Подлинный Сталин. Воспоминания генерала НКВД - Александр Орлов 15 стр.


– Дражайший Берман, – возражал Тер-Ваганян, – вы утверждаете, что я не должен раздумывать, а обязан слепо подчиниться ЦК. Но уж так я устроен, что не могу перестать мыслить. И вот я прихожу к выводу, что утверждение, будто старые большевики превратились в банду убийц, нанесет неисчислимый вред не только нашей стране и партии, но и делу социализма во всем мире. Могу поклясться: я не понимаю чудовищного плана Политбюро и удивляюсь, как он укладывается у вас в голове. Может быть, я сошел с ума. Но в таком случае, какой смысл требовать показаний от больного, ненормального человека? Не лучше ли посадить его в сумасшедший дом?

– Ну и что вы ему ответили на это? – спросил я Бермана.

– Я сказал ему, – с иронической усмешкой ответил он, – что его доводы свидетельствуют лишь об одном: значит, корни оппозиции так глубоко проникли в его сознание, что он полностью потерял представление о партийной дисциплине.

Тер-Ваганян возразил ему на это, что еще Ленин говорил: из четырех заповедей партийца самая главная – согласие с программой партии. "Если теперь, – заключил подследственный, – новая программа ЦК считает необходимым дискредитировать большевизм и его основателей, то я не согласен с такой программой и не могу больше считать себя связанным партийной дисциплиной. А кроме того, я ведь уже исключен из партии и поэтому вообще не считаю себя обязанным подчиняться партийной дисциплине".

Однажды вечером Берман зашел ко мне в кабинет и предложил пойти в клуб НКВД, где Иностранное управление устраивает бал-маскарад. С тех пор как Сталин объявил: "Жить стало лучше, товарищи! Жить стало веселее!" – советская правящая элита отказалась от практики тайных вечеринок с выпивкой, танцами и игрой в карты, а начала устраивать подобные развлечения открыто, без всякого стеснения. Руководство НКВД восприняло указание вождя насчет "сладкой жизни" с особым энтузиазмом. Роскошное помещение клуба НКВД превратилось в некое подобие офицерского клуба какого-либо из дореволюционных привилегированных гвардейских полков. Начальники управлений НКВД стремились превзойти друг друга в устройстве пышных балов. Первые два таких бала, устроенные Особым отделом и Управлением погранвойск, прошли с большим успехом и вызвали сенсацию среди сотрудников НКВД. Советские дамы из новой аристократии устремились к портнихам заказывать вечерние туалеты. Теперь они с нетерпением ожидали каждого следующего бала.

Начальник Иностранного управления Слуцкий решил продемонстрировать "неотесанным москвичам" настоящий бал-маскарад по западному образцу. Он задался целью перещеголять самые дорогие ночные клубы европейских столиц, где сам он во время своих поездок за границу оставил уйму долларов.

Когда мы с Берманом вошли, представшее нам зрелище, действительно, оказалось необычным для Москвы. Роскошный зал клуба был погружен в полумрак. Большой вращающийся шар, подвешенный к потолку и состоявший из множества зеркальных призм, разбрасывал по залу массу зайчиков, создавая иллюзию падающего снега. Мужчины в мундирах и смокингах и дамы в длинных вечерних платьях или опереточных костюмах кружились в танце под звуки джаза. На многих женщинах были маски и чрезвычайно живописные костюмы, взятые Слуцким напрокат из гардеробной Большого театра. Столы ломились от шампанского, ликеров и водки. Громкие возгласы и неистовый хохот порой заглушали звуки музыки. Какой-то полковник погранвойск кричал в пьяном экстазе: "Вот это жизнь, ребята! Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!"

Заметив нас с Берманом, устроитель бала воскликнул: "Пусть они выскажутся! Это два европейца. Скажите откровенно, – продолжал он, обращаясь к нам, – видели вы что-нибудь подобное в Париже или в Берлине? Я переплюнул все их Монмартры и Курфюрстендамы!"

Нам пришлось подтвердить, что бал, устроенный Иностранным управлением, превосходит все, что нам доводилось видеть в Европе. Слуцкий просиял и принялся наливать нам шампанское. Миронов, сидевший за тем же столом, воскликнул: "Что и говорить, ты был бы неплохим содержателем какого-нибудь перворазрядного парижского борделя!"

В самом деле, это амплуа подошло бы Слуцкому гораздо больше, чем должность начальника советской разведки, не говоря уж о должности секретаря парткома НКВД, которую он занимал по совместительству последние три года.

В зале стояла страшная духота, и мы быстро покинули этот бал. Прямо напротив клуба возвышалось огромное мрачное здание НКВД, облицованное снизу черным гранитом. За этой гранитной облицовкой томились в одиночных камерах ближайшие друзья и соратники Ленина, превращенные теперь в сталинских заложников.

Мы с Берманом долго бродили по темным московским улицам. Я подумал о Тер-Ваганяне, и как бы в ответ на мои мысли Берман вдруг сказал: "У меня из головы не выходит Тер-Ваганян. Что за человек, какой светлый ум! Жаль, что он связался с оппозицией и попал в эти жернова. Ему и вправду жизнь не дорога. Его действительно занимает только судьба революции и вопрос, имеет ли он как большевик моральное право подписать показания, которые от него требуются, – Берман вздохнул. – Из тех, кого мы сейчас встретили в клубе, никто не сделал для революции и одного процента того, что сделал Тер-Ваганян. Я часто жалею, что взялся за его дело. А с другой стороны – хорошо, что он не достался такой сволочи, как Черток". С минуту помолчав, Берман уже не таким унылым тоном произнес: "Если б ты только слышал, как он обращается ко мне: дра-а-ажайший Бе-е-ерман!"

Из сказанного я сделал вывод, что Берман применяет к Тер-Ваганяну особую тактику. Он действительно не знал, что лучше для его подследственного – подписать требуемые показания или отказаться от этого. И потому он не оказывал на него ни малейшего нажима. Пока Зиновьев и Каменев держались, Берман склонен был думать, что Тер-Ваганян прав, не желая подписывать явную ложь. Но когда Берман узнал, что Сталин искренне обещал Зиновьеву и Каменеву не расстреливать старых большевиков и что тот и другой дали согласие выступить на суде со своими "признаниями" – он пришел к выводу, что и для его подследственного лучше последовать их примеру. Он начал настойчиво убеждать Тер-Ваганяна подписать требуемые показания и выступить с ними на суде. Тер-Ваганян, за время следствия привыкший ему доверять, сознавал, что изменившееся поведение Бермана – это не инквизиторский прием. К тому же опасения Тер-Ваганяна скомпрометировать партию и дело революции потеряло смысл с тех пор, как Зиновьев и Каменев – куда более видные партийные деятели – согласились подтвердить на суде сталинскую клевету. Тер-Ваганян капитулировал. Когда он подписал свое "признание". Берман произнес:

– Так-то лучше!.. Всякое сопротивление было бесполезно. Самое главное – сохранить в себе мужество. Пройдет несколько лет, и я, надеюсь, еще увижу вас на ответственной работе в партии!

– Дражайший Берман, – ответил Тер-Ваганян, – кажется, вы меня совсем не поняли. Я не имею ни малейшего желания возвращаться к ответственной работе. Если моя партия, ради которой я жил и за которую готов был отдать жизнь в любой момент, заставила меня подписать это, – тогда я больше не хочу быть членом партии. Я завидую сегодня самому последнему беспартийному.

Незадолго до суда прокурор Вышинский начал принимать от НКВД дела вместе с самими обвиняемыми. Процедура "передачи" выглядела так: обвиняемых доставляли в кабинет Молчанова или Агранова, где Вышинский в присутствии руководителей НКВД задавал им один и тот же вопрос: подтверждают ли они показания, подписанные ими на следствии. После этой формальности, занимавшей не более десяти минут, обвиняемых возвращали в тюрьму, где они оставались в распоряжении тех же самых следователей НКВД, которые их допрашивали.

"Передача" Вышинскому Тер-Ваганяна не обошлась без характерного инцидента. Обвиняемого ввели в кабинет Агранова, где, кроме хозяина кабинета, находились Вышинский, Молчанов и Берман. В ответ на стандартный вопрос Вышинского Тер-Ваганян, презрительно глядя на него, сказал: "Собственно говоря, я имею законное право отвести вас как прокурора. Во время гражданской войны я вас арестовывал за настоящую контрреволюцию!" Вышинский побледнел и не нашелся, что ответить. Довольный произведенным впечатлением, Тер-Ваганян обвел глазами всех присутствующих и снисходительно добавил: "Ну, да ладно! Не бойтесь, я этого не сделаю."

Ягоде и всей верхушке НКВД выходка Тер-Ваганяна доставила немалое удовольствие. Хотя Вышинский всегда подхалимничал перед руководством НКВД, к нему здесь относились с явной снисходительностью.

Ежов мстит Анне Аркус

Среди арестованных по делу "троцкистско-зиновьевского террористического центра" оказалась некая Анна Аркус. Это была привлекательная и интеллигентная молодая женщина, когда-то побывавшая замужем за членом правления Госбанка Григорием Аркусом. Когда супруги развелись, с Анной остался их единственный ребенок – двухлетняя девочка. Григорий Аркус вскоре женился вторично на знаменитой балерине Ильюшенко из Большого театра. Анна, в свою очередь, вышла замуж за видного сотрудника НКВД Бобрищева – начальника политотдела Московской дивизии войск НКВД. Как жена чекиста она была знакома со многими людьми из руководства "органов" и, в частности, очень подружилась с семьей Слуцкого, старого приятеля Бобрищева. Хоть это замужество Анны Аркус тоже оказалось непродолжительным, тем не менее она сохранила добрые отношения со своими знакомыми из НКВД. Первый муж щедро помогал деньгами и ей, и своей маленькой дочери.

Летом 1936 года приятели Анны Аркус с удивлением узнали, что Ягода, подписывая ордера на арест ряда старых большевиков, приказал арестовать и ее. Сотрудники НКВД не могли себе представить, каким образом арест этой женщины, не имеющей ничего общего ни с партией, ни с политикой, связан с судом над старыми товарищами Ленина.

Анну Аркус арестовали в подмосковном доме отдыха для высших служащих Госбанка. Она проводила там лето вместе с дочерью, которой исполнилось уже пять лет. Не чувствуя за собой никакой вины и к тому же не имея особых причин трепетать перед "органами", где у нее было много друзей, Анна Аркус скорее удивилась тому, что с ней произошло, чем испугалась. Полагая, что это недоразумение и, как только все выяснится, ее освободят, она оставила девочку на попечении жены одного из руководителей Госбанка, находившейся в том же доме отдыха.

Услышав об аресте Анны Аркус, Слуцкий тут же отправился к Молчанову, в чьих руках была сконцентрирована подготовка судебного процесса. Молчанов сообщил ему, что это имя включил в черный список лично Ежов. Туда же он внес и мужа Анны, Григория Аркуса. Тот возглавлял отделение зарубежных операций Госбанка, и Слуцкому пришло в голову, что Ежов, вероятно, намерен обвинить его в снабжении Троцкого зарубежной валютой. В таком случае Анна Аркус арестована, вернее всего, лишь для того, чтобы оказать давление на своего бывшего мужа.

Дело Анны Аркус было поручено С., довольно видному сотруднику НКВД. Единственное обвинение, касавшееся ее, представляло собой отрывок из показаний Рейнгольда. Тот утверждал, что он и еще два члена "московского террористического центра", Пикель и Григорий Аркус, на протяжении 1933–1934 годов проводили тайные совещания в квартире Анны.

Следователь С., прекрасно понимавший, зачем Сталину этот процесс и какими методами НКВД получает показания, воспринял признание Рейнгольда с недоверием. Тем не менее, он считал себя обязанным начать следствие по всем правилам. На первом же допросе он потребовал от Анны Аркус, чтобы она назвала фамилии всех посещавших ее квартиру начиная с 1933 года. Но когда Анна заметила, что он собирается записывать, она прервалась и спросила, прилично ли, если в протоколе допроса окажется такой перечень – ведь среди ее гостей фигурировало несколько весьма известных лиц – руководителей НКВД и даже членов ЦК! Для примера она назвала Слуцкого с женой, одного видного прокурора и так далее.

Все ее знакомые, как на подбор, оказывались либо видными партийцами, либо крупными членами Совнаркома, и Анна Аркус не понимала, каким образом эти знакомства могут ей повредить. Впрочем, ей вспомнился случай, когда некая значительная персона назвала одного из ее знакомых "двурушником", – однако, скорее всего, из ревности. Дело было так. Как-то вечером к ней зашли Николай Ежов из ЦК с дипломатом Богомоловым, а у нее в гостях был приятель по фамилии Пятигорский, бывший советский торгпред в Иране. В дальнейшем, уже уходя, Ежов спросил, как это Анна может принимать у себя дома таких "двурушников", как Пятигорский. Она обиделась. "Если Пятигорский двурушник, – сказала она Ежову, – то зачем же вы держите его в партии, а правительство доверяет ему такие ответственные должности?"

Ежов разозлился и обозвал ее глупой мещанкой. Анна вышла из себя. "Все мои друзья – порядочные люди! – заявила она. – А вот ваш закадычный друг Конар оказался польским шпионом!"

Она имела в виду крупного польского шпиона по фамилии Полещук, которого польская разведка снабдила в 1920 году партбилетом погибшего в бою красноармейца и забросила в СССР. За двенадцать лет "Конару" удалось добраться до самого верха советской бюрократической иерархии и стать заместителем наркома сельского хозяйства. "Конар" и Ежов были близкими друзьями, и не было тайной, что именно Ежов помог ему занять столь высокий пост. Разоблачили Полещука совершенно случайно: коммунист, знавший настоящего Конара, сообщил в ОГПУ, что заместитель наркома, выдающий себя за Конара, на самом деле вовсе не Конар.

Анна Аркус заявила следователю, что после этой стычки с Ежовым она больше никогда не приглашала его в гости и не отвечала на его настойчивые телефонные звонки.

Она не знала, что Сталин поручил Ежову надзор за подготовкой суда над старыми большевиками и, следовательно, ее судьба оказалась всецело в руках Ежова. Зато это очень хорошо осознал следователь. Он теперь прекрасно понял, почему Ежов включил Анну Аркус в список старых большевиков, к которым она не имела никакого отношения.

С. решил провести беспристрастное расследование и обратиться к руководству с предложением освободить Анну Аркус из-под стражи. По совету одного из друзей он собирался скрыть от Молчанова все, что узнал от Анны об ее отношениях с Ежовым.

Анна Аркус узнала от С., что, по свидетельству Рейнгольда, он и другие "члены террористического центра" в 1933–1934 годах тайно встречались у нее в квартире. Она отказывалась верить, что Рейнгольд действительно говорил такую чушь. Действительно, Рейнгольд со своим другом Пикелем несколько лет назад изредка заглядывали к ней сыграть в покер, однако последний раз это было в 1931 году, и, если ей устроят очную ставку с Рейнгольдом, тот наверняка подтвердит, что она показывает правду. Когда следователь заметил, что не может разделить ее оптимизм, Анна Аркус возразила, что верит в порядочность Рейнгольда до такой степени, что, если Рейнгольд в ее присутствии подтвердит показание, она не станет его оспаривать.

Следователи НКВД, которые хорошо знали друг друга, в разговорах между собой называли вещи своими именами. Но в остальных случаях, особенно когда собеседники не были равны по чину, они говорили о предстоящем процессе так, словно искренне верили в существование заговора против Сталина. Следователь С. решил придерживаться этой тактики в разговоре с Чертоком, который вел дело Рейнгольда. Репутация Чертока читателю уже известна; его качества не составляли тайны и для С. Итак, он позвонил Чертоку и сообщил ему, что подследственная Анна Аркус категорически отрицает показание Рейнгольда, будто он посещал ее в 1933 году, и требует с ним очной ставки. С. просил Чертока допросить Рейнгольда по этому пункту еще раз и, если тот будет настаивать, устроить очную ставку между ним и Анной Аркус.

Конечно, существовала опасность, что Рейнгольд, продавший душу Ежову и ревностно помогавший НКВД, не моргнув глазом повторит свои ложные показания. Но следователь С. использовал оставшееся в его распоряжении время для того, чтобы создать вокруг ее дела благоприятное "общественное мнение" в среде влиятельных сотрудников НКВД. С этой целью он начал приглашать на допросы Анны Аркус своих друзей; среди них был Берман, к которому нередко прислушивался Молчанов, и еще один сотрудник, близкий друг Агранова.

Было совершенно очевидно, что Анна Аркус не сознает серьезности своего положения. Она не делала попыток заискивать перед следователями и однажды, когда Борис Берман в разговоре с ней нелестно отозвался о Григории Аркусе, назвав его "бабником", Анна резко осадила его: "А вы и ваше начальство – разве не бабники? Вы думаете, в Москве не знают, за кем вы увиваетесь?"

Между тем время шло, а Черток все оттягивал ее очную ставку с Рейнгольдом. Это был верный признак, что он натолкнулся на какую-то трудность. Наконец, он был вынужден признать, что Рейнгольд отказывается подтвердить свои, давние показания в отношении Анны Аркус. Итак, единственное свидетельство, на котором держалось ее обвинение, отпало. С. дал понять Чертоку, что, в таком случае тому надлежало бы переписать протокол допроса Рейнгольда, исключив из него строчки, относящиеся к Анне Аркус. Но Черток ответил, что об этом не может быть и речи, потому что показания Рейнгольда уже доложены Сталину и утверждены им. Быть может, для того чтобы оправдать себя в глазах С., Черток добавил: "Вы должны принять во внимание, что это – политическое дело!"

Не слишком рассчитывая на успех, С. предпринял, тем не менее, дальнейшие шаги, чтобы спасти Анну Аркус от ежовской мести. Он написал официальное заключение, предлагая в нем прекратить дело Анны Аркус за отсутствием состава преступления. С этой бумагой он пошел к Молчанову. Прочитав написанное, Молчанов спросил у С., известно ли ему, что Анна Аркус арестована по инициативе Ежова. С. ответил утвердительно. "А вы не хотите доложить это дело Ежову лично?" – спросил Молчанов. С. выразил такую готовность.

На следующий же день его без объяснения причин отстранили от следствия по этому делу. Ему было приказано передать дело Анны Аркус Борису Берману. Стало ясно, что Молчанов не рискнул поставить перед Ежовым вопрос об ее освобождении.

Кончилось дело так: Берман и Молчанов все-таки доложили Ежову свое мнение. Услышав, что могла бы идти речь о ее освобождении, он скривился и пробурчал: "Эта скандалистка заслуживает расстрела! Дайте ей пять лет – не ошибетесь".

Шантаж

Будучи назначен контролировать подготовку процесса, направленного против Зиновьева и Каменева, Ежов, по-видимому, уже знал, что через несколько месяцев Сталин назначит его наркомом внутренних дел. Только этим можно объяснить необычный интерес, какой он проявлял к методам оперативной работы НКВД и к чисто технической стороне обработки заключенных. Он любил появляться ночью в обществе Молчанова или Агранова в следовательских кабинетах и наблюдать, как следователи вынуждают арестованных давать показания. Когда его информировали, что такой-то и такой, до сих пор казавшийся несгибаемым, поддался, Ежов всегда хотел знать подробности и жадно выспрашивал, что именно, по мнению следствия, сломило сопротивление обвиняемого.

Время от времени Ежов и сам прикладывал руку к следствию. Мне рассказывали, как несколько вечеров подряд он "работал" со старым большевиком, заслуги которого перед страной были широко известны, и с его женой, тоже старым членом партии. Я не стану приводить их настоящих имен, потому что боюсь, как бы преследования не коснулись их детей, которые, по моим данным, пережили сталинщину и смерть своих родителей. Условимся называть этого старого большевика Павлом Ивановым, а его жену – Еленой Ивановой.

Назад Дальше