Двадцать грамм. Володя
Вот, помню, был у нас в советской армии военный строитель Володя. Милый такой мальчик с персиковыми щеками - мечта седовласого педераста. В стройбат он попал со второго курса какого-то престижного московского института, откуда его выперли с большим скандалом, но о сути скандала Володя никогда не рассказывал, и только густо краснел.
Я попал в стройбат на пару месяцев позже, чем он, и очень долго не мог понять причин того всеобщего уважения и даже трепета, с какими к нему относились даже самые дикие жители кишлаков и аулов. Никаких видимых причин для этого не было: Володя не был сыном командира части или министра обороны, по сроку службы он был таким же новобранцем (у нас, впрочем, говорили "духом"), как я, который был вынужден еженощно обмывать кровь с разбитой морды и пересчитывать наличные зубы.
Более того, Володя был москвичом, а всякий, служивший в армии, хорошо знает, как там относятся к москвичам: там жители столицы нашей Родины сполна получают воздаяние за неравномерность распределения материальных благ по российской территории. Но Володи и это не касалось.
И даже командный состав относился к нему с большим пиететом: Володя работал при штабе - послать его на общие бетонные работы казалось кощунственным даже для бесчувственного, как мясная колода, и насквозь проспиртованного майора по фамилии Козляк (он ей полностью соответствовал).
Несмотря на свой небольшой срок службы Володя служил при штабе нарядчиком, то есть записывал за каждой бригадой объемы выполненных работ. Это была очень хлебная и почетная должность, и как на неё мог попасть дух, отслуживший два месяца, - это никакому человеческому объяснению не поддавалось.
Позже, когда я уже пристроился в клуб художником, Володя стал заходить ко мне в гости. Мы попивали там чифирь и другие запрещённые напитки и беседовали о буржуазных ансамблях. Володя много рассказывал о неизвестной мне столичной жизни. Например, именно от него я впервые услышал слово "динамо" не в применении к футбольной команде. Я в основном слушал и всё силился разгадать тайну его личности, но так и не разгадал.
Потом меня за нарушения воинской дисциплины прогнали из художников в бригаду бетоноукладчиков и землекопов, - и с тех пор я видел Володю лишь изредка: всё у него было по-прежнему - всё то же всеобщее почтение и восхищение. Я махнул на эту загадку рукой - на бетоне не до загадок.
Да. А конец у истории, как всегда, печальный. Пожалуй, слишком печальный даже для этой бесчувственной жизни.
Как-то уже на втором году службы где-то в декабре я (к тому времени опять художник) подновлял на строительном вагончике производственные показатели и вдруг заметил какое-то странное движение в траншее неподалёку. Пригляделся: Володя. В бушлате, валенках и ватных штанах.
Я краем уха слышал о каком-то гигантском и таинственном скандале в штабе, после которого Володе сначала дали десять суток гауптвахты, а потом отправили на рытьё траншей, так что не удивился. Удивился я другому: Володя танцевал. Танцевал он медленно и страшно: он взмахивал руками и пытался взлететь в воздух, но валенки и ватные штаны тянули его назад на землю, Володя делал изящное па и снова пытался улететь. И всё это в мертвецком свете ртутного прожектора над котельной. Признаюсь честно: я сбежал от ужаса.
А через два дня Володя порезал себе вены, его спасли и отправили в дурдом. Больше я никогда ничего о нём не слышал.
Деревня. август. день
А почему, собственно говоря, деревня?
Вопрос этот почему-то очень сильно беспокоит и даже раздражает многих моих знакомых и не очень знакомых людей. Люди, они вообще не выносят, когда им что-то непонятно, - для каждого действия обязательно должна быть легко понимаемая причина.
Вот, например, где-то в украинских степях живёт один программист. Но живёт он там не просто так: будучи необычайно прозорливым, как все программисты (прозорливее их только шахматисты), он тщательнейшим образом подготовился к обрушению мировой экономики, ядерной войне и другим напастям. Он подсчитал, сколько нужно на двадцать лет соли, спичек, туалетной бумаги, мыла и гвоздей, всё это за несколько лет закупил и только тогда переехал в деревню.
С ним всё понятно.
А я зачем?
Я хоть родился в крестьянской семье, но уже в городском роддоме: мать моя была первой из всей семьи, кто вырвался наконец в Город. Туда, где течёт из крана горячая вода, где тёплый сортир и где не нужно каждый день топить печку.
Она поступила в педагогический институт, и дети её, то есть я, через двадцать лет тоже поступил в педагогический институт, и жить бы, казалось бы, да жить, в наше время вообще очень много возможностей для достойной жизни.
Бежать от мирового кризиса? Да нет, тогда, когда я садился в поезд, им даже и не пахло, а пахло, наоборот, невиданным в нашей вечно голодной стране изобилием. А я, в отличие от того программиста, вовсе не прозорлив.
И не потому, что там чистый воздух и натуральные продукты, - о своём здоровье я вовсе никак не забочусь, если не сказать хуже.
От людей? Ну, может быть, в какой-то степени - уж слишком их много в городе. Правда, дальнейшая жизнь показала, что в деревне людей хотя и много меньше, но зато все они гораздо ближе.
Поэтому я не знаю, что ответить на этот вопрос: мне просто нравится жить в деревне, и всё. И хватит об этом.
Так что ещё по двадцать.
Двадцать грамм. гауптвахта
А гауптвахта, на которой Володя провёл десять суток, была страшным местом.
Заправляли там эстонцы. У нас в части тоже были эстонцы, но они были обычные, как их все и представляют: вялые, медленные, с белыми ресницами.
Они все до единого работали посудомойщиками. Никакой более унизительной должности, чем посудомойщик, в армии не было. Даже свинарь - и тот был почётнее.
Свинарь, кстати, был литовец по фамилии Курапка. Он был хотя и грязен до самой последней степени и подведомственные ему свиньи легко перепрыгивали через двухметровый забор, тем не менее держал себя с большим достоинством и время от времени даже посылал кого-нибудь нахуй, за что немедленно получал в морду, после чего долго и угрожающе матерился непонятными литовскими словами.
Вообще надо сказать, что все хозяйственные должности всегда были навеки закреплены за раз и навсегда определёнными народами бывшего СССР.
Так, повара, хлеборез и продавец солдатского ларька всегда были узбеками (поэтому ларёк назывался чайханой). Портной и сапожник всегда были армяне. Шофера все были почему-то из Западной Украины. Посудомойщиками всегда были, как уже сказано, эстонцы. И только самую хлебную должность заведующего вещевым и продовольственными складами занимал Витя Заплаткин, человек с неопределённой национальностью и немедленно забывающимся лицом. Фамилия ему очень подходила - был он сутулый с длинным носом, похожий на подпольного миллионера Корейко.
В окошко посудомойщиков даже самые распоследние чмори швыряли липкие от комбижира тарелки, ничуть не беспокоясь о том, куда они попадут. Попадали они обычно в предводителя эстонцев, длинного, унылого и безнадежного, как его фамилия, ефрейтора Ыунлоо, и ни разу не раздалось из этого окошка ни единого роптания. У меня даже есть подозрение, что все те, кто жили за этим окошком, так никогда и не поняли: что это было, где они были и чем это всё закончилось. Они просто два года мыли тарелки в каком-то чужом и непонятном им месте, а потом снова оказались дома.
А вот на гауптвахте служили совсем-совсем другие эстонцы. Какая-то, наверное, секретная их разновидность, наподобие дивизии чёрная голова или латышских стрелков.
Я много раз своим неуставным поведением зарабатывал себе гауптвахту, но всякий раз чёрная эта птица, сделав три круга над моей головой, улетала, и я отделывался маршировкой по плацу или исправительными работами по сортиру. За что птице этой огромное моё человеческое спасибо.
На гауптвахте было три срока: трое суток, пять, десять. Дальше уже шёл дисбат, про который говорили только шёпотом, хотя никто ничего достоверного про него не знал.
После трёх суток человек, привезённый из гауптвахты, мог сказать "пиздец", потом пару дней всё его отделение отщипывало ему по кусочку от самого дорогого, что есть в солдатской жизни (за исключением двух воскресных варёных яиц), то есть от пайки масла, и на второй день он почти уже всех узнавал и даже пытался улыбаться.
После пяти суток арестанта привозили, помогали ему выйти из грузовика и сразу вели в санчасть. Дня через два-три он уже начинал принимать жидкую пищу и переставал непрерывно плакать. Через неделю-другую он уже был готов к лёгким работам по казарме.
После десяти суток человека выносили из машины за руки-ноги, несли в ту же санчасть, а там дальше уже Божий промысел: или в дурдом, или комиссовать, а если не очень сильно умный, так, может, и очухается.
Я сам там однажды побывал, на этой гауптвахте, но, к счастью не в качестве арестанта: меня наш зампохоз продал тамошнему зампохозу за полную молочную флягу технического спирта для оформления ленинской комнаты. Я тогда, кстати, в первый раз узнал себе истинную цену.
Моя гуманная память, по счастью, сохранила очень мало сведений о том моём пребывании в этой юдоли непрерывного ужаса. Уже после армии, читая в книжке про жизнь в Мордоре, я встретил некоторые знакомые детали.
Помню только, что когда меня привезли обратно в родную уютную часть, я, который в отличие от арестантов не бегал с чугунными швеллерами на пятый этаж, которого ни разу там не ударили, кормили вместе с офицерами и укладывали спать на относительно чистое бельё, чувствовал себя примерно так, как будто бы отсидел там трое суток. Ну, то есть по возвращении мог сказать только "это пиздец".
Деревня. август. дорога на станцию
Всё-таки город от себя никак не отпускает.
Вроде бы и уехал, и попрощался. "Ну, - думаешь, - раньше чем через месяц я туда ни ногой". Да где там! Всё равно пробьётся этот город с суетливыми своими делами сквозь неработающий телефон: надо! Надо! Срочно!
И что поделаешь? Рюкзак на спину - и вдоль по дороге, как солдат из какого-то древнего фильма по сказкам Андерсена. До станции, там на дизель, там до райцентра - всего-то ничего.
Другая жизнь. зарплата
А ведь когда-то давно я был почти приличным человеком и ни в каких плацкартных вагонах не ездил - всё больше летал самолётами.
Я носил пиджак и галстух и ежедневно, кроме субботы и воскресенья, приходил к девяти часам утра на службу. Ежемесячный мой оклад тогда составлял полторы тысячи долларов в необлагаемом налогами конверте. Те, кто помнят, знают: это было не охуеть как много, но неплохо, тем более что дело было в Казахстане.
Помимо основной работы, на которой я ровно ничего не делал, я, пользуясь знанием английского языка, переводил на этот самый язык бесконечные уставные документы жульнических акционерных обществ, зарегистрированных на каких-то подозрительных архипелагах, и покупал на вырученные деньги автомобили бээмвэ для временно не желающих со мной ебаться барышень.
Иногда, отчаявшись этих барышень в конце концов выебать, я заказывал себе по телефону дюжину блядей для того, чтобы поговорить с ними о невозможности любви. По утрам я с тоской смотрел на стопку денег в верхнем ящике полированной стенки и понимал, что столько я не выпью.
Был ли я счастлив? Не знаю, может быть, и был, но я уже ничего про ту жизнь не помню.
Зато хорошо помню, как получил я тогда свою первую зарплату. Ой, блядь, нет, не будет никогда у меня больше такой зарплаты, сколько мне ни заплати, хоть миллион.
Я тогда вышел на улицу и купил себе телевизор. Пересчитал деньги - а их ещё пятьсот! Я этот телевизор пытался купить все четыре года, которые проработал учителем в школе. И всегда он, сука, стоил ровно в два раза больше, чем я мог скопить, независимо ни от какой инфляции и экономических реформ. Если я зарабатывал триста рублей, он стоил шестьсот, если десять тысяч - он стоил двадцать, ну и так далее. Я всё время от него отставал. А тут вдруг я вырвался вперёд и купил его таки, пидараса.
Он честно мне показывал чего-то лет пять, я даже завёл себе тарелку и по вечерам вяло зевал под канал дискавери. А потом я его бросил в съёмной квартире вместе с обгорелым креслом и тарелкой, когда уезжал однажды навсегда ранним утром в город Петербург.
Ну не продавать же его, прости Господи.
Купив телевизор и отнеся его в дом, я снова вышел наружу и прошёлся по периметру коммерческих киосков. Остановившись возле каждого из них, я с удовлетворением думал, что могу купить всё, что в нём находится вместе с продавщицей. Но так ничего и не купил, кроме пары банок пива туборг с потным человеком на картинке. Возможность купить что-либо без ущерба для кого-либо совершенно лишает покупку постыдной радости. Ну вот когда я, опять же, работая учителем, купил себе однажды тайком сникерс, и вместо того чтобы отнести его в семью, с наслаждением сожрал вместе с обложкой за киоском - это было стыдно, конечно, но вкусно. А так - хоть сто их покупай, хоть двести. Нет, не хочется.
Не то чтобы я вдруг додумался до такой умной мысли, что не в деньгах счастье, - оно, безусловно, не в деньгах. Но хоть радость-то должна быть? Когда телевизор покупал - она ещё была. А тут вдруг устал как-то, и она кончилась. Пришёл домой, выпил пива да и спать лёг.
Деревня. август. ночь
Когда ночью начинают лаять соседские собаки, я слегка отодвигаю на окошке штору и тщетно вглядываюсь в темноту - в точности как какой-то негодяй из американского кинофильма.
Музычку бы ещё к этому эдакую тревожную. И мне ковбойскую шляпу. И ещё проигрыватель с грампластинками. Ну и дробовик с солью для полного сходства.
Хотя если вдруг Медведь - то какой тут дробовик? На него противотанковое ружьё нужно, да и то ещё неизвестно, что из этого выйдет.
Но ни того ни другого у меня всё равно нету, так что лучше выпить двадцать и больше в окошки по ночам не выглядывать.
Ну вот - выпил водки, и всё уже наладилось: Медведь если придет, то я просто дам ему пестиком в рыло, он сразу и вспомнит, как по молодости ходил с цыганами по ярмаркам с кольцом в носу, да и спляшет камаринского. Люди если придут - так то не люди, а бабы. Прослышали, что приехал тут столичный парень, накрасили щеки свеклой, подвели брови углем да и пошли за пятнадцать километров с песней "вот кто-то с горочки спустился" в надежде на мою благосклонность. Чай не каждый день сюда ленинградские заезжают, хоть и без красного ордена на груди. А я-то парень еще хоть куда! Да я хоть до утра, если под гармошку!
Ну или сосед, основательный крестьянин с бутылкой самогонки (пей-пей, не боись, как слеза, голова с утра болеть не будет) пришел поговорить о серьезном: "Вот ты писатель, а о чём пишешь?" "Да так, - буду я отнекиваться, - о чём придётся". "Ну на жизнь-то хоть хватает?" - "Да какой там хватает!" - "Вот то-то и оно, что пишешь, о чём придется, - так, конечно, и не хватает".
И что ему возразишь? Да ничего никому не надо возражать, потому что бесполезно это. Я и не буду.
Так о чём, бишь, я? А, да, о другой жизни.
Другая жизнь. Мохаммед
Хозяином нашей алма-атинской американской конторы был некто Мохаммед Фатуречи. По происхождению он был, кажется, сириец, но давно это дело забросил: закончил Оксфорд не то Кембридж и навсегда обосновался в Соединённых Штатах Америки.
Был он мужчина чрезвычайно благородной внешности с нестерпимо пронзительными глазами и в идеально дорогом костюме. Ровно ничего мусульманского в нём не было: в то время это было не принято.
Наш офис он посещал нечасто: раз где-то в полгода - у него было множество филиалов по всему свету.
В один из своих приездов он однажды уселся в кабинете проджект-менеджера и стал вызывать к себе по очереди всех сотрудников проекта: и местных, и экспатов, то есть коренных американцев.
Соседки по моему кабинету переводчицы Света, Лена и Наташа вернулись после беседы с Мохаммедом какие-то непонятные, но на мой вопрос о том, что же там, в этом кабинете, собственно, происходит, отвечать отказались. "Сам узнаешь", - сказали. "Неужели всех ебут?" - подумал я с ужасом, но мысль эту отмёл как неосуществимую на практике.
Тут дошла и моя очередь. Мохаммед очень благожелательно сидел в кресле, на столе стояла тарелка с печеньками. "Угощайся", - предложил Мохаммед. Я вежливо взял печеньку и откусил.
"Ну что, Дима, - спросил меня Мохаммед задушевно (а глаза блядь злые), - как тебе нравится работать в нашей команде ("тим" по-английски)?" "Очень нравится! - ответил я искренне. - И люди все прекрасные, и цель у нас благородная: развить наконец рынок ценных бумаг в Казахстане, да и вообще!"
Мохаммед посмотрел на меня очень проницательно (кажется, не поверил), тоже взял печеньку. "А вот скажи, Дима, как ты думаешь - может быть, есть в нашей команде такие люди, которые, сами того не понимая, не дают нашей команде стать ещё лучше? Нет! Мы не будем их наказывать, увольнять - мы просто должны им подсказать, помочь…"
И тут я мысленно хлопнул себя по ляжке. Офисный человек с очень-очень хорошим жалованием совершает все человеческие действия только мысленно: расхохотаться в лицо, дать в морду, послать нахуй - всё это мысленно. Слишком уж хорошая зарплата и очень уж непыльная работа.
Ну так да. Я вдруг понял, кого же мне так мучительно напомнил этот многомиллионный американский сириец: да нашего армейского особиста!
Да и ладно. А Мохаммеду я тогда показал свой любимый фокус, то есть идиотского дебила, который вообще не понимает, о чём идёт речь.
Этот фокус любим мною потому, что, когда я его показываю, мне становится хорошо и спокойно, будто бы я возвратился домой. Потому что на самом-самом деле я и есть идиотский дебил, вынужденный всю жизнь изображать из себя вменяемого члена вашего не менее идиотского человеческого сообщества.
Ну а Мохаммед не очень мне поверил, но всё же отпустил. И ровно через два месяца (раньше не получилось) я уехал навсегда в город Петербург и с тех пор голодаю и скитаюсь. Зарплаты не те, да и работа довольно пыльная.
Но если без дураков, я сделал тогда вторую или третью в своей жизни умную вещь.
Деревня. сентябрь
В деревне кончился дачный сезон. В очереди к автолавке стоят постоянные и неизменные старухи. "А Райка где?" - спрашивает кто-то. "На похороны уехала - Пашкин Колька помер". - "Так молодой же!" - "А все мрут - хоть молодой, хоть не молодой".
Все снова стали внимательны друг к другу - впереди целая зима, и к кому бежать, если что - вариантов немного.
Осень, уже совсем осень.