Я Глеба усыновила, а он меня уматерил!
Около пяти лет, от случая к случаю фиксируя свои впечатления от общения со мной, Глеб Скороходов готовил книгу "Разговоры с Раневской".
А начиналось все это так:
– Фаина Георгиевна, почему бы вам не написать о своем творчестве, о встречах, о театрах? Было бы безумно интересно! – обратился он ко мне однажды.
– Вы так думаете, Глеб? А я думаю иначе. Писать мемуары – это все равно, что показывать свои вставные зубы! Я скорее дам себя распять, чем напишу книгу "Сама о себе". Я не раз начинала вести дневник, но всегда сжигала написанное. Как можно выставлять себя напоказ? Знаете говорить о себе хорошо – это нескромно, а плохо – как-то не хочется. А вот вы журналист, взяли бы и записали. Я вам столько рассказываю, а вы забываете, – ответила я ему.
Вот он и стал фиксировать мои воспоминания, отзывы, мнения. Я же к нему относилась несколько настороженно.
– О, вы опасный человек. Вам не все можно рассказывать…
Я всегда обладала прекрасной памятью. Но у этой памяти есть свойство, которое остро необходимо комедийной актрисе. Охотнее всего мне вспоминались нелепости жизни, противоречия между возвышенным и низким, настоящим и искусственным. Беседуя с Глебом, я всегда поясняла, что он мог записать, а что и вовсе нельзя было использовать. Так и говорила ему:
– Не подумайте записывать.
Он уверял меня, что так и сделает.
– Ах, оставьте. Все, что запечатлено на бумаге, делается свидетельством, документом. А то, что написали вы, – это почти готовая книга, – говорила я ему.
Закончилась же наша работа таким диалогом:
– Прежде чем отдать книгу в издательство, надо показать ее друзьям, которые не льстили бы ни мне, ни вам.
– Может, прежде посмотреть, справедливо ли вычеркнуты многие записи? Мне кажется, ушло много интересного, – ответил он.
– Вы опять за свое? Мне никто не давал права рассказывать о тех, кого уже нет.
С утра до поздней ночи мы просидели над рукописью. Несколько страниц, я "отмела".
– Кстати, фотографии для книги буду отбирать только я – ни одной носатой не допущу, не надейтесь! Всю жизнь я мучилась из-за своего гигантского носа. Можно ли вообразить Офелию с таким носом?!
Вскоре Глеб сообщил мне, что первым читателем стал Феликс Кузнецов. Ему рукопись очень понравилось. Он позвонил ему и сказал, что не мог оторваться, настолько ему было интересно!
– Итак, – сказала я – первый ход сделан. С вашей стороны в игру вступил Кузнецов, с моей… Кто?.. Танька Тэсс в качестве рецензента отпадает: позавидует, что не она записала мои рассказы и не сообразила сделать еще одну свою книгу. Витя Ардов? Он придет в эйфорию, не прочтя ни одной страницы: у него вызывает восторг все, что касается друзей… Я перебрала многих и решила: Ирочка Вульф! Она знает меня с детства, она режиссер, умеет видеть вещи со стороны и передо мной не заискивает. Лучшего читателя не найти! Реакция на книгу Ирины Сергеевны лишила Глеба дара речи.
– У вас получился портрет, которого никто не должен видеть. Вариант уайльдовского Дориана Грея. Иначе из театра Раневской придется немедленно уйти! Ни о ком ни одного доброго слова! Так не уважать своих партнеров?!
– Вы не правы. Она о многих говорила с восторгом! Об Ахматовой, об Осипе Абдулове, – защищал он меня.
– Вы взрослый человек. Поражаюсь, как вы можете верить каждому слову Фаины! Да знаете ли вы, что она называла Ахматову каменной скифской бабой, которую не тревожит ничто из происходящего с другими? А что слышали близкие из уст Раневской об Абдулове? Халтурщик, хапуга… И как могли вы всерьез воспринять слова о том, что она кормила нашу семью?! Мы все работали: мама на главных ролях, я, Завадский – мы с мужем были артистами МХАТа, не самого бедного театра. Как же может троих работающих содержать актриса, не имеющая постоянного заработка? Она за 38 лет сыграла 16 ролей. И почему-то вы не поинтересовались, когда она получила свою первую комнату в коммуналке и съехала от нас… Как после этого верить, что я для нее словно родная дочь, а мой Алеша – внук?! Вы хотя бы высказываете свое отношение к тому, что услышали от нее?
– В какой-то степени да, – ответил он.
– Ну, так это вас и погубит…
На следующий день я позвонила ему и сказала, что эта книга не будет издана никогда.
– Мммм… Тогда можно я заберу рукопись? – уточнил Глеб.
– Нет, конечно!
И вот он пришел ко мне домой. Стал прямо на лестничную площадку и нажал на кнопку звонка.
– Кто там? – спросила я.
– Отдайте мне папку, и я не скажу больше ни слова, – ответил мне Глеб.
– Не отдам! – решительно ответила я.
Он, наверное, растерялся. Позвонил еще, но я больше не отвечала. Он увидел соседа и кратко пояснил ему, что и как, и почему он стоит у порога моей квартиры.
– Не верьте ему! – сказала я, выглянув из-за двери.
Потом я вызвала милицию, попросив избавить народную артистку от навязчивого хулигана.
– Ваши документы? Что вы здесь делаете? – звучал голос милиционера.
– Жду, когда мне отдадут мои бумаги, – отвечал Глеб.
– А в дверь зачем ломитесь? Народная артистка просила избавить ее от хулигана. Проедемте в отделение…
Я видела, как он залезал в коляску мотоцикла, я, вытянувшись от любопытства, разглядывала происходящее через очки, которые не успела надеть и держала в руке подобно лорнету. Наши взгляды пересеклись – я с ужасом отшатнулась и поспешно отошла от окна.
Я столько уродов сыграла! Я хочу хорошего человека играть!
"Властная старуха Мавра Тарасовна, мать московского купца Амоса Панфиловича Барабошева, подыскивает для своей единственной внучки Поликсены жениха-генерала. У самой же Поликсены другие планы – добрая девушка любит приказчика Платона Зыбкина, красивого, честного и, как и полагается при таких достоинствах, бедного парня, задолжавшего своему хозяину Амосу Панфиловичу двести рублей. Платон отвечает ей взаимностью. Несчастному Платону грозит долговая тюрьма. Стараниями Филицаты, няньки Поликсены, решившей помочь счастью влюбленных, в доме появляется новый сторож – отставной унтер-офицер Сила Ерофеевич Грознов, бывший когда-то любовником Мавры Тарасовны. Напуганная тем, что ее старые грехи станут общим достоянием, старуха по требованию Грознова уничтожает вексель Платона и дозволяет Поликсене выйти за него замуж".
Таков сюжет пьесы Александра Николаевича Островского "Правда – хорошо, а счастье лучше". Пьесы, в которой мне посчастливилось сыграть.
Долгое время в Театре имени Моссовета я была занята лишь в одном спектакле – "Дальше – тишина". Очень долго – почти двенадцать лет. Конечно же, мне этого было мало. Мысль о старости, о стольких годах, прожитых не так, как я хотела, не покидала меня. Между тем оставалось столько несыгранных ролей, невоплощенных образов! Надо было остановиться на чем-то вечном, значимом, классическом…
Безжалостное и бесстрастное, время шло, и его нельзя было остановить. К тому же я никогда не выносила безделья. Когда я долго не играю, долго не готовлю новой роли, я себя чувствую как пианист, у которого ампутированы руки.
А на дворе стоял 1980 год. Год расцвета, год Московской олимпиады, год смерти Владимира Высоцкого. Мой возраст перевалил уже за восемьдесят. Надеяться на авось – опрометчиво, верить в то, что кто-то подберет для меня подходящую роль, – глупо.
Человек сам должен быть творцом собственного счастья. Всю жизнь исповедуя этот принцип, я оставалась верна ему и в старости. Невольно мои мысли все чаще возвращались к Островскому. Творчество великого русского драматурга я знала хорошо и как читательница, и как актриса.
В его пьесах я была занята еще в начале двадцатых годов в Крыму, а затем – в Баку. В общей сложности я сыграла в пяти пьесах Островского, включая "Бесприданницу", и более к Островскому на сцене не возвращалась. Вероятнее всего, это происходило не по моей воле – просто не было подходящих ролей в тех театрах, где я служила или режиссеры, ставящие Островского, обходили меня стороной.
Пьесу Островского "Правда – хорошо, а счастье лучше" мне посоветовал один из знакомых, явно видевший меня в роли купчихи Барабошевой. Однако я сама остановилась на Филицате. Почему же я сделала такой выбор? Почему отказалась от главной роли в пользу эпизода? Что привлекло меня в Филицате? В первую очередь – добрый характер старой няньки и то добро, которое она несет людям.
Филицата – не "наемный сотрудник", как нынче принято говорить. Она – настоящий член семьи. За Поликсену Филицата переживает так, словно та ее родная внучка. И счастье своих любимцев Платоши и Поликсены она устраивает совершенно бескорыстно.
Я предложила поставить пьесу актеру и режиссеру Сергею Юрскому. Тот перечитал пьесу и согласился. Надо сказать, что трения у нас начались сразу. Не успел Сергей Юрьевич дать согласие на постановку, как я заявила ему, что если пьеса его не тронула, то и ставить ее не надо.
– Вы вообще не режиссер, а актер. Вот и играйте себе, а ставить вам не надо! – сказала я ему.
Юрский знал, что после роли Люси Купер в спектакле "Дальше – тишина" у меня не было других ролей в театре. Знал он и то, что никто из руководства не озаботится поиском ролей для меня. Он видел меня в роли старухи Барабошевой, но я объявила, что согласна играть только добрую няньку Филицату, и осталась непреклонна:
– Я столько уродов сыграла. Я хочу хорошего человека играть!
Юрский пытался убеждать – и снова слышал уже сказанное ему:
– Мы, наверное, с вами не сработаемся!
К тому же я сослалась на то, что на всех репетициях я присутствовать не смогу, так как мне не с кем оставить собаку, своего любимого пса Мальчика.
Но Юрский, человек импульсивный и увлекающийся, уже загорелся идеей поставить спектакль по пьесе "Правда – хорошо, а счастье лучше", и поставить его именно со мной, с Фаиной Раневской, пусть даже и в роли Филицаты. Сергей Юрьевич нашел, что я превосходно справлюсь с этой довольно автономной в сущности ролью, и не присутствуя на всех репетициях. Правда, он настоял на моем присутствии на первой репетиции.
Накануне первой репетиции я позвонила Сергею Юрьевичу и сказала, что на репетицию явиться не смогу. Юрский был готов к этому – его, конечно же, не раз предупреждали об особенностях моего характера.
Но я пришла. И на первую репетицию, и на все остальные. Приезжала я обычно рано и тут же принималась выплескивать свое раздражение. На всех и вся.
– Тускло горят лампочки…
– Мне никто не ответил на мое приветствие! Подумать только!
– Ступеньки не видны под ковровой дорожкой!
– Зачем в спектакль введены песни, которых не было у Островского?
– Как можно играть без суфлера?
Все это были мои слова! Гримеры с костюмершами трепетали. Кого-то я могла довести до слез. И, каюсь, не всегда заслуженно. Сказывался возраст, обнажавший всю остроту и неуживчивость характера, сказывались обиды на судьбу, одиночество.
Юрский, исполняя долг режиссера, улаживал конфликты. Как мог, успокаивал меня и пытался уберечь окружающих от моих нападок, зачастую несправедливых. Ему и самому иногда бывало страшно. А я привычно сообщала, что отказываюсь играть. Сегодня и вообще.
Сергей Юрьевич своими шутками и комплиментами приводил меня в более-менее сносное расположение духа. Порой ему в этом трудном деле помогал директор театра Лев Лосев.
Юрский прикрепил ко мне свою помощницу Марию Дмитриевну, которая благотворно, то есть успокаивающе действовала на меня. Она была моей помощницей, наперсницей, ангелом-хранителем. По старой традиции русского театра я не могла выйти на сцену сама, без того, чтобы кто-нибудь меня не "выпустил". Мария Дмитриевна перед каждым выходом (которых у Филицаты целых десять), помогала мне подняться на ноги и командовала:
– Пошла!
Именно так, согласно традициям.
Во время каждого выхода моей героини на сцену свершалось чудо. Я, старая немощная народная артистка, преображалась в бойкую хлопотунью Филициату. Зрители встречали меня аплодисментами, а я потом сердилась:
– Зачем? Зачем они хлопают? Они любят меня? За что? Сколько лет мне кричали на улице мальчишки: "Муля, не нервируй меня!". Хорошо одетые надушенные дамы протягивали ручку лодочкой и аккуратно сложенными губками, вместо того чтобы представиться, шептали: "Мулл, не нервируй меня!". Государственные деятели шли навстречу и, проявляя любовь и уважение к искусству, говорили доброжелательно: "Муля, не нервируй меня!". Я не Муля. Я старая актриса и никого не хочу нервировать. Мне трудно видеть людей. Потому что все, кого я любила, кого боготворила, умерли. Столько людей аплодируют мне, а мне так одиноко. И еще… я боюсь забыть текст. Пока длится овация, я повторяю без конца вслух первую фразу "И всегда так бывает, когда девушек запирают" на разные лады. Боже, как долго они аплодируют. Спасибо вам, дорогие мои. Но у меня уже кончаются силы, а роль все еще не началась… "И всегда так бывает, когда девушек запирают". Нет, не так, я не умею говорить одинаково. Я помню, как выходили под овацию великие актеры. Одни раскланивались, а потом начинали роль. Это было величественно. Но я не любила таких актеров. А когда овацию устроили Станиславскому, он стоял растерянный и все пытался начать сквозь аплодисменты. Ему мешал успех. Я готова была молиться на него. "И всегда так бывает, когда девушек запирают". Нянька добрая… Она любит свою воспитанницу, свою девочку. А на бабушку нянька злится – зачем запирает внучку… Поликсену… дорогую мою… "И всегда так бывает, когда девушек запирают". Нянька раздражена. Или это я раздраженная? "Муля, не нервируй меня!". Я сама выдумала эту фразу и она стала моим проклятием. Я выдумала большинство фраз, которые потом повторяли, которыми дразнили меня. В сущности, я сыграла очень мало настоящих ролей. Какие-то кусочки, которые потом сама досочиняла. В Островском нельзя менять ни одного слова, ни одного! Я потому и забываю текст, что стараюсь сказать абсолютно точно, до запятой. А суфлера нет. А все кругом говорят бойко, но приблизительно. Не ценят слова. Не ценят слово. Не ценят Островского. И всегда так бывает, когда меня нервируют… Муля! Не запирай меня! Всегда так бывает…
И каждый вечер овации повторялись. Для того чтобы выйти на сцену в тишине, мне, наверное, пришлось бы сделать это при совершенно пустом зале, зале без единого зрителя.
Первая сцена была очень трудной. Островский вводил зрителя в курс дела неспешно и обстоятельно, что в наше время смотрелось скучновато. Я всегда мучилась с этой первой сценой. После оваций, после столь горячего, щедрого на эмоции приема мне сразу же хотелось сделать в ответ нечто необычайное, значительное.
Я не была бы Фаиной Раневской, если бы и здесь не нашла верного решения. Я разбивала первую сцену на множество крошечных кусочков и играла их "на контрастах".
Покидая сцену после десятиминутной игры, я пела: "Корсетка моя…", пела песню, которую с моей подачи, ввел в спектакль Сергей Юрский, правда, по его замыслу песня должна была звучать только в финале. Сергей Юрьевич был против пения в первой сцене, ему хотелось неожиданно огорошить зрителя этой песней в финале, но переубедить меня ему так и не удалось.
В паузах я не поднималась к себе в гримерную. Я предпочитала просиживать весь спектакль на сцене, за кулисами. Повторяла роль, не надеясь на слабеющую память, жаловалась Марии Дмитриевне на жизнь, да порой так громко, что мой голос, наверное, был слышен на сцене. Юрский бросался наводить порядок, я пугалась, закрывала рот руками, но через какое-то время все повторялось снова. В прежние времена я себе такого не позволяла.
Несмотря на все сложности совместной работы, нам удалось сохранить с Сергеем Юрьевичем теплые и дружественные отношения. Тонкий знаток человеческой души и превосходный психолог, он очень мило отозвался о моей личности:
– Сложен человек. Всякий сложен. Много намешано в человеке. Потому и интересен. Сплетаются биографические нити с генетическими. Сплетаются дурные и добрые побуждения. Спутываются ясные намерения ума с простыми требованиями жизни. Сердечный импульс дает толчок в одну сторону, а физиологический императив – в другую. Нити общественного долга и личного интереса стремятся к слиянию в красивый узор, а он порой оборачивается уродливым узлом. Но если внутри у большинства из нас замысловатый клубок нитей, то Раневская была соткана из морских канатов. Великолепна и красива ее сложность. И от крупности все противоречия ее личности воспринимались как гармоническая цельность. Редки такие люди.
Когда Раневской не стало…
В середине 60-х Раневская возвратилась в театр к Завадскому. В театре Моссовета она работала до конца своих дней.
Удивительно, но за долгие годы она так и не сыграла ни одной великой роли мирового репертуара. Все экранные и сценические работы Раневской можно перечесть по пальцам.
– Я в своей жизни не сделала 99 процентов из ста! – говорила она.
Но ее роли и сегодня покоряют новые поколения зрителей. Дети, а рядом с ними и взрослые, смотрят ее Мачеху в "Золушке" и Лялю в "Подкидыше". Дети – знакомятся, взрослые – вспоминают. Но и те и другие оказываются в плену у таланта. А позже они восхищаются Мамашей в чеховской "Свадьбе", грустят и плачут, глядя на Розу Скороход в "Мечте" или Люси Купер в спектакле "Дальше – тишина".
Все, что сыграла Раневская в кино, перечислять нет смысла – оно осталось не в учебниках по истории советской кинематографии, оно живо. И каждый может из него выбрать по сердцу – всем хватит.
Это поистине актриса на все времена!
Она действительно была человеком необычным. Необычность ее начиналась с имени-отчества. В ее паспорте значилось: "Фаина Григорьевна Раневская", но в жизни ее чаше всего называли Фаиной Георгиевной Раневской. И устно, и письменно.
– Почему? – однажды поинтересовались у нее.
– Вот уж никогда не задумывалась над этим! Называют и называют – какая разница как?! – ответила Раневская, а потом добавила: – Может, мне хотят польстить? Ведь Гришка – Отрепьев, а Георгий – Победоносец!
Но даже то немногое, по ее собственному мнению, сделало ее величайшей отечественной актрисой. Лондонский ежегодник "Кто есть, кто" включил ее в число десяти лучших актрис XX века. И это не случайно. Кто-то из крупных режиссеров сказал о Фаине Георгиевне: "Она может все! Актриса в совершенстве владела всеми жанрами – от трагедии до фарса. Раневская не играла – она жила своими ролями, как живут своими играми дети, до конца, по полной правды, до счастья. И если она видела равнодушие, работу в полсилы, то была беспощадна, как бывают беспощадны дети".
От непростого характера Раневской страдали окружающие. Так постоянными придирками она довела до слез Ию Саввину. Но потом звонила с извинениями, которые потрясали величественной откровенностью:
– Я так одинока, все друзья мои умерли, вся моя жизнь – работа… Я вдруг позавидовала вам. Позавидовала той легкости, с какой вы работаете, и на мгновение возненавидела вас. А я работаю трудно, меня преследует страх перед сценой, будущей публикой, даже перед партнерами. Я не капризничаю, девочка, я боюсь. Это не от гордыни. Не провала, не неуспеха, я боюсь, а – как вам объяснить? – это ведь моя жизнь, и как страшно неправильно распорядиться ею…
За год до своей смерти Раневская отказалась играть на сцене.