Моя единственная любовь. Главная тайна великой актрисы - Фаина Раневская 6 стр.


В квартире ни Матвей, ни Андрей не курили, Андрей вообще курил очень редко, только в случае сильного волнения, тогда они с Матвеем выходили во двор. Но в тот момент не возразила даже обомлевшая Маша.

Андрей зажег и поднес к папиросе спичку. Я затянулась.

У меня есть фотографии с папиросой в руках еще рядом с сестрой, но это игра. После фотографирования пришлось старательно прочесывать волосы и мыть руки пахучим мылом, чтобы не осталось запаха – Гирша Хаимович оторвал бы мне голову, заметив, что от меня пахнет табаком или дымом! Вся бравада с папиросами действительно была бравадой.

Табачный дым терпеть не могла Гельцер, опекавшая меня в Москве, а потом Павла Леонтьевна объяснила, что либо звонкий голос, либо курение и выпивка. Они несовместимы. Тогда я выбрала голос. Справедливость ее утверждений доказывает хрипота моего нынешнего баса.

Тогда у Маши еще не умевшая курить я допустила ошибку – затянулась довольно глубоко. Горло обожгло, меня захлестнул кашель, даже слезы на глазах выступили. Андрей немедленно отнял и загасил папиросу со словами:

– Эмансипация откладывается.

Открыл окно, выгоняя дымный запах, вернулся ко мне и посоветовал:

– Никогда не делайте того, что вам совершенно чуждо. Женская самостоятельность не в том, чтобы стричь волосы или глотать табачный дым, а в умении мыслить. Для этого необязательно выглядеть вульгарной недоученной институткой, достаточно что-то из себя представлять. Будьте самой собой – это лучшее.

Маша демонстративно удалилась с пепельницей в руках, хотя могла бы позвать Глафиру. Весь ее вид говорил, что идти на такие жертвы ради моего перевоспитания не стоило. Матвей смеялся. Я вообще не всегда понимала его, брат Маши казался двойственным, словно двуликий Янус. Знать бы, что это за двойственность! Даже если бы знала, это ничего не изменило.

Я зареклась спорить с ними на темы, в которых не сильна. Оставался театр, вернее, актерское умение. Но без конца демонстрировать свои навыки означало скатиться до настоящей клоунады.

Большевиков ругали, как только могли.

Я большевиков в глаза не видела, кроме тех, что ненадолго взяли власть в Крыму перед немцами. Но это были местные рабочие, которые никакой мировой революции не совершали, только пытались наладить жизнь путем экспроприации (я три дня училась правильно выговаривать это слово, оно хорошо помогало нарабатывать дикцию), но делали это при помощи бесконечных митингов, лозунгов и работы Советов. Иногда мне казалось, что если бы они меньше совещались, дела пошли бы лучше.

Но у Андрея претензии были куда серьезней. О Ленине и слышать не мог:

– Да его за один Брестский мир на березе вздернуть надо!

Я обомлела. Показалось, что будь у Андрея возможность, так и поступил бы прямо сейчас. Неужели он способен из-за классовой ненависти отдать приказ о расстреле? Оказалось, да.

Я в сочетании "Брестский мир" слышала слово "мир", зная только, что после заключения договора прекратилась война! Это было главным для меня, но не для тех троих, что сидели передо мной.

Андрей понял мое смущение, но расценил его по-своему, извинился, мол, не стоит вести такие разговоры, лучше петь романсы. Но меня интересовало, почему им так не нравится прекращение войны.

До сих пор в мельчайших деталях помню эту сцену, желваки, заходившие на лице Андрея. Маша хотела что-то сказать, но он остановил.

– Фанни, у Маши ранение с той войны, она была сестрой милосердия.

Маша сидела, глядя в пустоту и кусая губы, Матвей замер с самоваром в руках, словно забыв поставить его на стол.

– У Матвея ранение, у меня два. Эти награды боевые, – он кивнул на грудь Матвея и свою и тут же поморщился. – Но не это главное. Нас было семеро друзей, вернулись только трое. Моих людей погибла половина!

И все равно я не понимала. Тем более нужно радоваться, что все закончилось.

– Радоваться? Чему? Мы жизни человеческие не жалели, стояли до конца, чтобы ни пяди земли не отдать, а эти тыловые крысы одним росчерком швырнули немцам все, что мы защищали!

Он встал у окна, долго смотрел на улицу, едва ли что-то видя. Матвей поставил самовар на стол и сел, комкая папиросу в руках. Табак сыпался на скатерть, но Маша не шевелилась.

– Простите, вам неинтересно. Но если б вы знали, каково это – писать матерям, что их сыновья погибли. За Россию, с честью, как герои, но погибли! Больше не вернутся домой, не окликнут. Матвей, пойдем покурим.

Когда они вышли, я осторожно поинтересовалась у Маши о сестре милосердия. Маша скупо ответила, что невеста Матвея тоже была такой. Она погибла. И Андрей прав – все, что защищали с таким трудом и жертвами, брошено в топку революции.

Я почти с ужасом узнала, что Андрей ненавидел большевиков задолго до революции и двоих агитаторов даже приказал расстрелять. Но почему?!

– Знаешь, что в армии главное?

Что я могла ответить? Что снаряды, умение стрелять… Маша фыркнула:

– Ты только Андрею такое не скажи. Главное – дисциплина. Если ее нет, никакие снаряды и умение стрелять не помогут. А большевистские агитаторы разложили армию задолго до революции.

Я была так далека от всего этого! Для меня мир в окопах просто не существовал. Там стреляли, там были раненые, даже убитые, это кровь, страх, боль… Но это где-то так далеко, за пределами моего разумения. А красивая молодая женщина, прекрасно игравшая на рояле, читавшая французские стихи, любительница русских романсов и Тютчева видела весь этот ужас, была ранена, она знала другую сторону жизни, неизвестную мне. И все-таки она не огрубела, не стала жестокой.

Конец вечера был скомкан, чай мы не пили, самовар так и остался на столе остывать. Провожать меня отправились все втроем. Прощание вышло сухим, словно моя вина в Брестском мире тоже была.

Но я обратила внимание на то, куда они отправились, – в собор. Наверняка чтобы помянуть погибших друзей. Вот что у них за дружба… Она не просто с детства, она боевая, самая крепкая.

Я вдруг явственно увидела черту, разделяющую меня и их троих. Это не происхождение, не национальность, не счета в швейцарских или французских банках, это жизненный опыт.

Я восторженная девица, для которой главное – театральные подмостки и такие же страсти. А они хлебнули горя наяву, а не на сцене. У меня тоже был немалый уже жизненный опыт, я познала голод, холод, неприкаянность, страх, неопределенность… Но их опыт был иным, у них героизм и предательство, смелость и трусость, кровь, боль, страх… Мой опыт – это успех или провал на сцене, бытовые неудобства, пусть и серьезные. У них ставки самые высокие – жизнь или смерть.

Но я все равно не понимала, как можно не радоваться миру, пусть и добытому ценой уступок. Я и сейчас не понимаю. Каждый день продолжавшейся войны – это новые убитые чьи-то мужья, сыновья, отцы.

Кое в чем мы так и не сошлись во мнении, но, чтобы понять другого, нужно оказаться на его месте, а места у нас были слишком разными.

Спрашивать у Павлы Леонтьевны не хотелось, да и бесполезно. Она прекрасный человек, и у нее большой жизненный опыт, но опыт театральный, она хорошо разбирается в людях, а вот в политике – совсем нет. Получалось, что и не в политике, а в войне.

Я спросила у нашего Егорыча, которого все звали только по отчеству, поручая самую разную работу в театре. Казалось, что он умеет все, а если чего-то не умеет, то посмотрит, покрутит вещь в руках, крякнет пару раз, почешет затылок и починит. Он знал все обо всем, к тому же воевал, был ранен и демобилизован из-за ранения.

Егорыч вопросу удивился, немного подумал, привычно слазил пятерней в затылок, крякнул и ответил что-то вроде:

– Чего ж… Ваша правда, барышня (он всех артисток называл барышнями). Если бы я узнал, что кто-то те места, что я защищал, где кровь пролил и контузию получил, немцам отдал, я бы того своими руками повесил.

Я поняла, что у прошедших войну князя Горчакова и сторожа театра Егорыча есть своя правда. Спрашивать о Брестском мире не стала, но осмелела и поинтересовалась его мнением об агитаторах.

Последовал ритуал с рукой на затылке, кряканьем, очередным "чего ж…" и "барышней". Суть ответа сводилась к такому: он сам с агитаторами не встречался, поскольку был демобилизован на второй год войны. Но считает это дело крайне вредным, потому как в армии главное дисциплина, без нее никакое оружие не поможет (!). А те, кто агитировал брататься с немцами, и вовсе предатели. Немцу разве можно доверять? Ты с ним побратаешься и домой пойдешь, воткнув штык в землю, а он останется, твоего ухода дождется и ни штыка больше не найдешь, ни окопа, где вшей кормил, ни землицы, за которую кровь проливал.

Продолжая осторожные расспросы, я узнала, что офицеры бывают разные. Есть такие, что из-за мелкого проступка могут шомполами изувечить, а есть, и такие, что лучше отца родного, на погибель зря не пошлет. А полковник он, капитан или поручик, все равно, среди всех и хорошие есть и такие, что рука тянется к его горлу.

Конечно, я решила, что подполковник Андрей Александрович Горчаков относится к числу лучших экземпляров российского офицерства. Было приятно это сознавать, словно моя заслуга в том, что влюбилась в достойного офицера, имелась.

В те два месяца осени я бывала у Маши часто, но Андрей, да и Матвей обычно отсутствовали. Матвей уезжал в Севастополь, а Андрей то в ставку, то на фронт к Кутепову. Врачи запрещали ему снимать лангет с руки, он сердился, доказывал, что уже все зажило, что он и с одной рукой может воевать, но его держали пока на штабной работе, даже не штабной, кем-то вроде советника. Я понимала, что боевому офицеру это трудно вынести, но радовалась, ведь иначе кто знает, что могло случиться на фронте, к тому же иначе он не мог приходить к Маше.

Оказалось, что Андрей у них в квартире не живет, не любит от кого-то зависеть, у него постоянно снят номер неподалеку в "Бристоле", но посидеть с друзьями любит, потому приходит, как только возможно.

"Бристоль" – гостиница шикарная и дорогая, там даже сам император останавливался, когда бывал в Симферополе. Я слышала, что там в номерах ванны мраморные и мясо в ресторане в любой день недели.

У меня хватило выдержки не рассказать о "Бристоле" дома, иначе Ирка подняла на смех или принялась бы напрашиваться в гости. Она очень хорошая, но следовало помнить о возрасте – подростковые четырнадцать лет, да еще у столь эмоциональной девушки – сущее наказание. Ершистая, резкая, несдержанная в словах, наговорит гадостей, а потом сидит в уголке и плачет от стыда за себя.

Ирка гадости не говорила только Тате, которая за нее горой, даже если любимица виновата. Павла Леонтьевна вздыхала, мол, пройдет, нужно только потерпеть.

Я соглашалась, помня саму себя в возрасте четырнадцати лет.

У меня самой было жуткое раздвоение личности – келья в монастыре с нищим пайком в неполный фунт грубого хлеба в день и ухоженная Машина квартира с пусть не обильным, но вполне щедрым столом (Маша всегда старалась подсунуть мне что-нибудь с собой). Дома и в театре холодно – у Маши тепло, у нас голодно – у нее сытно, у нас неприкаянно и полутемно от коптилки – у нее уютно и светло от хороших свечей.

Конечно, дома мне родней, хотя что это за дом, лишь очередное временное пристанище, и к Маше тянуло не столько в уют и состоятельность, не столько в прежнюю обеспеченную жизнь, сколько в надежде увидеть Андрея.

Сейчас я понимаю, что Маша заметила мой интерес к ее другу, невозможно не заметить. Но она посмеивалась над моей влюбленностью, поощряла демонстрацию актерских навыков, даже провоцировала такие сеансы актерского мастерства, однако заметно раздражалась, когда разговор заходил о чем-то другом, и Андрей начинал объяснять мне то, чего я не понимала.

А еще она не желала допускать меня в их прошлое, с грустью вспоминала счастливые годы в подмосковном имении, но расспрашивать не позволяла, словно я могла там покуситься на что-то святое, к чему мне и приближаться нельзя.

У них было множество своих секретов, шуток, каких-то воспоминаний.

Потому открытия у меня случались каждый раз.

Андрей протянул руку к пирогу, который сам и принес, и лукаво поинтересовался у Маши можно ли взять кусочек.

– Бери уж…

– Ругаться не будешь?

Я поняла, что с пирогами что-то связано, но усомнилась, стоит ли спрашивать о секрете у подруги.

Андрей объяснил сам. Сказал, что Маша только выглядит скромницей, а на деле ругается так, что пыль столбом стоит. В то, что сдержанная красавица может произносить грубые слова, действительно не верилось. Но я тут же узнала, что когда Маша после неудачной атаки тащила раненого Андрея, то материлась крепче извозчика, ругая друга за то, что "разожрался", и клялась больше не дать ему ни куска пирога!

И я понимала, что дело не в пирогах, Андрей спокойно обходился без них и был строен, а в Машином отчаянье – ей не хватало сил дотащить раненого друга до окопа, чтобы по пути не убили и помощь оказали скорей. Потому и ругалась матом.

Меня тянуло в этот дом не только из-за красивого подполковника, но, приходя, я надеялась застать там Андрея. Мы довольно часто виделись, хотя у Маши уроки и госпиталь, у меня театр. Кроме того, не хотелось быть навязчивой, я не просто выглядела бедной родственницей рядом с ними, но была словно на ступеньку ниже.

И дело не в состоянии или фамилии, я с трудом окончила гимназию и больше не училась. Конечно, жалела об этом, но тогда само присутствие в гимназии было мучением, учителя казались вредными занудами, только и ждущими случая унизить, соученицы – пустышками, а сами предметы – ненужным пустословием.

Павла Леонтьевна образована хорошо, но и ее знания касались прежде всего театра, литературы и музыки.

Да, я бывала в Париже, но семью Гирша Фельдмана мало интересовали картинные галереи или театральные премьеры. Отец в основном встречался с "нужными" людьми, обговаривая свои коммерческие дела, а мы – мама, Белла и я – гуляли, катались в экипаже и по Сене, осваивали магазины. О театре мама сказала, что он не русский, а значит, ничего ждать не стоит. Подтверждение получили в первый же день, отправившись на какую-то пошлую пьеску. В оперу я идти отказалась – не люблю ее с детства. Магазины были неинтересны. Художники на Монмартре попались сплошь бездарные и вульгарные (нам не повезло).

Скорее всего, я была к Парижу просто не готова. У русского человека начала ХХ века Париж связывался с ожиданием чего угодно, только не настоящего Парижа. Каждый и находил, и не находил ожидаемого, а потому каждый либо разочаровывался, или очаровывался французской столицей.

Не помню, чего именно ждала, но разочаровалась. Первое впечатление самое сильное, перебить его трудно. Помнишь, Алиса Георгиевна рассказывала о своем первом впечатлении от Парижа, куда она приехала уже совсем взрослой, состоявшейся актрисой? Париж поразил ее тем, что ничем не поразил. Вот, меня также.

Помнишь всеобщее "ах, Париж!", "увидеть Париж и умереть!"? Возможно, в Петербурге этого было меньше, а вот в провинции убеждение, что без Парижа и жизнь не жизнь, укоренилось в голове каждой девицы. И то, что я восторга не выказывала, кто-то считал снобизмом, а кто-то тупостью. Как можно любить Москву больше Парижа?!

Нелепо, что так рассуждали те, кто вообще никогда не бывал в Париже, а то и в Москве. Какая-нибудь глупая провинциальная барышня, закатывая глазки, шептала то самое: "ах, Париж!" и добавляла: "фи, Москва!".

У Маши я встретила единомышленников, вернее, не совсем.

Здесь тоже любили Россию, чаще вспоминали подмосковные рощи и всенощную, липовый мед и катание на тройках, русский морозец и блины на Масленой… Заграница хорошо, но душа дома, в России. Я видела, что моим новым знакомым и в Крыму неуютно, хочется в прежнюю жизнь, потому они часто пели русские романсы.

В этом я с ними согласна, какой бы заманчивой ни была заграница, какой развитой, удобной, ухоженной, сердцу иногда милей русская непролазная грязь, чего иностранцам никогда в нас не понять. Блестящий аристократ, говорящий на французском, немецком, английском без акцента, завсегдатай Баден-Бадена и Монте-Карло с удовольствием выпивает стопку водки и закусывает малосольным огурчиком где-нибудь на захудалом постоялом дворе на границе и облегченно вздыхает: "Наконец-то дома!".

Но очень быстро выяснилась одна особенность.

Маша и Матвей – москвичи, когда не отдыхали в подмосковном имении, проживали в доме на Ермолаевском прямо у пруда, там теперь архитекторы сидят.

Помнишь, мы с тобой уточек кормили на Патриаршем пруду, а я все здание разглядывала? Оно новое, когда Машины родители за границу уехали, они дом продали, так на его месте Архитектурный союз и выстроился. Кажется, так.

Маша вспоминала, что из ее окон Патриарший пруд был виден в любую погоду, даже когда все в зелени. Хорошее место. От моего Старопименовского недалеко, так я иногда хожу, представляя, что вон та девочка – Маша, кормящая уточек, а двое мальчишек – Матвей и Андрей, приехавший к ним в гости.

Едва ли Андрей к ним приезжал. В подмосковном имении дружить – это одно, а в городе другое. В этом и состояло различие между ними – Андрей был столичной штучкой. У Горчаковых большой дом на Таврической. Когда была в Питере, нарочно ходила посмотреть. Красивый дом, и вид из окон на сад тоже красивый. Но там все другое, Петербург холодный, имперский.

И вот мы с Машей и Матвеем любили Москву, а Андрей свой Петербург. Он называл Москву большой деревней, а Маша Петербург в ответ ледяной столицей и говорила, что в нем нет ничего русского.

Такие споры между друзьями возникали часто, я оказалась свидетельницей одного из них. Андрей возражал, что русское и российское не одно и то же. Москва – русский губернский город, побывавший однажды столицей и решивший, что это навсегда. Мол, Москва снова столица, теперь у большевиков. И этим все сказано – они разорят остатки европейского лоска, если таковой в белокаменной был, все будет по колено в грязи, а уж район Машиных Патриарших прудов и вовсе превратится в одну сплошную лужу.

На вопрос, почему, объяснил с насмешкой, что булыжник – оружие пролетариата, следовательно, будет (если уже не был) выковырян из мостовой, а мостовая без булыжника – просто грязь!

В те два месяца я бывала у Маши часто, я старалась проводить у нее каждый свободный от спектакля вечер, особенно, если Павла Леонтьевна была занята в театре. Андрея и Матвея заставала изредка. Когда их не было, мы сидели у огня, читали, Маша что-то шила, иногда играла на рояле.

Если дома бывал Матвей, то иногда танцевали, пели романсы, играли в карты или занимались подобной ерундой.

Если же бывал Андрей, разговор немедленно принимал серьезное направление, он словно приносил с собой иной дух – тревожный, мятежный, дух размышлений и страстного желания что-то понять. Маша была этим недовольна, не раз выговаривала, что так нельзя, что даже в редкие минуты отдыха он не дает покоя своим нервам.

Андрей отвечал, что сейчас отдыха быть не может, а в мире происходит что-то, разобраться с чем просто необходимо. Наверное, сказывалось то, что он единственный из нас бывал в то время на фронте и видел, что беда надвигается, несмотря на все бодрые заявления генералов.

Назад Дальше