Танец и Слово. История любви Айседоры Дункан и Сергея Есенина - Татьяна Трубникова 4 стр.


Мать хотела растолкать всех и выдернуть дочь из этого ужасного круга вшивых попрошаек, но почему-то остановилась: что-то в движениях несмышлёной девчушки завораживало взгляд.

Шарманка замолкла. Исида снова грациозно раскланялась. Только после этого мать осторожно взяла её за руку и увела от зрителей, не сказав ни слова упрека… Спустя годы Исида, конечно, ничего не помнила о том своем первом танце.

Он любил тихость спящей избы, розовый свет на божнице, кротость ликов святых, уютного, жмурящегося на рассвет старого кота. Чтобы выскочить в росную прелесть, бежать, бежать, скользя, до реки. Вдохнуть в себя холодную голубизну и оставить её согревать радостное, прыгающее сердце.

Вода утром тёплая и гладкая, как зеркало. Над ней дымка. Расплескать её, растревожить, разорвать. А потом ждать, высыхая на неярком пока солнце, когда прилетит и сядет в качающийся над головой синий колокольчик пузатый шмель. Или, лёжа, обирать ягоды земляники вокруг… Подняться – и удивиться в тысячный раз виденному простору… Так удивиться, чтоб ветер синью опрокинутого в реку неба наслезил глаза…

Был он тихим мальчишкой, не задирой и не грубияном. Если случалось драться, так это когда ему говорили что-то про мать. В одно мгновенье исчезала голубизна глаз, скрываясь чёрным зрачком. Не помня себя, бросался на кого угодно, пусть и сильнее… Ходил потом с синяками. Бился отчаянно, не жалея себя ни секунды. Когда вырос, представлял себя в детстве совсем иначе. Будто всегда заводилой был всех проказ и потасовок. Сам начинал, первый. А потом и поверил этому. Крепко поверил, всей душой. На заре юной он любил проникновенное пение бабушки, её долгие молитвы, чтение канонов и акафистов, её сказки и были… Бабушка ласково смотрела на него, вздыхала, говоря: "Ужо ты тих… Добро б проказил… Что-то из тебя будет…"

Она часто брала его с собой в пешее паломничество по монастырям ближним и дальним. Он уставал, а когда плакал, бабушка говорила ему: "Терпи, ягодка, Господь счастья даст…"

Часто вместе с другими мальчишками помогал отцу Ивану в церкви, что была рядом с их домом. Все молитвы знал на слух. А потому "Богородицу" почему-то слышал и пел не так, как все: "Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою; благословенна Ты в жёнах и благословен плод чрева твоего, яко Спаса родила еси душ наших". Вместо этого читал "около Спаса родила еси души наши". Потому что маленьким думал, что Богородица родила всех людей. Около Спаса. И его тоже – она мать. Бабушку очень любил, но знал, что она – бабушка. Часто смотрел на икону Богородицы в углу. Казалась она ему матерью… Ну и что, что нет её рядом, вон её портрет, на иконе. Он с ней каждый день говорит молитвами. Как живая, смотрит на него ласково. В глазах нежность огромная. Когда чуток подрос, стала она ему казаться прекраснейшей из дев. Увы, таких на Земле не встретишь.

Над рекой, впивая глазами неохватные дали, он думал: "Бездна. И Его божественное присутствие надо всем. И он, Сергей, тоже уйдёт когда-нибудь. И будет смотреть сверху незакатными глазами, будто лунами двумя…" Уже тогда знал о себе, что будет… так и будет…

Что он помнил самое раннее, самое первое? Ужас перехваченного дыхания. Он тонет, тонет в середине реки! Захлёбывается, треплет ручонками воду. Далёкий, грубый смех двоюродных дядьев, подростков.

Ещё: земля глубоко внизу. Спина лошади скользкая. Он вцепился пальцами в гриву из последних сил, припал к живой карей спине. Лошадь бешено мчится, земля прыгает под ним. Он разобьётся, он упадёт! Потому что нет сил держаться. Каким-то чудом ужас заканчивается. Он не может разжать пальцев. Дядья, те же дядья, помогают отцепить.

Ещё: бабушка гладит его по светлым кудрям перед сном. Гладит и крестит, гладит и крестит…

Слава танцовщицы наконец пришла к ней. Это случилось в Будапеште. Прекрасной весною, цветущей сиренью. Её ждали. После первых же концертов публика буквально носила Исиду на руках. Её, как богиню, всюду по городу возили на белых лошадях, в экипаже, полностью, до самой крыши, убранном белыми цветами. Удивительно, но слава настигла её одновременно с первой любовью. О, это не значит, что она не влюблялась до этого. Но её открытость и откровенность, бесхитростность и отсутствие всякого жеманства, полная свобода внутренняя и внешняя – всё то, что отличает современную, сегодняшнюю, женщину, – ставили её избранников в тупик. Буквально в ступор вводили. Она сбивала с толку, ошарашивала, вызывала недоумение. Вплоть до того, что это казалось им какой-то немыслимой уловкой. Доходило до смешного. Один из избранников Исиды вскочил с постели, бросив ласки, узнав, что она ещё девственница. И покинул её скоропостижно, умоляя "простить его". Ещё один боялся даже дотронуться до неё, всё говорил и говорил о возвышенных материях, заставляя Исиду томиться и сгорать. А третий, с гомосексуальными склонностями, оставил её, с красной розой в волосах и бокалом шампанского в чутких пальцах, в полном недоумении. Мужчин можно понять – таких женщин, как Исида, тогда попросту не было. Но ведь богиня и не может вести себя иначе. Она не может быть зависимой и покорной воле обыкновенных смертных.

Но та весна в Будапеште сделала из невинной нимфы необузданную вакханку. Причина тому – её Ромео. Уже на следующий день она поняла: так вот что значат все её танцы! Как она могла танцевать без этого?! Вот зачем вся музыка, весь ритм и восторг этого мира!

У Ромео были бархатные горячие глаза дикого мадьяра, курчавые иссиня-тёмные волосы, рост и сложение Аполлона. Он был актёром драматического театра. Исида звала его "Ромео" потому, что он играл эту роль. Он часами читал ей Шекспира, представляя её Джульеттой.

Однажды они были вдвоем, он, как всегда, произносил длинные монологи, но почему-то часто останавливался, к щекам его приливала кровь, он стискивал руки, будто не в силах продолжать дальше. Наконец, окончательно утратив власть над собой и потеряв голову, он отнес её на ложе…

Как она танцевала той весной! Она воспевала эту прекрасную страну, восхитительный запах сирени, ту всеобщую любовь, в которой она купалась, свою юность, но более всего, конечно, Ромео! Она была ослепительна. Исполняя "Цыганскую песню" Шопена, она сливалась с Ромео всей своей кровью, "Вакх и Ариадна" были полны смысла в каждом жесте. Апофеозом её триумфа стал "Голубой Дунай" на музыку Иоганна Штрауса. Он был чистой импровизацией. Простой по исполнению в её понимании, этот танец вызывал восторг публики и шквал патриотического безумия. Зрители заражались её ритмом, напоминающим прибой бесконечной волны, а она, кружась, вбирала в себя энергию земли и всего неба, энергию, неподвластную смертному, вбирала – и отпускала её в зал. Вбирала – и отпускала. Люди плакали в экстазе и блаженстве. Ей пришлось много раз повторить этот вальс…

Однажды они с Ромео провели три чудесных дня и три волшебных ночи в маленькой венгерской деревушке, словно на краю земли. В камине потрескивали поленья, разгоняя вечернюю серость. Свечи Исида потушила. Она танцевала для него, только для него. Красные искры метались в огне, головёшки щёлкали, длинная изогнутая тень Исиды плясала рядом, мелькая по стенам… Она включила Ромео в свои выступления. Несмотря на свою красоту юного Аполлона, рядом с нею он смотрелся простовато. Она затмевала его. Не переигрывала, а именно затмевала. Это было тяжким испытанием для молодого самолюбия актёра, ведь он был обыкновенным мужчиной, не богом.

Весна сменилась спелым, тёплым летом. Везде, на всех просторах, в полях и лесах – везде им был дом…

Однажды он сказал, что, если она хочет счастья с ним, ей придётся навсегда остаться в Будапеште, стать его женой, рожать детей и бросить танцевать. Они лежали в этот момент на стоге сена. Исида навсегда запомнила мирный, тихий, очень романтичный сельский пейзаж. И тот закат. Запомнила немыслимой, дикой болью. Ещё он сказал, подумав, что, пожалуй, будет лучше, если он продолжит свою карьеру, а она – свою… К этому моменту она уже знала, что беременна. Знал и он.

Ах, боже, какая боль…. До этого Исида понятия не имела, что эмоции могут быть настолько материальны. Боль росла и росла, захватывая в свою орбиту и стог, на котором они лежали, и простор поля, и кромку леса, и весь закат – всё вокруг. Исида согнулась, обхватив себя руками. Она чувствовала, где очаг боли. В том самом месте, под грудью, где кончаются рёбра, из которого, как открыла она сама, рождался её танец, его волшебство.

Так закончился первый вальс любви, отзвенел "Голубой Дунай". В тот же день она подписала контракт на выступления по всей Германии. Он, её Ромео, дожил до девяноста лет. Умер в Лос-Анджелесе, сделав отличную карьеру в театре и в Голливуде.

Она потеряла ребёнка Ромео. Много недель пролежала в прострации, в частной клинике, окруженная лучшими докторами и сиделками. Казалось, ничто не сможет вернуть её к жизни. В такие моменты не верится, что счастье возможно. Она ничего не делала: лежала и часами смотрела, как облетают за окном последние листья с будто нарисованных деревьев. Боль, та самая, что заставила её сжаться под красным закатом, давно отпустила, увы. Исида была совсем слаба и… пуста, будто боль уничтожила ту силу, которая рождала неповторимую суть её движений. Наконец деньги на счету иссякли. Всё ушло на докторов. Однажды в Будапеште, Ромео был тогда с ней, она подняла со стола купюры и подбросила. Они сыпались и сыпались дождём на пол. "Деньги! Денежки! – смеялась она. – Вы – ничто!" Может, к счастью, что они кончились? Ей волей-неволей пришлось думать, как заработать деньги снова…

Настал день, когда она открыла чемодан и, обливаясь горючими слезами, достала свою любимую красную танцевальную тунику. Ту самую, в которой танцевала для своего Ромео. Казалось, она ещё пахнет сиренью… В тот миг она дала себе слово, что никогда не оставит искусства. Кто бы ни возник на её пути.

Когда-то давно, ещё в самом начале, Исида пыталась понять природу танца. Она часами простаивала в их пустой квартирке-студии в Чикаго, где не было даже постелей, скрестив под сердцем, руки. Мать пугалась за её рассудок, но Исида просто думала. Она пыталась уловить неуловимое, открыть невозможное, то, что до сих пор было скрыто от людей. Как рождается даже не само движение, а его прообраз, его душа? Что происходит? Как этим управлять? Как вбирать в себя силу?!

В Европе, в Париже, она покорила немыслимую для многих высоту. Сливки парижского общества, знать, лучшие, умнейшие и талантливейшие люди того времени – писатели, скульпторы, художники, драматурги – все единодушно признали её искусство, а саму Исиду приняли в свой круг.

Многие часы они с братом проводили в Лувре. Исида танцевала в зале греческого искусства, а её брат рисовал этюды, наброски. Сторож сначала с подозрением следил за ними, а потом понял, что эти двое – невинные сумасшедшие. Там, под пристальным взглядом мраморной Афродиты, Исида поняла, как рождается дух её танца. Он исходит из места под сердцем, где кончаются рёбра. Его, как мотор, нужно завести. Для этого необходимо сосредоточиться, отключиться от всего окружающего… и вспомнить взгляд Афродиты…

Боги и богини окружали её. Она танцевала в сладостном упоении. В бесконечном кружении ей начинало казаться, что складки туник у статуй колышутся морским бризом, что боги смотрят на неё, как живые. Смотрят и благословляют. Никогда до Парижа она не видела изображения греческих и римских богов, даже на картинках. Так отчего ж так сильно чувство узнавания?! Здесь, в этом зале, среди старинных статуй, Исида чувствовала себя вернувшейся домой. С тех пор свободная туника стала её любимой одеждой. Там же она читала Гомера, Лукреция, Платона. И тогда же Исида открыла удивительную вещь. Они все – и Афродита, и Ника, и даже грозная Афина – танцуют! Исида стала повторять их позы, пытаясь продолжить начатое в них движение. В её пытливых глазах древние богини оживали, открывая ей, что танец охватывает всё тело – от макушки до пальцев ног. Но вместе с тем истинный танец прост, лаконичен и изыскан. Ничего лишнего, ничего неестественного.

Сторож с удивлением наблюдал за нею. Он уже не качал головой – он любовался танцем Исиды.

В один из дней, уже завоевав успех в светских кругах Парижа, счастливая Исида, едва закончившая очередное выступление, заметила странного старика, укутанного шарфом по самые щёки. Он чопорно поклонился танцовщице. "Кто это?" – спросила она у кого-то из своих поклонников. "Великий Сарду. Викторьен Сарду". Имя этого драматурга ничего не сказало юной дикарке. Сарду подошёл к ней, поклонился вторично и сиплым голосом произнёс: "Мадемуазель, я восхищаюсь вами и одновременно жалею вас… ибо вы бросаете вызов богам… Опасайтесь их мести. В самых сладких плодах славы прячется коварный яд…" Видимо, Сарду знал, о чём говорил.

Сергей любил полуденный зной в берёзовой роще. Когда кажется, что воздух плывет в белом сверкании. Когда от пота прилипают ко лбу вихрастые пряди. Когда от пестроты разнотравья болят глаза. Над ухом кто-то жужжит, всё цветёт пышно и избыточно, страстно и скоротечно… Броситься в траву на опушке, зарыть в её дух горячую голову, увидеть где-то близко, перед глазами, чудо: бабочку, разломившую крылышки на солнце. Улетать ей не хочется, кормиться тоже – и так тепло, сил много… "Эх, самое время косить. Травы в соку".

Нелёгкий это труд. Отстать от других нельзя – позор. Пить хочется. Оглянуться – скошенная дорожка до горизонта. Сзади – бабы с граблями. Ворошат, поют что-то – издали доносится. Плечи ноют томительно и туго. Всё! "Стой, ребята!" – слышится голос впереди идущего. Хочется упасть. Держишься, улыбаешься девчатам. Танюшка, кроха лет восьми, принесла ведро воды. Все пьют. Никто не торопится: по старшинству и достоинству. Разговаривать не хочется – слишком жарко и тяжело.

Странное, истомлённое удовольствие испытываешь после долгого дня покоса. Будто и сделал нечто важное, и ещё… ещё что-то понял об этих упавших под ноги травах, о берёзовой кромке невдалеке, о скоротечном летнем солнце, о всём том тихом, смирённом, что есть в природе нашей…

Вечером, когда прохлада ласкает усталое тело, собираются девчата с парнями петь частушки. Ох, и острые они бывают! Сочиняются иногда на ходу, иногда – переделываются старые, под насущный момент. Это и способ сказать тайное, желанное, и себя показать. А сколько шуток придумывали – безобидных и не очень. Поймаешь девку, под визг её и смех обнимешь жаркими руками, подол её длинный взметнёшь да над головой завяжешь. Что ей делать? Ох, потеха! Называлось это у них – пустить девку цветком.

Отрок-ветер по самые плечи
Заголил на берёзке подол.

Нет, не хочется ему всю жизнь работать сельским учителем. А ведь их школа именно учителей и готовит. Так больно, так больно, когда рок влечёт тебя не по тому пути, который духу люб. Сделать ничего нельзя: весь в тисках. Никто его не понимает, кроме друга любимого, Гриши, единственного друга. Паршивая школа. Гриша – одна отрада. Ему он читает свои первые стихотворные опыты. Юному поэту кажется – они гениальны. Тогда почему их не захотели печатать в Рязани?! С Гришей он разговаривает, будто сам с собой: ни с кем другим бы так не смог. Он такой же тонкий, умный мальчишка. Они будто из одного куска теста сделаны. Роднее брата, вот как. А от других соучеников – одни унижения. Быдло неотёсанное – вот кому учителями быть, детей безвинных линейкой по пальцам лупить!

В школе будущие учителя и жили. Иногда Сергею было так тяжко, так смрадно в облупленных классах, среди ненавистного общества хамов, что хотелось бежать, куда угодно. Куда? Дома по головке за такое не погладят. Дома гордятся: он на "отлично" учится. Чтоб потом старость родительскую обеспечивать. "Али за сохой лучше?!"

Один раз он все ж сбежал в зимнюю вьюжную стынь. Через леса шёл. Тьма упала над снегами, только звёзды в небе, да свист ветра обжигающий. Плутала дорога, исчезли колеи на глазах. Думал: замёрзнет, не дойдёт. Лишь когда близкоблизко подошёл к Яру, понял: спасён. Дома ахнули, когда он ввалился, будто сугроб белый, дымящийся, в сени.

Меньше стала их семья. Осенью вот будет год, как его любимой бабушки на свете белом нет. Может, и Гриша ему Богом дан, потому что бабушка о том попросила… Часто вспоминал её. Убегал к ней, в Матово, даже тогда, когда мать с отцом после размолвки снова вместе стали жить, когда младшая сестра Катя родилась. Убегал, потому что заботу о себе чувствовал. Бабушка и накормит, и приголубит, и расспросит. А сама плачет иногда, плачет. Как будто без мук, просто так, от нежности слёзы тихо струятся.

Он страдал страшно, когда бабушки не стало. Совсем сиротой себя чувствовал. Не будь учёбы, не будь стихов его, вообще не знал, что с ним было бы. Да что было бы! Отбился бы от дому. Некому его сдержать: отец ему не указ, мать – тоже. Где-то брат его растет, сын материн внебрачный. Отдала людям на воспитание. Как отец простил? Увидит он брата когда-нибудь? Бабушка… вот она с Богом в душе жила.

Милый, милый Гриша!.. Всем сердцем он прилепился к другу, ни в чем его не стеснялся, ни в одной мысли. Мечты ему рисовал. Знал, чувствовал безошибочной своей светлой душой: он не предаст. Всё рассказал ему про Анну, учительницу, про своё яркое чувство к ней. Что оно не пройдёт, не изгладится. И про Лидию тоже. И про любимую ушедшую бабушку. Гриша слушал тихо, внимательно, весь – будто невидимый глазу заброшенный пруд в лесах. Он, Сергей, сидит на берегу такого пруда и всю душу ему изливает. Прозрачна и темна неподвижная вода – ласков взгляд друга…

Иногда Сергей склонял голову, осенённую золотом кудрей, другу на плечо. Сидел так долго, не шевелясь. Исчезала куда-то душевная мука. Казалось, дышит с ним вместе. Мысли его, как чистые слёзы, текут, другу передаются…

Когда расстались, письма друг другу писали. Так же отречённо, будто голову свою отдавая в залог…

Если б он знал, что будет так страшно, ни за что не стал бы пить отраву. Сначала перехватило дыханье в горле, а потом пена изо рта. Скорей, скорей… Опрокинув лавку, бросился к молоку – пил жадно, много, до самого дна бидона. Лето за окном сияло надсадно и жарко. После молока стало легче. Живот болел долго, дня три. Никому ничего не сказал. Отлёживался в амбаре – бледный, слабый, но уже желающий снова жить, уже без острого приступа тоски. После эссенции, едва понял, что самое страшное позади, будто очнулся в иной реальности: садящееся солнце уж не скоблило душу, а обещало завтрашний день. Будто принёс своей тоске жертву, и она её приняла.

Назад Дальше