Вскоре мать написала нам, что Луиза, у которой мы с Сиднеем жили на Кеннингтон-роуд, умерла по иронии судьбы в том самом Лэмбетском работном доме, узниками которого мы были когда-то. Она только на четыре года пережила отца, оставив сиротой маленького сына. Его, как и нас с Сиднеем, отправили в Хэнуэллский приют.
Мать писала, что она навестила мальчика, рассказала ему, кто она, и напомнила о том, как мы с Сиднеем жили у его матери и отца на Кеннингтон-роуд. Однако он почти не помнил нас - в то время ему было всего четыре года. Не помнил он и отца. Сейчас ему уже исполнилось десять лет. Он был записан под девичьей фамилией Луизы и, как узнала мать, у него не осталось никаких родственников. Она писала, что это красивый мальчик, очень тихий, застенчивый и замкнутый. Мать привезла ему конфет, апельсинов и яблок и пообещала аккуратно навещать его, и я уверен, что она свято выполняла свое обещание до тех пор, пока сама не заболела, и ее снова не отвезли в больницу.
Весть о рецидиве ее болезни словно ножом полоснула нас по сердцу. Мы так и не узнали никаких подробностей, получив лишь короткое официальное извещение о том, что ее нашли блуждающей по городу в невменяемом состоянии. Оставалось смириться с судьбой. Ясность рассудка уже никогда к ней не возвращалась. Несколько лет она томилась в Кэнхиллской психиатрической больнице, пока у нас не появилась возможность перевести ее в частную лечебницу.
Иногда боги устают от своих забав и являют милосердие - во всяком случае, над матерью они сжалились. Последние семь лет она жила спокойно, окруженная цветами и солнечным светом, и увидела, как ее взрослые сыновья достигли славы и богатства, о каких она и мечтать не могла.
Прошло много времени, прежде чем мы с Сиднеем снова могли повидаться с матерью, так как все время разъезжали с "Шерлоком Холмсом".
Наши турне с труппой Фромана закончились, но тут владелец Королевского театра в Блэкберне купил у Фромана право на постановку "Холмса" в маленьких городах. Нас с Сиднеем пригласили в новую труппу, правда, жалованье нам предложили не прежнее, а по тридцать пять шиллингов каждому.
Это был значительный шаг назад - играть в маленьких северных городках, да еще в плохой труппе. Но, с другой стороны, сравнивая игру актеров этой труппы с той, к которой мы привыкли, я развивал свой вкус, умение разбираться в актерской игре. Я пытался скрыть свое разочарование, но на репетициях, усердно стараясь помочь новому режиссеру, который часто справлялся у меня о тех или иных мизансценах, я охотно рассказывал ему о постановке фромановской труппы. Понятно, актерам это не особенно нравилось - на меня смотрели как на зазнавшегося щенка. Некоторое время спустя помощник режиссера свел со мной счеты, оштрафовав меня на десять шиллингов за то, что я не пришил пуговицы, оторвавшейся от форменной куртки, хотя он уже не раз предупреждал меня.
Автор "Шерлока Холмса", Уильям Джиллет, привез в Лондон написанную им пьесу "Кларисса", в которой он сам играл с Мари Доро. Критика неодобрительно отозвалась о пьесе и о дикции Джиллета, после чего он написал интермедию под названием "Затруднительное положение Шерлока Холмса", в которой он сам не произносил ни слова. Действующих лиц было всего трое: сумасшедшая, Холмс и его посыльный Билли. В результате я получил телеграмму от мистера Постэнта, режиссера Джиллета, - мне предлагали приехать в Лондон и сыграть роль Билли вместе с Уильямом Джиллетом в его интермедии. Это было подобно вести с небес.
Правда, я боялся, что нашей труппе в такой короткий срок, да еще в провинции, не удастся найти мне замену. Несколько дней я томился в мучительной неизвестности, но в конце концов там нашелся другой Билли.
Это возвращение в Лондон, где мне предстояло играть в Вест-Эндском театре, я могу назвать своим вторым рождением. Каждая мелочь казалась упоительной - и приезд вечером в театр герцога Йоркского, и встреча с режиссером, мистером Постэнтом, который привел меня в уборную мистера Джиллета, и слова последнего, когда меня представили ему: "Хотите играть со мной в "Шерлоке Холмсе"?" И мой трепетный ответ: "Еще бы, мистер Джиллет!" А на следующее утро, когда я ждал начала репетиции, я в первый раз увидел Мари Доро, одетую в очаровательнейшее летнее белое платье! Я был потрясен, увидев в столь ранний час такую несравненную красавицу! Пока она ехала в театр на извозчике, ей в глаза бросилось чернильное пятнышко на платье и теперь она расспрашивала бутафора, не может ли он его вывести. А когда бутафор усомнился, она разгневалась самым очаровательным образом:
- Ну как же это? Какая досада!
Она была так ошеломительно хороша, что я возмутился. Меня злили ее нежные, изящно очерченные губки, ровные белые зубы, прелестный подбородок, волосы цвета воронова крыла и темно-карие глаза. Меня злил и ее притворный гнев, и то, что он делал ее еще обворожительней. Пререкаясь с бутафором, она даже не заметила меня, хотя я стоял совсем рядом и не сводил с нее глаз, зачарованный ее красотой. Мне только что исполнилось шестнадцать, и неожиданная близость такой сияющей прелести пробудила во мне решимость не поддаваться ей. Но до чего же она была хороша! Это была любовь с первого взгляда.
В "Затруднительном положении Шерлока Холмса" говорила только мисс Айрин Ванбру, очень одаренная актриса, игравшая роль сумасшедшей, а Холмс просто сидел и слушал. Так Джиллет отплатил критикам. Интермедия начиналась с того, что я вбегал в кабинет Холмса и изнутри наваливался плечом на дверь, в которую ломилась сумасшедшая. Пока я пытался объяснить Холмсу, что случилось, дверь распахивалась, и в кабинет врывалась сумасшедшая. В продолжении двадцати минут, ни на секунду не останавливаясь, она бессвязно сообщала Холмсу обстоятельства преступления, которое он должен был раскрыть. Холмс незаметно писал какую-то записку, звонил и совал ее мне. Затем появлялись двое дюжих верзил и уводили даму, а мы с Холмсом оставались вдвоем, и я произносил заключительную реплику: "Вы были правы, сэр, это оказался тот самый сумасшедший дом".
Критики посмеялись шутке, но "Кларисса", которую Джиллет написал для Мари Доро, провалилась. Хотя все обозреватели восторгались красотой Мари, они тут же подчеркивали, что даже она не смогла спасти от провала такую слащавую стряпню, так что Джиллету пришлось возобновить "Шерлока Холмса" и играть его до конца сезона. Меня оставили на роли Билли.
Я был так взволнован перспективой играть вместе с знаменитым Уильямом Джиллетом, что забыл спросить об условиях. В конце недели мистер Постэнт подошел ко мне с конвертом в руке и, извиняясь, сказал:
- Мне просто совестно давать вам так немного, но в конторе мне сказали, что я должен платить вам столько, сколько вы получали у нас раньше, - два фунта десять шиллингов.
Я был приятно удивлен.
На репетициях "Холмса" я снова увидел Мари Доро, она показалась мне еще прекрасней. Несмотря на мое твердое решение не поддаваться ее чарам, меня все глубже и глубже затягивало в трясину молчаливой и безнадежной любви. Я ненавидел свою слабость, меня приводило в ярость отсутствие у меня силы воли. Мои чувства были очень противоречивы - я и ненавидел и любил ее. Она же была мила и очаровательна.
В "Холмсе" она играла Алису Фолкнер, и по пьесе нам не приходилось встречаться. Но я всегда ждал ее и, выбрав момент, пробегал мимо нее по лестнице, чтобы пробормотать: "Добрый вечер". Она приветливо отвечала мне: "Добрый вечер". Больше между нами никогда ничего не было.
"Холмс" пользовался огромным успехом. На одном из спектаклей присутствовала королева Александра. Вместе с ней в королевской ложе сидели король Греции и принц Христиан. Принц, по-видимому, пересказывал пьесу королю, и вот во время самой напряженной паузы, когда мы с Холмсом оставались на сцене одни, вдруг на весь театр раздались слова, произнесенные с заметным акцентом: "Да не рассказывай же мне! Не говори ничего!"
У Дайона Бусико была своя контора в театре герцога Йоркского, и часто, проходя мимо, он гладил меня по голове, так же как и Холл Кэйн, нередко приходивший за кулисы повидаться с Джиллетом. Как-то раз я был даже удостоен улыбки лорда Китченера.
Когда мы еще играли "Шерлока Холмса", умер сэр Генри Ирвинг , и я пошел на его похороны в Вестминстерское аббатство. Как актер Вест-Эндского театра я получил пропуск и очень этим гордился. Во время заупокойной службы я сидел между важным Льюисом Уоллером, романтическим кумиром лондонской публики и "доктором" Уолфордом Боди, иллюзионистом, прославившимся своим номером "магии" бескровной хирургии, которого я впоследствии пародировал в одном из своих скетчей. Уоллер, выставляя на всеобщее обозрение свой профиль, сидел неподвижно и глядел перед собой, но "доктор" Боди во что бы то ни стало хотел увидеть, как опускают в склеп тело сэра Генри, и, к великому негодованию Уоллера, то и дело вскакивал, наступая на каменную грудь какого-то давно упокоившегося герцога. Я же после нескольких попыток что-нибудь увидеть опустился на скамью и удовлетворился разглядыванием спин впереди сидящих.
За две недели до снятия "Шерлока Холмса" с репертуара мистер Бусико дал мне письмо к знаменитым мистеру и миссис Кендел, рекомендуя меня на роль в их новом спектакле. Они как раз заканчивали гастроли в театре Сент Джеймс, проходившие с большим успехом. Миссис Кендел назначила мне явиться в десять часов утра в фойе театра. Она опоздала на двадцать минут. Наконец в дверях возник силуэт входящей с улицы дамы - это была миссис Кендел, весьма рослая и на вид очень властная особа. Не поздоровавшись, она сказала:
- А, это вы! На днях мы уезжаем в турне по провинции с новым спектаклем, и я готова вас послушать. Но сейчас мы очень заняты. Может быть, вы придете сюда завтра утром, в это же время?
- Извините, сударыня, - ответил я холодно, - но провинция мне не подходит.
Я вышел из театра, окликнул проезжавшего мимо извозчика… и на десять месяцев остался без работы.
После заключительного спектакля "Шерлока Холмса" в театре герцога Йоркского и отъезда Мари Доро в Америку я отчаянно напился в полном одиночестве. Два-три года спустя в Филадельфии я снова увидел Мари. Она открывала новый театр, в котором я играл в труппе Карно. Она была так же хороша, как и прежде. Пока она произносила речь, я, загримированный, стоял за кулисами, но так и не решился напомнить ей о нашем знакомстве.
Когда "Холмс" был снят с репертуара, закончилось и турне Сиднея, так что мы оба остались без работы. Но Сидней вскоре устроился в труппу бродячих комедиантов Чарли Мэнона по объявлению в театральной газетке "Эра". В то время было несколько таких трупп: "Банковские клерки" Чарли Болдуина, "Сумасшедшие булочники" Джо Богэнни и труппа Бойсетта. Все они ставили только пантомимы. Но их "комедии затрещин" исполнялись под прекрасную балетную музыку и пользовались огромным успехом. Лучшей среди них была труппа Фреда Карно с большим репертуаром комедий. Название каждой обязательно включало слово "пташки": "Тюремные пташки", "Ранние пташки" и "Молчаливые пташки". Постепенно Карно создал театральную антрепризу, включавшую больше тридцати трупп. В их репертуар входили рождественские пантомимы и сложные музыкальные комедии, на которых воспитались такие замечательные актеры-комики, как Фред Китчен, Джордж Грейвс, Гарри Уэлдон, Билли Ривс, Чарли Белл и многие другие.
Фред Карно увидел Сиднея у Мэнона и подписал с ним контракт на четыре фунта в неделю. Я был на четыре года моложе Сиднея и в этот момент не подходил ни к какому амплуа - что называется, ни рыба ни мясо. Но за время лондонского ангажемента я сумел скопить кое-какие деньги, и пока Сидней работал в провинции, я жил в Лондоне и болтался в бильярдных.
VI
Я вступил в трудный и не слишком приятный период ранней юности, со всеми его психологическими особенностями. Я преклонялся перед безрассудством и мелодрамой, был мечтателем и ипохондриком, проклинал жизнь и любил ее - моя душа была словно в коконе, сквозь который лишь изредка пробивались первые проблески зрелости. Я бродил по этому лабиринту кривых зеркал, вынашивая честолюбивые замыслы. Слово "искусство" в те времена я не употреблял и не думал о нем. Театр был источником заработка и только.
И вот с таким туманом в голове и в сердце я жил один. По временам были проститутки, были изредка и шумные попойки, но ни вино, ни женщины, ни песни не влекли меня всерьез. Я жаждал любви и романтики.
Я прекрасно понимаю психологию современного "тедди боя", одевающегося по модам начала века. Как и все мы, он ищет внимания к себе, романтики и драмы. Так почему бы ему не доставить себе удовольствие и не выставить себя напоказ, козыряя грубыми шутками? Разве дебоширство - это привилегия одних только учеников аристократических закрытых школ? Он видит в среде так называемых высших классов безмозглых щеголей и самоуверенных фатов - почему бы и ему не добиваться самоутверждения, щеголяя своей "стильностью"?
Он знает, что машина будет послушна его воле, как и воле любого другого, что не требуется особого интеллекта, чтобы включить механизм или нажать на кнопку. В этом самоупоении разве он не кажется себе столь же грозным, как какой-нибудь Ланселот, аристократ или ученый, и разве одним движением пальца он не может разрушить целые города, с беспощадностью наполеоновских армий? И разве нынешний "тедди-бой" не Феникс, восстающий из пепла преступных правящих классов, подсознательно перенявший у них отношение к человеку как к не до конца укрощенному зверю, который из века в век главенствовал над остальными с помощью обмана, жестокости, насилия? Однако, говоря словами Бернарда Шоу: "Я отвлекся, как это свойственно человеку, у которого есть давняя и горькая обида".
В конце концов мне удалось устроиться в ансамбле "Цирк Кейси". Я выступил там в двух скетчах, изображая "благородного разбойника" Дика Тюрпина и шарлатана-"доктора" Уолфорда Боди. Мой Боди пользовался кое-каким успехом, потому что это был уже не просто бурлеск, а попытка изобразить тип ученого профессора. К тому же я придумал удачный грим. Теперь я был "звездой" труппы и зарабатывал три фунта в неделю. В нашей труппе играли и дети, изображающие взрослых в сценах из жизни трущоб. В целом труппа была скверной, но эта работа помогла мне раскрыться как комедийному актеру.
Пока "Цирк Кейси" гастролировал в Лондоне, я и еще пять наших актеров поселились на Кеннингтон-роуд у миссис Филдс, пожилой вдовы лет шестидесяти пяти. У нее было три дочери: Фредерика, Тельма и Феба. Фредерика была замужем за русским краснодеревщиком, добрым, но удивительно некрасивым человеком. У него было скуластое татарского типа лицо, светлые волосы и усы, он сильно косил на один глаз. Все мы ели на кухне и близко познакомились с семьей Филдсов. Сидней, приезжая в Лондон, тоже жил с нами.
Уйдя из ансамбля, я продолжал жить у Филдсов. Старушка была добра, терпелива и работала, не покладая рук, - она жила тем, что сдавала комнаты. Фредерику содержал муж, а Тельма и Феба помогали матери по хозяйству. Пятнадцатилетняя Феба была красавицей с тонким изящным профилем. Меня влекло к ней физически, и она нравилась мне как человек, но этому последнему чувству я противился изо всех сил - мне еще не было семнадцати и, как обычно в этом возрасте, отношение к девушкам у меня было самое циническое. Но Феба была добродетельна, и мои посягательства ни к чему не привели. Однако я ей тоже нравился, и мы подружились.
Филдсы были народ горячий, и время от времени между ними вспыхивали бурные ссоры. Спор обычно начинался из-за того, чья очередь помогать по хозяйству. Двадцатилетняя Тельма была по натуре ленива и вела себя в семье барыней - она неизменно утверждала, что сегодня убирать должна Фредерика или Феба. Начинался скандал, и тут уж они перебирали все давние обиды и семейные тайны, не стесняясь присутствием посторонних. Миссис Филдс, например, во всеуслышание попрекала Тельму тем, что она, пожив недолгое время на содержании одного ливерпульского адвоката, возомнила себя настоящей леди и теперь гнушается домашней работы. "Ну что ж, - кричала старушка, - если ты такая барыня, убирайся к своему адвокату и живи с ним! Только он-то тебя и на порог не пустит!" Для большей выразительности миссис Филдс хватала со стола чашку и со всего размаху кидала ее об пол. В продолжение всей сцены Тельма чинно и невозмутимо сидела за столом. Затем она спокойно выбирала на столе чашку и тоже кидала ее на пол, со словами: "Я ведь тоже могу выйти из себя", - затем летела на пол вторая чашка, и третья, и четвертая - так что в конце концов вся комната была усыпана черепками. - И я тоже могу устроить сцену!" Мать и сестры беспомощно глядели на поле боя. "Посмотрите, что она делает, - стонала мамаша. - На, на, вот эта еще осталась. Бей все!" - и совала Тельме сахарницу. Тельма брала сахарницу и так же невозмутимо кидала ее на пол.
В таких случаях Феба играла роль третейского судьи - в семье ее уважали за справедливость и беспристрастие. Обычно она просто говорила, что сделает все сама, но тут уж Тельма не соглашалась.
Я оставался без ангажемента почти три месяца. Сидней платил за меня миссис Филдс по четырнадцать шиллингов в неделю. Он был теперь ведущим комиком у Фреда Карно и часто заводил с ним речь о своем талантливом младшем брате, но Карно ничего не желал слышать - он считал, что я еще слишком молод.
В это время в Лондоне были в большой моде еврейские комики, и мне пришло в голову, что я легко могу скрыть свою юность под пейсами старого еврея. Сидней дал мне два фунта - я потратил их на ноты песенок и на американские юмористические книжонки "Мэдисон Баджет", в диалогах которых я должен был почерпнуть забавные реплики. В течение нескольких недель я готовился, репетируя свое выступление перед семьей Филдсов. Они слушали очень внимательно и всячески меня подбадривали.
Наконец мне дали недельную пробу без оплаты в мюзик-холле Форстера - маленьком театрике вблизи Майлэнд-роуд, в центре еврейского квартала. Я однажды играл там с "Цирком Кейси", и дирекция решила устроить мне пробу. Мне казалось, что все мое будущее зависит от этой недели. В случае успеха я буду участвовать в самых интересных турне по Англии. И кто знает? Может быть, через год стану одним из самых знаменитых артистов варьете, чье имя будут писать на афишах крупными буквами. Я пообещал миссис Филдс и ее дочерям достать билеты на пятницу или субботу, когда я буду увереннее в себе.
- После такого успеха, - грустно заметила Феба, - вы, наверно, не захотите жить у нас.
- Ну что вы, я все равно останусь у вас, - великодушно заверил я.
В понедельник в двенадцать часов была репетиция с оркестром, во время которой я держался вполне профессионально. Но я не продумал своего грима, не решил, как должен выглядеть. Перед первым представлением я просидел несколько часов в уборной, пробуя то один грим, то другой. Но какие бы парики я ни надевал, мне никак не удавалось скрыть свою юность. По наивности я не понимал, что мой грим, да и весь номер имел сильный антисемитский привкус, а мои шутки были не только избитыми, но и столь же скверными, как мой еврейский акцент. К тому же я даже не был смешон.