. А мы с Василием Борисовичем начнем работать. – Василий Борисович Ливанов озвучивал Карлсона.
С кинематографом я рассталась легко, без сожаления. Я потому перестала сниматься в кино, что там тебе вместо партнера подсовывают киноаппарат. И начинается – взгляд выше, взгляд ниже, левее, подворуйте. Особенно мне нравится "подворуйте". Сперва, я просто ушам не поверила, когда услышала. Потом мне объяснили – значит, делай вид, что смотришь на партнера, а на самом деле смотри в другое место. Изумительно! Представляю себе, если бы Станиславскому сказали: "Подворуйте, Константин Сергеевич!". Или Качалову… Хотя нет… Качалов был прост и послушен. Он был чудо. Я обожала его. Он, наверное, сделал бы, как его попросили… Но я не могу "подворовывать". Даже в голод я не могла ничего украсть: не у другого, – помилуй бог! – а просто оставленного, брошенного, забытого не могла взять. Ни книги, ни хлеба… И взгляд тоже не могу украсть… Мне нянька в детстве говорила: чужое брать нельзя, ручки отсохнут. Я всегда боялась, что у меня отсохнут ручки. Я не буду "подворовывать"!
И я никогда более не жалела о том, что меня не снимали в кино. Напротив – театральных ролей, которых мне всегда недоставало, я ждала как манны небесной. В душе я была театральной актрисой. А кино – это так, мимолетное искушение, не более того.
Живу, как Диоген…
Я знаю, что была любима и вождями, и публикой, и критикой. Рузвельт отзывался обо мне, как о самой выдающейся актрисе XX века. А Сталин говорил: "Вот товарищ Жаров – хороший актер: понаклеит усики, бакенбарды или нацепит бороду. Все равно сразу видно, что это Жаров. А вот Раневская ничего не наклеивает – и все равно всегда разная". Этот отзыв мне пересказал Сергей Эйзенштейн, для чего разбудил меня ночью, вернувшись с одного из просмотров у Сталина. После звонка мне надо было разделить с кем-то свои чувства, и я надела поверх рубашки пальто и пошла во двор – будить дворника, с которым мы и распили на радостях бутылочку.
Во времена моей молодости еще было деление на амплуа, и Осип Абдулов говорил, что актриса и героиня, и травести, и гранд-кокетт, и благородный отец, и герой-любовник, и фат, и простак, и субретка, и драматическая старуха, и злодей. Словом, я – целая труппа, считал Абдулов. Но это было неверно. Лирические роли удавались мне хуже, моим коньком было сочетание трагического и комического, эксцентричность, соединенная с психологической глубиной. Одна из лучших работ – роль Розы Скороход в кинофильме "Мечта". Но при божьем даре характером, как нередко считали окружающие, я отличалась чертовски трудным! Один актер даже собирался меня побить за то, что я сделала ему грубое замечание. Вообще-то виновата была я сама: реплику подала так тихо, что он не расслышал и замешкался с выходом на сцену. Но признать вину я не хотела и напала на беднягу:
– Кто это?! Я впервые вижу вас в театре. Это рабочий сцены? Я не работаю с любителями!
С годами я становилась все более едкой, от моих замечаний, от сарказма страдали не только артисты, но и режиссеры. Начинающему композитору, сочинившему колыбельную, я как-то сказала:
– Уважаемый, даже колыбельную нужно писать так, чтобы люди не засыпали от скуки!
С Любовью Орловой мы были, можно сказать, приятельницами, но и в ее адрес я позволяла себе шуточки. От безобидной: "Шкаф Любови Петровны так забит нарядами, что моль, живущая в нем, никак не может научиться летать! И скоро умрет от ожирения" до колкого передразнивания: "Ну что, в самом деле, Чаплин, Чаплин… Какой раз хочу посмотреть, во что одета его жена, а она опять в своем беременном платье! Поездка прошла совершенно впустую".
С людьми высокопоставленными я также не церемонилась. Как-то телевизионный начальник Лапин спросил у меня:
– В чем я увижу вас в следующий раз?
– В гробу! – ответила я.
Комната, в которой я жила в Старопименовском переулке, была кишка без окон, так что ее можно было уподобить гробу.
– Живу, как Диоген, – нередко говорила я, – днем с огнем.
Я много курила, и, когда известный художник-карикатурист Иосиф Игин пришел ко мне, чтобы нарисовать меня, я так и вышла – погруженной в клубы дыма на темном фоне. Также я была в темном халате и рассматривала альбом рисунков Гросса. Я жутко огорчалась, что ничем не могла угостить гостя.
– Доконала популярность, – жаловалась я ему. – Невозможно зайти в магазин. Меня сразу узнают, и вместо того чтобы делать необходимые покупки, приходится бежать. Хорошо еще, что у меня нет телефона, а то и дома покоя бы не было.
Видимо, чтобы облегчить мне судьбу и сложившуюся ситуацию, он прервал работу над рисунком и купил в ближайшем магазине мясные полуфабрикаты. А я тут же положила их на сковороду. Правда, пока он доводил рисунок, мы заговорились, и полуфабрикаты сгорели. Пришлось идти обедать в Дом актера. На Пушкинской площади я шепнула ему:
– Видите высокого человека в спортивной куртке? Это поэт Сергей Васильев.
– А вам не приходит в голову, – спросил он, – что в этот момент кто-то показывает на вас и говорит: "Видите эту импозантную даму с красивой сединой? Это…"
Я поспешно оглянулась и быстренько вошла в подъезд Дома актера.
Врачи ругали меня за то, что я не выпускала из рук сигареты, они удивлялись моим легким:
– Чем же вы дышите?
– Пушкиным, – отвечала я.
Вообще с этими сигаретами и папиросами у меня случалось немало казусов и каламбурчиков. Я как-то позволила себе одну вольность – стоять в своей гримуборной совершенно голой (так я отдыхала от громоздких сценических костюмов) и, при этом, как и полагается, курила. Вдруг ко мне без стука вошел директор-распорядитель Театра им. Моссовета Валентин Школьников. И ошарашено замер. А что мне было делать? Я спокойно и в непринужденной форме спросила:
– Вас не шокирует, что я курю?
…У меня было обостренное чувство сострадания… к мясу. Не могу его есть: оно ходило, любило, смотрело… Может быть, я психопатка? Про курицу, которую пришлось выбросить из-за того, что нерадивая домработница сварила ее со всеми внутренностями, я подумала: "Но ведь для чего-то же она родилась!".
Я продолжала играть, даже когда мне это было уже трудно физически.
Вся театральная и нетеатральная Москва ходила в Театр Моссовета, чтобы посмотреть на меня в спектаклях "Странная миссис Сэвидж" и "Дальше – тишина". В "Тишине" мы с Пляттом играли старых супругов, которых разлучают дети, потому что никто из них не хочет забирать к себе сразу двоих родителей. Зал рыдал…
А в роли старой няньки Фелицаты в комедии Островского "Правда – хорошо, а счастье лучше", я светилась любовью, моя роль, собственно, и являла собой здравый смысл и добро. Я двигалась с трудом, выходила на сцену в мягких домашних тапочках, и все, наверное, понимали: это не решение художника по костюмам, а единственная приемлемая для больных ног обувь. Хуже всего было, что я все время волновалась, будто непременно забуду текст.
– Все, хватит, больше не могу играть! – каждый раз говорила я, но все умоляли меня не уходить из спектакля. По их словам, я была его талисманом.
Когда ко мне пришла в гости Мария Миронова, я пожаловалась ей:
– Это не комната. Это сущий колодец. Я чувствую себя ведром, которое туда опустили.
Разумеется, дважды лауреату Сталинской премии нельзя было долго оставаться в таких условиях. В начале пятидесятых я получила двухкомнатную квартиру в высотном доме на Котельнической набережной. Новая квартира не шла ни в какое сравнение с былым "колодцем". Апартаменты именовались "квартирой высшей категории" и, надо сказать, носили это высокое имя по праву.
Правда, были у новой квартиры и недостатки. Из закрытых окон дуло, звукоизоляция оставляла желать лучшего. Вдобавок на первом этаже дома в числе прочих "учреждений быта" находилась булочная, и когда по утрам во время разгрузки машин с хлебом грузчики начинали швырять лотки на асфальт, весь дом тотчас же просыпался.
Поскольку с другой стороны дома находился кинотеатр "Иллюзион", я шутила:
– Я живу над хлебом и зрелищем! – перефразируя известный возглас древнеримской черни перед гладиаторскими боями в Колизее во времена императора Августа: "Хлеба и зрелищ!"
Дом стоял довольно далеко от центра Москвы, от театра и тем более от Павлы Леонтьевны. Но я эту свою квартиру так и не полюбила. Несмотря на все ее достоинства.
В 1973 году я переехала в кирпичную шестнадцатиэтажную "башню" в Южинском переулке, чтобы жить рядом со "своим" Театром имени Моссовета.
С порога вошедшие попадали в небольшой холл с репродукциями Тулуз-Лотрека на стенах, который почти полностью был занят громоздким шкафом с двумя скрипучими дверцами. Из холла можно было пройти направо по коридору на кухню и в спальню, устроенную всю сплошь в темно-синих тонах, со множеством фотографий, висевших по стенам. Павла Леонтьевна Вульф, Анна Андреевна Ахматова, Василий Иванович Качалов, Любовь Петровна Орлова…
Пройдя из прихожей прямо, гости оказывались в гибриде гостиной и кабинета – просторной светлой комнате, главным украшением которого служил светло-зеленый гарнитур карельской березы, приобретенный мною "по случаю" во время гастролей в Прибалтике. Прямо перед большим окном в кадке росло лимонное дерево, некогда росшее возле чеховского дома в Ялте и привезенное оттуда в подарок почитателями моего таланта.
Справа на стене висели портреты людей и собак. Те же Ахматова, Качалов, актриса Театра имени Моссовета Мария Бабанова, балерина Майя Плисецкая со своим пуделем, я с Мариной Нееловой, дворняга с ежом, Владимир Маяковский…