Остроумный Основьяненко - Леонид Фризман 11 стр.


Хотя картину происходившего в светлице Макухи мы узнаем в конце произведения, Квитка и на протяжении предшествующего повествования не оставляет сомнения в том, что его симпатии на стороне Левка, и мнения толпы, считающего его вором и разбойником, писатель не разделяет. Иначе он не стал бы сочувственно называть его "бедным", а о тех, кто обвинял его, не сказал бы: "Сколько же еще наплетут…" Не знает всей правды и Ивга, которая позднее даже упрекнет своего возлюбленного в том, что он сразу не рассказал ей, как было дело, но она убеждена, что он не способен совершить преступление, и самоотверженно вступает в борьбу за него, проявляя душевные качества, которые и сфокусированы в названии произведения.

Эта борьба составляет главное его содержание, вскрывает пороки тогдашней судебной системы и дает беспощадно правдивое представление о моральном облике "вершителей правосудия". Вначале несколько строк, которые правомерно считать экспозицией. В действительности они играют более важную роль, в их свете вся последующая история воспринимается не как случайное стечение обстоятельств, а как явление предвидимое, нормальное, едва ли не неизбежное: "Начальствующие в селении поспешили собраться в волостное правление, словно мухи к меду. Известно, что кому приключится беда, напасть, то судящим и с одной стороны, и с другой кое-что перепадет, без дохода не будет… На то они и судящие!"

Здесь в поле нашего зрения попадает персонаж, которому предстоит сыграть в повести не последнюю роль, – писарь. Он, хоть и сидит в конце стола, но являет собой лицо, заинтересованное в исходе дела: он приложит все усилия, чтобы погубить Левка, потому что сам намеревается жениться на Ивге. А главное, поднаторевший в подобного рода делах, он отражает устоявшийся, предопределенный подход к ним всех "судящих": "кто в простенькой одежде, так он на тех и не смотрит, а только на одетых в жупаны глядит ласково, как кот на сало".

Соответственно ведется и расследование. Выслушав рассказ Макухи, как тот, "вошедши в светлицу, нашел Левка над сундуком с деньгами", и показания подтвердивших это "свидетелей", "голова" кричит несчастному Левку, пытающемуся объяснить, как было дело: "Не смей и слова пикнуть передо мною! Знаешь ли ты? Я голова, и голова не на то, чтобы слушать твои оправдания, а тут же наказать тебя".

Даже "старый Макуха крепко поморщился, знавши, как производятся в селениях следствия". Даже заинтересованный в обвинении Левка писарь пытается что-то пролепетать, что "с учинившего происшествие треба (надо) восследует снять доношение… или тее-то допрос", потому что "справка всеконечно, чистая, но нужно собственное признание…" И получает от головы четкое указание: совершить подлог! "А для какого черта я буду мучиться еще его проклятым допросом? <…> Разве ты ум потерял и руки отсохли? Напиши сам и приобщи к делу…"

Но только писарь, почесывая чуб, сел, чтоб писать, как Ивга бросилась ему в ноги, предлагая и намисто, и дукаты, какую-то еще особую благодарность и умоляя дать ей возможность "с Левком один на один переговорить, расспросить его: это не он сделал… Это что-то не так…" Но писарь уже распорядился набить на арестанта железа и посадить в "холодную" под надзором караульных. Он счел, что сейчас самый подходящий момент наладить свою будущую семейную жизнь. Покашливая, покручивая усы и взявшись за бока, он посвящает Ивгу в свои планы. И аргументы, которые он при этом приводит, исчерпывающе характеризуют всю его душевную сущность.

"Евгения Трофимовна! Или ты, сердце мое, одурела, или с ума сошла? И девованье твое, и молодость, и красоту, и все богатство хочешь погубить с таким развратным! Его судьба решена: вечная каторга ему предпишется. Не убыточься, не издерживай ничего, не давай мне ни намиста, ни дукатов; отдай мне себя со всем имуществом. Я человек с дарованием. Посредством твоего достатка и моей способности выскочу в заседатели земского суда. Ты будешь хозяйничать, а я на следствиях стану приобретать. А! Каково? Будет нам, останется и деточкам. Оставь этого разбойника. Я его упрячу в Сибирь, а мы с тобой останемся в спокойствии и во всяком удовольствии. На всю ночь отправлю его в город, а завтра пришлю сватов, и ты выдашь им рушники…"

Но нашла коса на камень. Не такова наша козырь-девка, чтоб податься на эти посулы. "А чтоб ты не дождал и с твоим скверным писарским родом! – так прикрикнула на него Ивга. – Можно ли, чтобы я оставила моего Левка, кого покойная мать велела мне уважать; оставила и променяла на тебя, пьявку мирскую! Сошлете его в Сибирь – я поеду за ним. Да не у вас правда. Я дойду и до города и к судящим доступлю; всем расскажу, что Левко не таковский, это, может, на него наслано через колдовство. А ты выкинь из головы помыслы на счет мой: уйдут твои сваты от приема моего…" Разъяренный писарь скрипя зубами сел писать, да так, чтобы вернее спровадить несчастного юношу в Сибирь.

– Как же там голова с понятыми производит следствие? Известно, как видели и у земских, – саркастически спрашивает Квитка, досконально осведомленный о сложившихся нормах и нравах, и язвительность его рассказа нарастает с каждой фразой, с каждой новой деталью. "Первоначально сели за стол, а Макуха то и дело представляет доказательства; то полыньковой, а потом дошло и до настоенной на калгане, что Ивга было припасла для проезжающих полупанков. Выцедили штофики до дна, беседуя то о сенокосе, то об урожае, а о деле еще никто и не заикнулся. <…> Еще не поели совсем всего наготовленного, и уже начали деревянными спичками шпигать вареники, и, обмакивая в растопленное масло и приготовленную сметану, есть, поспешая, чтобы свободнее приняться за терновку, которой полный штоф Макуха поставил на стол…"

Нет нужды продолжать этот перечень. Напомним лишь его завершение. "Пан голова еще смог дойти до своей хаты, потому что она была близко и он был мужик крепкий, а прочие судящие зашли не знать куда, и уже утром подняли их лежавших всю ночь на улицах. Знатно учинили следствие".

Обновляется состав действующих лиц, но действие остается прежним. Никто не интересуется существом дела и судьбой несчастного Левка, и все следуют затверженному правилу: каждого начальника нужно получше угостить и одарить в соответствии с его вкусами. Становится известно, что приезжает "сам пан исправник". Что нужно делать? Понятно что. "Бросились собирать у хозяев кур, яйца, послали в город накупить и ренского (виноградного вина, какого бы ни было, все называемого "ренским"), и за французскою водкою. Как же назавтра была пятница и пан исправник в этот день ни за какие блага скоромного не кушал, то приказано было купить кавьяру (икры), крымских сельдей, свежепросольной осетрины, лучшей рыбы свежей, раков и булок".

Поведение исправника сразу подтверждает, что подготовка к встрече с ним велась в правильном направлении. Войдя в хату и помолившись Богу, он "закричал: "Есть ли что обедать?" – "Есть, ваше благо… тее-то… ваше высокоблагородие, – отвечал писарь с унизительной покорностью. – Но не соизволите ли прежде всего следствие…" – "Пошел вон, дурак!" – закричал на него его высокоблагородие, затопал ногами и следствие, которое писарь подносил, соизволил швырнуть ему в рожу: "Что ты меня моришь делом? Я и без того измучился. Сними с вора допрос и подай мне после, а я теперь хочу обедать"".

И в дальнейшем любое действие начальника обозначается не иначе как глаголом "соизволил". Сначала "соизволил обедать знатно", потом "соизволил, стуча крепко ногами, выругать еще его, что мешает ему лечь отдохнуть после обеда <…> После отличного мирского обеда пан исправник "опочивал", потому что много трудился с курятиною и яичницею".

Между тем коварный писарь, не оставивший намерения окончательно погубить Левка, собирает людей и выспрашивает у них, "есть ли за Левком, приемышом Макухи, какие качества?" Малограмотные мужики, считающие, что "качества" – это непременно пороки, единодушно отвечают: "Есть ли у него качества? Гм, гм! Пускай Бог сохранит! Нет за ним ничего. Я дам присягу и должен сказать по правде, что он дитя доброе, хлопец смирный, работящий…" – ""Все, все в одно слово говорим, как присягали…" – зашумела громада".

Писаря нисколько не смущает, что он получил совсем не те показания, которых добивался, и он "начал писать по своей воле, что такие-то из-под присяги показали, что Левко воряжка, бездельник, бродяжничает по другим селам, к домостроительству не способен, в воровстве, пьянстве, драках и прочих качествах упражняется частовременно и что им довольно известно, что хотел обокрасть хозяина своего, и потому они не желают принять его на жительство и просят или отдать в солдаты, или сослать в Сибирь на поселение. Такой обыск не побоялся пан писарь греха подписать за всех тех людей, что давали ему руки в одобрение Левка, а он, видите, как дело искривил!.. О писарская душа!.."

Ивга не оставляет попыток спасти своего возлюбленного, ищет для этого любые возможности, "бьется, сердечная, как щука об лед", и получает совет пойти "к самому судье": "говорят, что в нем вся сила, он над всеми наистарший. И знаешь ли что, Ивга! Понеси ему что-нибудь. Все-таки учтивее.

– Что же я понесу ему, когда у меня нет ничего?

– Бубликов связки две. Он у нас не разборчив: я когда-то отнесла ему по делу пяток печеных яиц, не поцеремонился, спасибо ему, взял и дело сделал.

Купила Ивга две связки бубликов и пошла с ними к судье. <…> Лишь только судья увидел бублики, так и бросился на них и начал жрать". Тщетно пытается несчастная женщина узнать у него что-нибудь о своем деле. В ответ она слышит только одно: "Вот бублики, так-так! – облизываясь и чавкая, говорил судья. – О твоем деле? И, что я люблю, маку много… О деле? И масла много… Вкусны, очень вкусны!.. О твоем деле? Да поджарены!.. Я еще твого дела не знаю, приди завтра, я завтра скажу тебе. – И с сим словом, кончивши бублики, вышел из хаты, все прихваливая: – Вот бублики! Будь я бестия, если и дома ел такие!"

В надежде, что она нашла средство воздействия на судью, Ивга принесла ему "четыре связки бубликов, печеных на одном масле и густо маком осыпанных. Судья только увидел ее, тотчас бросился к бубликам, начал жрать, а ей говорит: "Да как много!.. Я за раз не поем… А против тебя виноват: совсем забыл про твое дело! Да уж потерпи… Решу и дело… вот как и…"" Но оказывается, что и сам судья не знает, что дело уже решено и сам он уже неделю назад подписал решение, "чтобы оного вора, мошенника наказать плетьми и сослать на поселение".

С разными людьми сталкивалась Ивга, пытаясь спасти Левка, и этот судья еще не худший из них. Его обжорство читатель воспринимает как недостаток более или менее простительный. Он по крайней мере откровенно признается сначала в том, что забыл о ее просьбе, а потом и в том, что не помнит, допрашивали ли Левка перед утверждением его приговора. Но тем очевиднее писатель утверждает другое: вся судебная система, независимо от того, что отдельные ее представители могут быть по-человечески симпатичнее других, изъедена, как ржавчиной, общими пороками. Все эти чиновники, исправники, головы, судьи совершенно безразлично относятся к делам, которые им доводится рассматривать. Все они поражены мздоимством, их решения зависят от выпивки, которой их накачивают, от бубликов, которыми их задаривают, и каких-либо справедливых решений от них ждать бесполезно.

Расставаясь с обманутой и обиженной им Ивгой, судья, возможно, ощущающий какую-то меру вины перед ней, делает попытку оставить ей хотя бы тень надежды и говорит, что окончательное решение еще не принято: "дело пошло еще в губернию, там пробудет с русский месяц, тогда пришлют сюда; да тогда уже накажут и сошлют".

Ивгу не остановишь: "Дело послали в губернию, пойду и я в губернию, что бог даст!" Дело принимает такой оборот, который древние называли "Deus ex machina" – вмешательство высших сил, какого-либо мифического бога, благодаря которому трагедия получает разрешение. Еще не успела Ивга увидеть губернатора, как уже слышит о нем восторженные отзывы: "Ты не бойся его, он – как отец. Недаром сказано: губернатор всем защита, все за него молят Бога".

Увидев губернатора, Ивга упала ему в ноги, забыв, что нужно было говорить. "Что же? Губернатор сам, своими руками, поднял ее и начал ласково расспрашивать, о чем она просит его". Увидев, что она "настолько смешалась, что более ничего не может выговорить", распорядился: ""Иди ко мне в дом, там отдохни, пока я приеду, и расскажешь все. Не бойся, не бойся меня; я тебе помогу. Жандарм! Проводи ее тихонько ко мне, да не обидь ее дорогою; дома вели ее накормить, пока я приеду". Вот начальник, истинный отец! Как будто свет открылся для Ивги!"

Приехав, губернатор только вошел в дверь, тотчас и крикнул: "Где же девушка?" Разобрался в деле и не только освободил Левка, но и дал ему деньги "за то, что посидел в тюрьме безвинно". Виновные получили по заслугам: "Писарь, сидя в "холодной", слушал, как добрые люди гуляли на свадьбе у Левка, и от досады рвал волосы на себе, что не ему досталась "козырь-девка". А потом пошел в ту дорогу, куда располагал отправить Левка, прямо в самую Сибирь. Голову сменили, чтоб не умничал <…> А Ивга? Она уже и замужем, она и молодица, и деток имеет, а от всех всегда слывет: "козырь-девка!""

В украинском литературоведении советского периода "Козырь-девка" неизменно получала комплиментарные оценки, однако сказанное там нуждается, на наш взгляд, в существенных коррективах. Уделивший этому произведению значительное внимание А. И. Гончар, в частности, писал: "Повесть "Козырь-девка" в сравнении с "Марусей" – значительный шаг писателя вперед в создании положительного героя – образа простой девушки, в вопросе индивидуализации образа, придания ему жизненных реалистических черт, в отказе от той иконописности, которой была отмечена личность Маруси. Для Маруси характерна определенная пассивность, покорность судьбе. Ивга прочнее чувствует себя на жизненной почве, она не временный гость в жизни, а в какой-то мере хозяйка своего положения. Она чувствует в себе силы и решимость для нелегкой борьбы за свои права, за несправедливо обиженного близкого ей человека".

Трудно согласиться с категоричностью такого противопоставления. И "Маруся", и "Козырь-девка" занимают в ряду малороссийских повестей Квитки вершинные места. "Маруся" – это подлинная трагедия в самом высоком значении этого слова. Это было, безусловно, любимое детище писателя: ни одна другая повесть столько раз не упоминается в его письмах. А "Козырь-девка" – самое острое и, не побоимся сказать, блестящее проявление мастерства Квитки-сатирика.

Маруся умирает от болезни, и гадать, как она повела бы себя, если бы ее любимый попал в беду, совершенно бессмысленно. Образ Ивги никакой не шаг вперед в сравнении с образом Маруси, просто эти две женщины совершенно разные. Как мы знаем, Квитка и не собирался затрагивать в "Марусе" какие-либо социальные проблемы, он стремился продемонстрировать возможности украинского языка, опровергнуть мнение, что этот язык неудобен и вовсе не способен к тому, чтобы написать на нем что-то серьезное, трогательное. Эти две повести были по-разному задуманы, и ни одна из них не уступает другой в проявленном Квиткой писательском мастерстве.

Более основателен другой упрек, который предъявлялся автору "Козырь-девки", – что развязка повести искусственна, малоправдоподобна. Действительно, губернатора, сходного с обрисованным Квиткой, может быть, и удалось бы найти, но счесть такую фигуру типичной – никак. Однако и здесь решение, принятое писателем, может быть оправдано. Судебная система обличена в повести так язвительно и беспощадно, что если бы не надуманный хеппи-энд, она вообще могла бы не дойти до читателя.

В 1838 г. Квитка получил от цензора П. А. Корсакова письмо такого содержания: цензурный комитет через Корсакова предупреждал Квитку, чтобы он "остерегался <…> 1) выводить на осмеяние читателя губернаторов, генерал-губернаторов и сенаторов, 2) оскорблять шутливыми эпиграммами бородатый люд". Когда Квитка получил данное письмо, "Козырь-девка" была уже написана, но можно не сомневаться, что оно было не первым предупреждением подобного рода. Да и цензурные мытарства его первого романа, позднее получившего название "Жизнь и похождения Петра Степанова сына Столбикова", конечно, не изгладились из его памяти.

То, что Квитка начинает свою повесть "Сердешная Оксана" обширным вступлением, выдержанным в морализаторской тональности, привычно для его читателей и воспринимается ими как обычный, свойственный ему прием, который встречается в его творчестве неоднократно. Необычно то, что здесь, как и в "Божиих детях", оно не ассоциируется с основным содержанием повести.

Речь в нем – о родительской любви к детям, о том, что матери не тяжелы никакие труды, заботы, лишения, лишь бы тем могла она доставить им спокойствие, утеху, отвратить скорбь. Никак не готовит нас к будущему содержанию произведения описание характера вдовы Веклы Ведмедихи и сведения о том, что она скотину продала и начала жить деньгами, без дальних хлопот, тяжких для женщины, что когда умер ее муж Охрим, объявилась ревизия, как бранилась она с писарем и проч., и проч.

А повесть Квитки – совсем о другом, она перекликается по содержанию с "Катериной" Шевченко, о чем говорится в его письме к поэту от 23 октября 1840 г.: "А что "Катерина", да-да, что Катерина! Хорошо, батенька, хорошо! Больше не умею сказать. Вот так-то москалики-военные обманывают наших девчаток. Описал и я "Сердешную Оксану" точнехонько как и Ваша "Катерина". Будете читать, как пан Гребинка отпечатает. Так-то мы одно думали про бедных девчаток и бузовировых (изуверских. – Ред.) москалей".

Назад Дальше