Танец и Слово. История любви Айседоры Дункан и Сергея Есенина - Татьяна Трубникова 13 стр.


Лоэнгрин вместе со спутниками отправился в экспедицию за древностями. Мальчишка! Исида с дочкой осталась на дагобе. Две недели пролетели незаметно. Лучше Исиде, казалось, не было никогда, так как почти сразу она поняла: времени здесь нет. Оно отсутствует. Вечность качала её в колыбели. Сонная вечность. Всё, что ей было надо, – это рассвет и глаза дочери рядом. А ещё тот, неведомый ангел, что уже бился в ней, готовый явиться миру. Ах, если б можно было остаться…

Ребёнок родился 1 мая 1910 года в Больё, на Лазурном берегу. Он не причинил ей мук. Исида плакала от радости и трепета, когда узнала уже виденные черты. Лоэнгрин был в восторге, снова предлагал выйти за него. Исида снова отказалась.

Смута и кровь, голод и мука, террор и боль – вот что терзало Русь и сердце Сергея. Прошёл хмельной угар восторга новым Преображением, потому что обернулось оно чёрным ликом смертей крестьянских. Повсюду, как очаги пожаров в засушливое лето, вспыхивали крестьянские бунты. Они были стихийными, как ветер. У них не было направления, не было поддержки. Их быстро уничтожали – топтали сапогами террора. Толпами, с яростью звериной бросались крестьяне на пулеметы, затыкая их своими телами. За дом свой, за детей голодных! С вилами, топорами и просто – с голыми руками – отвоёвывали своё право быть людьми…

Сергей мучился ужасно. Какой он хулиган?! Он – крестьянский сын. В Поволжье творилось страшное: людоедство. Опасно там было быть чужаком, ещё хуже – ребёнком. Выжженная земля, ни капли дождя с раскалённого неба. Карательные отряды, отбирающие последние крохи, бессилье, холера, тиф, грязь. Один знакомый рассказал, что нашёл в пирожке детский ноготок. Чуть с ума не сошёл. Мужчины, взрослые, бывшие когда-то крепкими, плакали, как дети. Молодуха родила мёртвого ребёнка. Втихаря быстрее закопала тельце – боялась родни…

Америка посылала гуманитарную помощь. "АРА". Несколько миллионов она спасла. До большинства не дошла. Сергей видел: плевать властям на смерть людей. Они – мясо для них, говядина. Бросить его в топку мировой революции! Вот лозунг Троцкого-Бронштейна! Да и всех их. Что такое русский мужик? Ещё народится! Да какое плевать! Хуже! У них – золотой запас. Им власть свою утвердить надо. Утвердить-удержать. Кто неугоден – подлежит уничтожению.

Иные пришли к нему виденья строчками: теми, что помнил с детства из Апокалипсиса.

Ездил в своё село. Что ж открылось ему? Убогий быт. Всё износилось, обветшало. Нет самых простых вещей, наличия которых обычно даже не замечаешь: ниток, гвоздей, ситца. Не из чего одежу пошить, нечем табурет сколотить. Будто много-много лет прошло со времён его незабвенного, солнечного детства. Обезглавленная колокольня. Веками налаженный порядок был нарушен. Все горланят, чего-то ждут. Говорят: в Сибири – сыто! Только разве дойти до Сибири? Кем там быть? Батраками?

Деревня – слово-то какое древнее. Деревянное слово, древо мира, основа всего. А хаты – стая птиц, крыльями крыш стремящаяся к вечности небесного ирия, зорко очами окон смотрящая в даль лет. У каждого дома на крыше – конёк, символ небесных коней, тянущих его в голубень.

Да разве теперь он может крикнуть: "О, Русь! Взмахни крылами!"?

Жуткое время настало, невыносимое. Мать, отец да сёстры ещё не ведают, что в столице ещё страшнее, чем здесь. Тут – просто от голода можно умереть, а там… Слово-то какое изуверское, как шаги неизбежные – расстрел. Как представил Сергей уже далёкое, холодное осеннее утро 1918 года, на рассвете, пустые коридоры – и приклад в спину друга, Лёни. Двор, закрытый со всех сторон, стена. Заводят мотор, чтоб выстрела не слышно. А где-то совсем рядом – спящая улица. Холодный ветер с Невы. Как, ну как измерить весь его ужас в тот миг? О чём он думал?! Приговор чекистской "тройки". Они теперь кровью повязаны, большевистской властью. Лёня сразу всё понял, тогда, ещё в 1917-м, всё увидел, что будет. Ещё он, Сергей, не видел, ещё радовался. Иная страна, Преображение. Как, ну как Лёнька мог отважиться на это убийство?! На велосипеде думал от них удрать? Неужели надеялся спастись? Навряд. Знал всё наперед. И пошёл! Вот только не знал, что пешка он в их игре, что завтра Ленина должны убить. В Москве, пока все розыскные силы в Питер брошены. Погиб Лёнечка за идеалы правых эсэров. Все заголовки наутро пестрели: "Убийство Урицкого – председателя Питерского ЧК". Милый Лёнечка! Показать всем сволочам: он – тоже еврей! Но он – не такой!!!

Вспомнил сейчас его, в своем селе, как когда-то гостил Лёня у него, как ходили, юные, счастливые, на Оку, как километрами мерили округу. Аж до Рязани дошли и дальше – по монастырям. Лёнечка для него стал тогда – будто Гриша воскресший. Тоже тонкий, умный, нежный, в ширь полей и лесов наших влюблённый. И стихи его – не чета стихотворцам образа. Вот так же сидели на юру, смотрели вдаль, такие разные. Сергей – кучерявый, светлый, с васильковым взглядом. Лёня с волосами, как вороная гладь, да чёрные вишни крупных глаз. Не отвердевшие строчки, как неясные мотыльки, вертелись в голове, своим непредсказуемым полётом кружа голову. Когда Лёня уехал, он тосковал. "О, для тебя лишь счастье наше / И дружба верная моя". Так бывает, когда горячо влюбляешься в человека – ищешь его глазами везде, и в каждом – видишь знакомый лик. Сейчас, уже один, смотрел на любимую Оку – слёзы сами полились. Потому что сгинул его Лёня, как и Гриша, потому что вспомнил свои пророческие строчки, посвящённые другу. Про смерть, что смежит его глаза, про то, что "тенью в чистом поле" он пойдёт за ним, за смертью. Вспомнил все разговоры их, о том древнем Слове, что открылось Сергею, о пантеизме богов, о многоликой сути Бога, о смерти, о том, что слава стоит того, чтоб заплатить жизнью. Как он мог решиться?! Такой милый, тихий, ласковый. Разве всех жидов перебьёшь!!! Не так их надо. Захватили его Русь, чтоб убить, извратить, опоганить всё русское, исконное, древнее и трепетное, чем сердце его, Сергея, дышит. Слёз сейчас на Руси – как в реке воды. Слёз – и крови.

Что за страна! Истинные сыны русские в ней не нужны! Никогда не знаешь, о какой камень споткнёшься – дорог-то нет. Всё заново, с чистого листа террора… Хотел Сергей ехать в Питер, к старинному знакомому, ещё с клюевских времен. Да перед отъездом заскочил к другому знакомцу, в один из переулочков Арбата, в Афанасьевский, кажется. Фамилия его была Кусикян, звали Сандро. Тоже поэт, хотя и плохой. А человек – симпатичный. Любитель частушек. Сергей улыбался, когда думал об этом. Обрусев, Сандро взял себе псевдоним, похожий на фамилию: Кусиков. У него был младший брат, Рубен, восемнадцатилетний парень. В 1919 году он служил в Красной армии помощником шофёра у командующего украинским фронтом Антонова-Овсеенко. Заболел тифом, остался в госпитале, когда Красная армия отступала. Пришедшие деникинцы мобилизовали его. Так он попал в Белую армию. Снова заболел, уже в Ростове. Попал к красным. Кем он был? Простым мальчишкой, волею судьбы кидаемым по просторам России. Выжившим, счастливо и тихо обретавшимся теперь под крылом отца. Чёрный Яков был частым гостем в их семье. Ему нравилось разговаривать с отцом Сандро и Рубена, нравились их сестры. Он даже дал партийную рекомендацию Рубену – для поступления на советскую службу чиновником, в Морской комиссариат.

Разве ж Сергей знал, куда его ноги привели? А привели они его в обыкновенную ловушку, столь хорошо описанную Дюма-отцом в "Трёх мушкетерах", за маленьким уточнением: то была ловушка ВЧК. Это когда всех приходящих в дом впускают, но не выпускают никого. Взяли молочницу, сапожника, Сандро, случайно заглянувшего соседа и, разумеется, Сергея. Всех – на Лубянку. Что было причиной? Обыкновенный анонимный донос на Рубена. Де, мол, против он Советской власти, поскольку контра и белогвардейская сволочь.

Что он, Сергей, чувствовал там? Ужас. Это первое. Чего стоил рёв грузовых моторов на рассвете, заглушающий выстрелы и крики несчастных. Ведь каждый выстрел – это чья-то оборванная жизнь, юная, полная мечтами и надеждами. Потому что неюных там не было. Они, старые, застывшие, безнадёжные, сидели по домам, селам и весям. Грустные, как опавшие, пожухшие листья, не понимающие ни грана, что происходит вокруг, куда этот мир несётся, в какую пасть сатаны. Глаза у них – печальнее коровьих. Уже отжившие, как живые мертвецы.

Что он ещё чувствовал? Злость. Что за глупость – он – тут?! Им что, заняться больше нечем? Что, можно каждому в мозги влезть и прочесть там все мысли?!

Третье, что он чувствовал, – ненависть. Он этим сволочам ещё покажет, кто в доме хозяин! Жид на жиде. Здесь – тоже. Им русскую кровушку не жалко. Пусть хоть вся вытечет. Однако злость, конечно, не советчик. Аккуратно надо. Главное – вырваться отсюда.

Повели на допрос.

– С какого времени знаком с Кусиковым?

– С семнадцатого года. Да, лоялен к Советской власти. Произведения его говорят о том же: "В никуда", "Коевангелиеран" и другие…

Навряд ли они поймут, что это два слова – Коран и Евангелие… Звучит революционно.

– Да, он тоже вполне лоялен. Первый поэт в современном быте. А лавирование Советской власти, насаждающей социализм, – это только переходный этап к коммунизму. – Лавирование? В чем?

– Военная политика, мир с Польшей.

О чём он думал, говоря такую ересь в чекистском понимании? Играл с огнём.

– Кто подтвердит его благонадежность и возьмёт на поруки?

– Товарищ Луначарский, товарищ Ангарский, а ещё – Жорж Устинов, сотрудник правительственной газеты.

Говоря о Жорже, он вспомнил случай с ним, имевший место год назад. Да, он уже тогда знал, кто такой, этот Жоржик, несмотря на всю его любовь к поэзии…

Сидели большой и тёплой компанией в "Люксе", пили спирт, выкаченный из автомобиля. Зима 1919-го, холодная, лютая и долгая. Были: он, Толик, Вадим, Сандро Кусиков! – "рыцари образа", художник Дид Ладо, что вешал табличку на шею чугунному Пушкину, и, разумеется, хозяин дома, влиятельный красный журналист Жорж Устинов. Последний жаловался, что белые могут взять Воронеж. Все были пьяны в доску. Богемный, непредсказуемый, вольный Дид Ладо воскликнул, не подумав:

– Большевикам накладут! Слава богу!

Жорж молча вынул револьвер, взвёл его и направил на художника. Все оцепенели, мгновенно протрезвев.

Сергей понял: сейчас будет выстрел. Вадим и Сандро попытались преградить Устинову дорогу. Умоляли его не стрелять! Тот, не думая ни секунды, перевёл оружие на них.

– Будете защищать – и вас заодно!

Сергей один понял, что надо делать. Он снял башмак и, подскочив к Дид Ладо, начал лупить его им по голове! Выставляя своё "негодование" напоказ, приговаривая: "Ты дурак! Как ты мог такое!!! Про большевиков!"

Жорж, хозяин номера, опустил револьвер. Сергей тогда выиграл – всего несколько страшных секунд. Напряжение упало. Кроме всего прочего, несчастный художник выглядел весьма комично, колотимый ботинком. Устинов удовлетворился тем, что спустил "контру" с лестницы.

Вот такого человека он предлагал в свои поручители. Весьма лояльного к Советской власти, даже более того. Сергей догадывался: он из того же ведомства, что и все, кто служит на Лубянке. Журналистика – лишь официальный заработок.

Думал: вдруг узнают о его связях с царской семьей?! Тогда – конец. В Чекушке всё знают. Мучительно соображал, как же ему выкрутиться, как же доказать, что он с самого начала – за Советскую власть?! На допросе показал, что в 1916 году был отправлен в дисциплинарный батальон за оскорбление престола. Так в протоколе допроса и написали. Спросили: когда? Заявил, что 29 августа был наказан на четыре месяца, до самой революции. В счёте он всегда неточен был: до революции оставалось целых полгода! На самом деле он просто опоздал на службу, из родного села не мог вырваться: крепко держали нежные руки помещицы Лидии. И тайная надежда на любовь единственной, простой и чистой Анны. Внучка отца Ивана, сельская учительница, она сказала уже Сергею своё ласковое "нет". Ещё тогда, когда им было по семнадцать лет. Но всё же…

Тот, кто выдумал твой гибкий стан и плечи,
К светлой тайне приложил уста.

За опоздание его посадили на десять суток в одиночную комнату, никак не охранявшуюся. Там же, в Феодоровском городке. Главное: здесь он был избавлен от урыльников и ужасов больничных палат. Даже начал набрасывать, пока в уме, новые стихи. Вот эти десять суток одной лишь силой воображения превратились у него в четыре месяца дисциплинарного батальона за оскорбление престола.

Поручился за Сергея Чёрный Яков. Объяснил, что поэт – вообще проходил мимо… Да и за братьев он хлопотал. У Якова полномочия большие были. Партбилет – Иранской коммунистической партии. То обвинение звучало так: "Контрреволюционное дело граждан Кусиковых". Такова сила доноса. Через две недели дело прекратили, выпустив братьев на волю. Оба бежали за границу.

Но разве тот, кто вышел с Лубянки, не остаётся в ней навсегда? Даже в Париже. Пройдёт несколько лет, и Сергей встретится с Сандро снова, не подозревая о том, что ядовитая инъекция предательства, полученная у комиссаров, уже разъела душу его друга…

Вспоминалось: Харьков, вечер имажинистов, Велемир Хлебников, его "венчание" на царство мира. Нарекли его Председателем Земного шара. Разве имя его иначе можно понять? Весь великий мир. Весело им было, хотя зал свистел и улюлюкал. Стихи Сергея понравились чуть больше других, кто-то крикнул из зала: "Эй, беленький, а ты-то что делаешь в этой компании?" Потом Велемир, никак не желавший отдавать "венчальное" кольцо и никак не способный понять, что это была шутка, пошёл показывать им самую главную теперь, самую страшную достопримечательность Харькова – местное здание ЧК. Было оно на окраине города, в конце большой улицы, возвышалось на утёсе, за ним был обрыв. В него-то, прямо из окон, и сбрасывали всю зиму трупы. Сейчас снег стал сходить, обнажая весь ужас и смрад неупокоенных тел. В народе так и прозвали это место: "Замок смерти". Тот, кто видел такое однажды, уже не забудет никогда. С этого мгновения будто пелена упала с глаз Сергея. Какое "Преображение"?! Его Русь распинают. Но не для того, чтобы воскресла. Тогда такая смерть казалась немыслимо далёкой, невозможной, такой, что может приключиться с кем угодно, только не с ним. Он был просто зритель жуткого зрелища. Но он-то при чём? Вдруг там одни преступники? Однако уж больно бесчеловечно. Вот теперь… Он был на Лубянке. Слишком хорошо понимал, как хрупка человеческая жизнь. Позже Хлебников написал поэму "Председатель чеки".

Сергей был волен распоряжаться собой, однако был ли? С этого момента он уже никогда не чувствовал себя свободным в своей любимой России.

Вернулся голодный, издёрганный, всё вспоминал мгновенье, когда выходил во двор. Потому что кто-то окликнул его. Оглянулся: Мина! Та самая девушка-эсерка, активная революционерка, с которой гуляли вместе по Питеру прекрасными летними ночами с Алёшей, Зинаидой. Как им всем тогда было хорошо! Как же она исхудала! Мина приблизила лицо к решётке, в крошечное окошко, насколько смогла. Плакала: "Серёжа, милый, Серёжа!" Что-то с ней будет? Ах ты, Мина, милая жидовочка, за что ж они тебя так. За эсерские идеалы, за свет твой радостный. Никак свет с тьмой не смешивается. Вовремя он от них отошёл тогда. Видел всё… Давно она там? Он неделю был, будто – вечность. Чего стоят расстрельные рассветы…

Долго потом не мог прийти в себя – голос Мины в ушах. И отмыться не мог, будто прилипла Лубянка к коже. Тщательно мыл голову, как всегда. Знал: нравятся всем его волосы, будто живые светятся, когда чистые. Главное – ему нравятся. От прозрачного их пшеничного цвета можно оттолкнуть лодку вдохновения, потому что сияют в них поля рязанские и небо родины – опрокинулось в глаза. Брил рыжую щетину, пудрил щёки "Коти", чтоб не отсвечивала.

Что-то оборвалось в нём навсегда. Оскорбление, пощёчина ему – вот что эта неделя такое…

С того дня задумал новое, большое произведение, поэму. Такое, чтоб всю душу свою звериную выплеснуть, чтоб все поняли, что творится с Русью…

Лоэнгрин был уверен: теперь, после рождения сына, Исида принадлежит ему безвозвратно, она успокоится, станет, как все. Ведь это так естественно для женщины – желать покоя, уюта, тихого семейного счастья. Кроме того, он опасался, что в любой момент может лишиться обожаемого сынишки, своего наследника, если вдруг сам надоест Исиде и она решит его бросить. На его настойчивое очередное предложение руки только подняла свои округлые брови. Она уже говорила, что замуж никогда не выйдет. Почему он снова спрашивает? Вот она, рядом с ним. Что ещё ему нужно? Но не думает ли он, что так будет вечно?!

В конце концов она согласилась на три месяца уехать с ним в Девоншир, где он чудом умудрился достроить огромное поместье – при его-то непоследовательности! – попробовать "счастье" тихой жизни. Лоэнгрин уверял, что удивится, если ей не понравится. А там и под венец – никуда не денется.

Это был не дом, а настоящий средневековый замок с остроконечными башенками и готическими окнами. В её распоряжении было сорок три комнаты, все с ванными, оборудованными по последнему слову техники. В гараже их ждали два десятка авто. Яхта – в порту. Огромный зал с начищенным до зеркальности паркетом был увешан старыми французскими гобеленами, точь-в-точь как в Лувре, и подлинником Давида, изображавшим коронацию Наполеона. Ужас. Исиду раздражало всё: королевское величие и пустота залов, безмолвная прислуга, появляющаяся, как привидение, в определённые часы, чтобы подать обильную, жирную еду, чопорность соседей, бездарей и бездельников. В конце концов она так затосковала, что Лоэнгрин не знал, что ему делать. Исида обладала странным, магическим свойством: её настроение молниеносно передавалось всем вокруг. Буквально каждое движение её души пронзало, как острое оружие. Была она весела – все светилось, грустна – меркло даже утро. Трудно было объяснить, почему так происходило. Возможно, привычка заставляла её невольно выражать себя в каждом неуловимом жесте, в каждом повороте головы. А тут ещё нудные, бесконечные девонширские дожди. Он сам предложил ей начать снова танцевать. Где? Исида удивилась – она упадёт на этом гладком паркете. Посмотрела на гордую осанку Наполеона. Как она сможет делать свои простые движения здесь, в этом помпезном зале, перед "императорским" взором?! И кто будет ей аккомпанировать?

Исида закрыла Наполеона и гадкие гобелены голубыми занавесями, на пол бросила густой ковер, позвонила импресарио в Париж с просьбой прислать пианиста.

Пианист приехал. Боже! Исида отшатнулась, когда увидела. Это был тот человек, Андре, присутствия которого она органически не выносила. Она и сама не знала, в чём тут дело, только физическое его присутствие вызывало в ней дрожь отвращения. Лоэнгрин был доволен: ему не к кому ревновать. Самое неприятное, Андре был давно, безнадёжно влюблён в неё. Его обожающие, всепрощающие глаза приводили Исиду в бешенство. Андре был прекрасным пианистом, его композиторские находки были по достоинству оценены современниками. Для Исиды же он не существовал. Не вынося его взгляда, она закрывала его ширмами, когда он играл. Только так она могла отдаться музыке, её духу. Увидев это, одна знакомая графиня пришла в ужас. Нельзя же так обращаться с человеком! Это неприлично! Тихий, безропотный Андре и вздохом не показывал, что его задевает поведение Исиды. Только смотрел с безмолвным поклонением и всё прощал…

Назад Дальше