26 февраля.
В этот день, утром, неожиданно, ко мне пришел Петр Бернгардович Струве. Он был взволнован и полубольной, но предложил мне двигаться к Маклакову.
–У Василия Алексеевича мы узнаем. И Дума рядом…
В воздухе уже была разлита такая степень тревоги, что невозможно было сидеть дома: надо было быть там. Это я чувствовал и раньше, и в особенности почувствовал, когда пришел Петр Бернгардович.
Мы пошли… Был морозный день, ясный… Ни одного трамвая, – трамваи стали, и ни одного извозчика. Нам надо было идти пешком к Таврическому дворцу – это верст пять. Петр Бернгардович еле шел, я вел его под руку.
На улицах было совершенно спокойно, но очень пусто. И было это спокойствие неприятно, ибо мы отлично знали, отчего стали трамваи, отчего нет извозчиков. Вот уже три дня в Петрограде не стало хлеба. И этот светлый день был "затишьем перед бурей", которая где-то пряталась за этими удивительными мостами и дворцами, таилась и накоплялась… Накоплялась не то на Невском, Невидимом отсюда, не то вон там, на Выборгской стороне, около Финляндского вокзала…
Нева была особенно красива в этот день… Мы остановились передохнуть, опершись на парапет Троицкого моста… Расцвеченная солнцем перспектива набережных говорила о том, "что сделано", но от этого становилось только жутче, потому что, законченная в своей красоте, -она ничего не могла ответить на вопрос: "что сделается" …
* * *
Василий Алексеевич спешил: его вызывали к Покровскому. Н.И.Покровский, министр иностранных дел, разумный и честный, был человек наиболее приемлемый для "думских сфер". Маклаков же был самый умеренный из кадетов и самый умный. Он наиболее приемлем для "правительственных сфер". Вместе с тем он не был "патриотом Прогрессивного блока", вследствие своей всегдашней оппозиции Милюкову. Маклаков был тот человек, который мог стать связующим звеном между Думой и правительством. его приглашение к Покровскому могло обозначать многое. В ожидании его возвращения мы пошли в Таврический дворец.
В комнате N2 11, как всегда, заседал блок, вернее, бюро Прогрессивного блока. Председателем был Шидловский Сергей Илиодорович. От кадет – Милюков и Шингарев, прогрессисты в это время уже ушли, от левых октябристов – Шидловский, от октябристов-земцев, граф Капнист (маленький, Т.е. Дмитрий Павлович), а от центра, кажется, Владимир Львов, от националистов– прогрессистов – Половцов-второй и я. Хотя окна большие, но в 3 часа уже темно. За столом, крытым зеленым бархатом, мы сидели при свете настольных ламп, с темными абажурами. Сколько раз уже так сидели.
Я не помню, что обсуждалось… Но я чувствовал, что делается что-то не то… Я много раз уже это чувствовал. Мы все критиковали власть… Но совершенно неясно было, что мы будем отвечать, если нас спросят: "Ну хорошо, lа сгitiquе еst аisее – довольно критики, теперь пожалуйста сами! Итак, что надо делать?"… Мы имели "Великую хартию блока", в которой значил ось, что необходимо произвести некоторые реформы, но все это совершенно не затрагивало центрального вопроса: "что надо сделать, чтобы лучше вести войну?"
Я неоднократно с самого основания блока добивался ясной практической программы. Сам я ее придумать не мог, а потому пытал своих "друзей слева", но они отделывались от меня разными способами, а когда я бывал слишком настойчив, отвечали, что практическая программа состоит в том, чтобы добиться "власти, облеченной народным доверием". Ибо эти люди будут толковыми и знающими и поведут дело. Дать же какой-нибудь рецепт для практического управления невозможно – "залог хорошего управления – достойные министры" – это и на Западе так делается.
Тогда я стал добиваться, кто эти достойные министры. Мне отвечали, что пока об лом неудобно говорить, что выйдут всякие интриги и сплетни и что это надо решать тогда, когда вопрос станет, так сказать, вплотную.
Но сегодня мне казалось, что вопрос уже стал "вплотную". Явственно чувствовалась растерянность правительства. Нас еще не спрашивали: кто? Но чувствовалось, что каждую минуту могут спросить. Между тем были ли мы готовы? Знали ли мы, хотя бы между собой, – кто? Ни малейшим образом.
Поэтому я сделал следующее предложение, приблизительно в таких словах:
– Хотя это может показаться неловким, неудобным и так далее, но наступило время, когда с этим нельзя считаться. На нас лежит слишком большая ответственность.
Мы вот уже полтора года твердим, что правительство никуда не годно. А что, если "станется по слову нашему"? Если с нами наконец согласятся и скажут: "Давайте ваших людей". Разве мы готовы? Разве мы можем назвать, не отделываясь общей формулой, "людей, доверием общества облеченных", конкретных, живых людей?. Я полагаю, что нам необходимо теперь уже, что это своевременно сейчас, – составить для себя, для бюро блока, список имен, т.е. людей, которые могли бы быть правительством.
Последовала некоторая пауза. Я видел, что все почувствовали себя неудобно. Слово попросил Шингарев и выразил, очевидно, мнение всех, что пока это еще невозможно. Я настаивал, утверждая, что время уже пришло, но ничего не вышло, никто меня не поддержал, и списка не составили. Всем было – "неловко"… И мне тоже.
Таковы мы… русские политики. Переворачивая власть, мы не имели смелости или, вернее, спасительной трусости подумать о зияющей пустоте… Бессилие свое и чужое снова взглянуло мне в глаза насмешливо и жутко!..
По окончании заседания мы вышли в Екатерининский зал. В дверях я столкнулся с Маклаковым. Мы шли вместе, разговаривая о том, что с Покровским ничего особенного не вышло.
В это время в другом конце зала показался Керенский. Он, по обыкновению, Куда-то мчался, наклонив голову и неистово размахивая руками. За ним, догоняя, старался Скобелев.
Керенский вдруг увидел нас и, круто изменив направление, пошел к нам, протянув вперед худую руку… для выразительности.
– Ну, что же, господа, блок? Надо что-то делать!
Ведь положение-то… плохо. Вы собираетесь что-нибудь сделать?
Он говорил громко, подходя. Мы сошлись на середине зала. Кажется, до этого дня я не был официально знаком с Керенским. По крайней мере, я никогда с ним не разговаривал. Мы все же были в слишком далеких и враждебных лагерях. Поэтому для меня этот его "налет" был неожиданным. Но я решил им воспользоваться.
– Ну, если вы так спрашиваете, то позвольте, в свою очередь, спросить вас: по вашему-то мнению, что нужно? Что вас удовлетворило бы?
На изборожденном лице Керенского промелькнуло вдруг веселое, почти мальчишеское выражение.
– Что?. Да в сущности немного… Важно одно: чтобы власть перешла в другие руки.
– Чьи? – спросил Маклаков.
– Это безразлично. Только не бюрократические.
– Почему не бюрократические? – возразил Маклаков. – Я именно думаю, что бюрократические… только в другие, толковее и чище… Словом, хороших бюрократов. А эти "облеченные доверием" – ничего не сделают.
– Почему?
– Потому, что мы ничего не понимаем в этом деле. Техники не знаем. А учиться теперь некогда…
– Пустяки. Вам дадут аппарат. Для чего же существуют все эти bueaux и sоus-sесгеtаiгеs?!
– Как вы не понимаете, – вмешался Скобелев, обращаясь преимущественно ко мне, – что вы имеете д-д-д-доверие н-н-н-народа…
Он немножко заикался.
– Ну, а еще что надо? – спросил я Керенского.
– Ну, еще там, – он мальчишески, легкомысленно и -весело махнул рукой, – свобод немножко. Ну там печати, собраний и прочее такое…
– И это все?
– Все пока… Но спешите… спешите…
Он помчался, за ним – Скобелев…
Куда спешить? Я чувствовал их, моих товарищей по блоку, и себя…
Мы были рождены и воспитаны, чтобы под крылышком власти хвалить ее или порицать… Мы способны были, в крайнем случае, безболезненно пересесть с депутатских кресел на министерские скамьи… под условием, чтобы императорский караул охранял нас… .
Но перед возможным падением власти, перед бездонной пропастью этого обвала – у нас кружилась голова и немело сердце…
Бессилие смотрело на меня из-за белых колонн Таврического дворца. И был этот взгляд презрителен до ужаса.. .
Последние дни "конституции"
(Продолжение)
(27 февраля 1917 года)
"Я шел один где-то у нас на Волыни… Подходил к какому-то селу. Было ни день ни ночь – светлые ровные сумерки, но все было как бы без красок… И дорога и село были какие-то самые обычные… Вот первая хата… Она немножко поодаль от других. Когда я поравнялся с нею, вдруг из деревянной черной трубы вспыхнуло большое синее пламя… Я хотел броситься в хату предупредить… Но не успел: вся соломенная крыша вспыхнула разом… Вся загорелась до последней соломинки… громадным ярко-красно-желтым пламенем зарокотало, загудело… Я закричал от ужаса… Из хаты, не торопясь, вышла женщина…
Я бросился к ней…
– Диток, ратуй диток! (спасай детей!) – закричал я ей по-хохлацки.
Она ничего не ответила, но смотрела на меня сурово. Я понял, что она мать и хозяйка… Но отчего она так разодета?. Как в церковь… Важная, красивая и такая суровая…
– Диток! – закричал я еще раз…
Она только сдвинула брови… Я бросился в хату.
Но в это мгновение разом вся рухнула крыша… Хаты не стало… Бешено пылал и ревел огромный пожар…
Этот звук делался все сильнее и переходил в настойчивый резкий звон"…
Я проснулся…
* * *
-Было девять часов утра… Неистово звонил телефон…
– Алло!
– Вы, Василий Витальевич?. говорит Шингарев…
Надо ехать в Думу… Началось…
– Что такое?
– Началось… Получен указ о роспуске Думы… В городе волнение… Надо спешить… Занимают мосты… мы можем не добраться… Мне прислали автомобиль. Приходите сейчас ко мне… Поедем вместе…
-Иду…
* * *
-Это было 27 февраля 1917 года. У же несколько дней мы жили на вулкане… В Петрограде не стало хлеба – транспорт сильно разладился из-за необычайных снегов, морозов и, главное, конечно, из-за напряжения войны…
Произошли уличные беспорядки… Но дело было, конечно, не в хлебе… Это была последняя капля… Дело было в том, что во всем этом огромном городе нельзя было найти несколько сотен людей, которые бы сочувствовали власти… И даже не в этом… Дело было в том, что власть сама себе не сочувствовала…
Не было, в сущности, ни одного министра, который верил бы в себя и в то, что он делает… Класс былых властителей сходил на нет… Никто из них неспособен был стукнуть кулаком по столу… Куда ушло знаменитое столыпинское "не запугаете"?. Последнее время министры совершенно перестали даже приходить в Думу… Только А.А.Риттих самоотверженно отстаивал свою "хлебную разверстку".
Но, придя в "павильон министров" после своей последней речи, он разрыдался.
* * *
-Мы жили с А.И.Шингаревым в одном доме на Большой Монетной № 22, на Петроградской стороне… Это далеко от Таврического дворца… Надо переехать Неву… Последнее время жизнь уже так расхлябалась в Петрограде, что вопрос о сообщениях стал серьезным для тех, кто, как Шингарев и я, не имел своей машины…
* * *
-Мы поехали… Шингарев говорил:
– Вот ответ… До последней минуты я все-таки надеялся – ну, вдруг просветит господь бог – уступят…
Так нет… Не осенило – распустили Думу… А ведь это был последний срок… И согласие с Думой, какая она ни на есть, – последняя возможность… избежать революции…
– Вы думаете, началась революция?
– Похоже на то…
– Так ведь это конец?
.– Может быть, и конец… а может быть, и начало…
– Нет, вот в это я не верю. Если началась революция, – это конец.
– Может быть… Если не верить в чудо… А вдруг будет чудо!.. Во всяком случае, Дума стояла между властью и революцией… Если нас по шапке, то придется стать лицом к лицу с улицей… А ведь… А ведь в сущности надо было продержаться еще два месяца…
– До наступления?
– Конечно. Если бы наступление было неудачно все равно революции не избежать…
Но при удаче… – Да, при удаче – все бы забылось.
* * *
Мы выехали на Каменноостровский… Несмотря на ранний для Петрограда час, на улицах была масса народу…
Откуда он взялся? Это производило такое впечатление, что фабрики забастовали… А может быть, и гимназии… а может быть, и университеты…
Толпа усиливалась по мере приближения к Неве… За памятником "Стерегущему", не помещаясь на широких тротуарах, она движущимся месивом запрудила проспект. ..
Автомобиль стал… какие-то мальчишки, рабочие, должно быть, под предводительством студентов, распоряжались: – Назад мотор! Проходу нет! Шингарев высунулся в окошко.
– Послушайте. Мы члены Государственной думы. Пропустите нас – нам необходимо в Думу.
Студент подбежал к окошку.
– Вы, кажется, господин Шингарев? – Да, да, я Шингарев… про пустите нас.
– Сейчас. Он вскочил на подножку. – Товарищи – пропустить! Это члены Государственной думы – т. Шингарев.
Бурлящее месиво раздвинулось – мы поехали.,. со студентом на подножке. Он кричал, что это едет "товарищ Шингарев", и нас пропускали. Иногда отвечали:
– Ура т. Шингареву! Впрочем, ехать студенту было недолго. Автомобиль опять стал. Мы были уже у Троицкого моста. Поперек его стояла рота солдат. – Вы им скажите, что вы в Думу, – сказал студент. И исчез… Вместо Него около автомобиля появился офицер. Узнав, кто мы, он очень вежливо извинился, что за держал.
– Пропустить. Это члены Государственной думы… Мы помчались по совершенно пустынному Троицкому мосту.
Шингарев сказал:
– Дума еще стоит между "народом" и "властью",.. Ее признают оба… берега… пока… На том берегу было пока спокойно… Мы мчались по набережной, но все это, давно знакомое, казалось жутким… что будет?
На Шпалерной мы встретились с похоронной процессией… Хоронили члена Государственной думы М.М.Алексеенко… Жалеть или завидовать?
* * *
Выражение "лица Думы", этого знакомого фасада с колоннами, было странное… Такой она была в 1907 году, когда я в первый раз увидел ее… В ней и тогда было что-то… угрожающее… Но швейцары раздели нас, как всегда… Залы были темноваты. Паркеты поблескивали, чуть отражая белые колонны…
* * *
Стали съезжаться… Делились вестями – что происходит… Рабочие собрались на Выборгской стороне… Их штаб – вокзал, по-видимому… Кажется, там идут какие-то выборы, летучие выборы, поднятием рук…
Взбунтовался полк какой-то… Кажется, Волынский… Убили командира… Казаки отказались стрелять… братаются с народом… На Невском баррикады…О министрах ничего не известно… говорят, что убивают городовых… Их почему-то называют "фараонами" …
* * *
Стало известно, что огромная толпа народу – рабочих, солдат и "всяких" – идет в Государственную думу… Их тысяч тридцать.
* * *
С.И.Шидловский созвал бюро Прогрессивного блока… И вот мы опять собрались в той самой комнате № 11, где собирались всегда, где принимались решения…
Решения, которые привели к этому концу, вернее, не сумели предупредить этого конца. Шидловский, Шингарев, Милюков, Капнист-второй, Львов В.Н., Половцов, я… еще некоторые… Ефремов, Ржевский, еще кто-то… Все те, кто вели Думу последние годы… И довели…
Заседание открылось… Открылось под знаком того, что надвигается тридцатитысячная толпа… что делать?. Я не помню, что говорилось. Но помню, что никто не предложил ничего заслуживающего внимания… Да и могли ли предложить? Разве эти люди способны были управлять революционной толпой, овладеть ею? Мы могли под защитой ее же штыков говорить власти всякие горькие и дерзкие слова и, ведя "конституционную", т.е. словесную борьбу, удерживать массу от борьбы действием…
– Мы будем бороться с властью, чтобы армия, зная, что Государственная Дума на страже, – могла спокойно делать свое дело на фронте, а рабочие у станков могли спокойно подавать фронту снаряды… Мы будем говорить, чтобы страна молчала… Этими словами я сам изложил смысл борьбы в своей речи 3 ноября 1916 года…
Но теперь словесная борьба кончилась… Она не привела к цели… Она не предотвратила революции… А может быть, даже ее ускорила… Ускорила или задержала?
Роковой вопрос повис над всеми нами, собравшимися в комнате № 11… Но не все его ощущали… Не все понимали свое бессилие… Некоторые думали, что и теперь еще мы можем что-то сделать, когда масса перешла "к действиям"… И что-то предлагали… Сидя за торжественно-уютными, крытыми зеленым бархатом столами, они думали, что бюро Прогрессивного блока так же может управлять взбунтовавшейся Россией, как оно управляло фракциями Государственной думы.
Впрочем, я сказал, когда до меня дошла очередь:
– По-моему, наша роль кончилась… Весь смысл Прогрессивного блока был предупредить революцию и тем дать власти возможность довести войну до конца… Но раз цель не удалась… А она не удалась, потому что эта тридцатитысячная толпа – это революция… Нам остается одно… думать о том, как кончить с честью…
Мы, конечно, ничего не решили в комнате № 11…
* * *
Потом было заседание в кабинете председателя Думы… это было заседание старейшин… Тут были представители всех фракций, а не только фракций Прогрессивного блока…
Председательствовал Родзянко…
Шел вопрос, как быть… С одной стороны, императорский указ о роспуске (прекращение сессии), а с другой – надвигающаяся стихия…
В огромное, во всю стену кабинета, зеркало отражался этот взволнованный стол… Мощный затылок Родзянко и все остальные… Чхеидзе, Керенский, Милюков, Шингарев, Некрасов, Ржевский, Ефремов, Шидловский, Капнист, Львов, князь Шаховской… Еще другие…
Вопрос стоял так: не подчиниться указу Государя Императора, т.е. продолжать заседания Думы, – значит стать на революционный путь… Оказав неповиновение монарху, Государственная Дума тем самым подняла бы знамя восстания и должна была бы стать во главе этого восстания со всеми его последствиями…
* * *
На это ни Родзянко, ни подавляющее большинство из нас, вплоть до кадет, были совершенно не способны…
Мы были, прежде всего, лояльным элементом… В нас уважение к престолу переплелось с протестом против того пути, которым шел Государь, ибо мы знали, что этот путь к пропасти… Поэтому вся работа Думы прошла под этим знаком… При докладах царю все, кто зависели или были вдохновляемы Думой, всегда твердили одно и то же: этот путь ведет династию к гибели… Открыто же в своих речах в Думе – мы бранили министров… При этой травле, однако, не переходили конституционной грани и не затрагивали монарха… Это было основное требование Родзянко и большинства Думы, которому должны были подчиниться все… Только раз Милюков прочел какую-то цитату из газеты по-немецки, в которой говорилось о "кружке молодой Государыни"… Но это был выплеск, отклонение от основного пути…