Павел Иванов, человек аскетичной внешности, при царском режиме подвергался неоднократным арестам и отбыл десятилетний срок на каторге. В годы гражданской войны он стал выдающимся военачальником. Его жена тоже имела немалые заслуги перед революцией, пользуясь широкой известностью среди старых членов партии. Оба они примкнули к троцкистской оппозиции и после ее разгрома были сосланы в Сибирь. В 1936 году их доставили в Москву и поместили во внутреннюю тюрьму НКВД.
У Ивановых было двое сыновей. Младший, которому к тому времени исполнилось пятнадцать лет, жил в Москве с бабушкой.
Следователи "работали" с Ивановым и его женой целых четыре месяца, однако безуспешно. Иванов оставался тверд как кремень и не поддавался на уговоры и угрозы. Елена Иванова, женщина очень экспансивная, со всей страстью парировала домогательства следователей. Правда, в ее позиции было одно слабое место, которое в конце концов и оказалось для нее роковым. То ли потому, что сама она была кристально честным человеком, то ли потому, что следователи хорошо разыгрывали свою роль, у Елены Ивановой создалось впечатление, что НКВД верит, будто старые большевики намеревались убить Сталина. Поэтому она считала своей главной задачей убедить их, что ни она, ни муж, ни их товарищи по сибирской ссылке никогда ничего не слышали о заговоре против Сталина и что НКВД введен в заблуждение информацией, исходившей от какого-то слишком усердного агента-провокатора. Как это часто встречается среди арестованных, не очень искушенных в вопросах права, она ошибочно полагала, что не обвинители должны доказать ее виновность, напротив, она должна доказать им, что невиновна в приписываемых ей грехах.
Как-то поздним вечером Ежов в сопровождении Молчанова зашел в помещение, где допрашивали Елену Иванову. Услышав, что это Ежов, она взволнованно обратилась к нему, приводя те же доводы, какими безуспешно пыталась воздействовать на следователей. Она умоляла его сказать только, что ей следует сделать, чтобы доказать невиновность – свою и своего мужа, – и она докажет! На это Ежов отвечал, что НКВД слезам не верит и что для спасения обоих, а также чтобы оградить своих детей от грозящих им неприятностей, она может сделать лишь одно: искренне раскаяться и помочь партии.
– Вы отрицаете, что обсуждали план убийства товарища Сталина, потому что боитесь ответственности! – заявил Ежов.
– Ничего подобного! – воскликнула Елена Иванова. – Как мне убедить вас, что я отвергаю эти обвинения не из трусости, а потому, что я не виновна?
И тут ей в голову пришла отчаянная идея.
– Я вам докажу – истерически закричала она, – что я не трушу! Если вам угодно, я сию же минуту напишу тут, в вашем присутствии, заявление, что я хотела убить Сталина, хотя это и неправда! Я это сделаю только, чтобы доказать вам, что если я отвергаю ваши обвинения, то не из трусости, а оттого, что я не виновна!
– Прекратите провокацию! – прошипел Ежов.
– Это не провокация! – кричала Елена Иванова. – Дайте мне… Я сейчас же подпишу!..
– Посмотрим, – буркнул Ежов.
Он сделал следователям знак, чтобы они воспользовались состоянием обвиняемой. Те не двинулись с места. Только после того, как Ежов повторил свое приказание, один из следователей поспешно набросал от имени Елены Ивановой такой текст: будучи настроенной враждебно к руководству партии, она чувствует себя способной совершить террористический акт, направленный против Сталина. Следователь подсунул эту бумажку Елене Ивановой и подал ей перо.
Она заколебалась на секунду, затем, повернувшись к Ежову, произнесла:
– Вы знаете, что все тут написанное – неправда. Но я это подписываю, полагая, что совесть вам не позволит использовать это против меня.
И она подписала бумажку – это было все равно, что подписать себе смертный приговор.
Ежов отправил Елену Иванову обратно в тюремную камеру, приказал привести ее мужа и объявил ему, что его жена только что во всем созналась: будучи в сибирской ссылке, они обсуждала с ним и с другими ссыльными секретную директиву Троцкого о необходимости убийства Сталина. В доказательство Ежов предъявил Павлу Иванову признание, подписанное его женой, заметив при этом, что у следователя не нашлось времени подробно запротоколировать ее показания.
Увидев подпись своей жены, Павел Иванов выкрикнул в лицо Ежову: "Что вы с ней сделали?" В этот вечер он впервые утратил выдержку. Однако он по-прежнему отказывался оговаривать себя и своих товарищей. То обстоятельство, что Ежов являлся секретарем Центрального Комитета партии, не производило на Иванова никакого впечатления, и, когда тот принялся оскорблять его и поучать, что большевик, дескать, должен жертвовать чем-то для партии, Иванов ответил: "Мне хотелось бы знать, чем вы пожертвовали для партии! Я что-то не слышал вашей фамилии ни в царском подполье, ни в дни Октября, ни в гражданскую войну. Может, вы скажете, откуда вы взялись?"
Ежову пришлось в присутствии следователей проглотить эту пилюлю, так что весть о том, как Иванов отбрил Ежова, быстро разнеслась среди сотрудников НКВД.
На другой день Ежов опять вызвал Иванова, стараясь запугать его всеми доступными ему средствами. Убедившись, что угрозы не действуют на обвиняемого, он в присутствии Иванова приказал следователям арестовать его сыновей.
– Но моему младшему сыну всего пятнадцать лет! – сказал Иванов…
Прошло еще несколько дней, и Ежов снова явился обрабатывать Иванова. На этот раз он был настроен более миролюбиво и обещал ему от имени Сталина, что, если тот подчинится воле партии, ЦК "примет во внимание его прежние заслуги перед революцией". Ежов предлагал Иванову серьезно подумать о будущем его сыновей и о том, что может с ними произойти, если их арестуют.
– Но они еще не арестованы? – спросил Иванов.
– Это мы сейчас выясним, – ответил Ежов. – Может быть, их еще не успели взять.
Ежов прекрасно знал, что сыновья Иванова еще находятся на свободе: отданный им приказ об их аресте с самого начала был провокацией, рассчитанной на то, чтобы сломить упорство Иванова. Однако, продолжая играть на его нервах, Ежов предложил одному из следователей позвонить во внутреннюю тюрьму и узнать, содержатся ли там сыновья Иванова. Пока следователь с телефонной трубкой в руке ждал ответа из тюрьмы, доложили, что сыновья Иванова у них "не числятся". Ежов спросил у Иванова номер его квартирного телефона, снял трубку и позвонил ему домой.
К телефону подошла теща Иванова.
– Говорят из НКВД, – объявил ей Ежов. – Павел Иванов хочет знать, как себя чувствуют его дети.
В ночной тишине Иванов, сидя, близко от аппарата, мог слышать голос старой женщины. Она отвечала, что старшего внука нет в Москве, а "младшенький" здоров и сейчас спит. Ежов повторил ее фразу и протянул трубку Иванову, но тот задыхался от волнения и не хотел, чтобы об его состоянии узнали близкие.
– Хотите ей что-нибудь передать? – спросил Ежов.
– Скажите ей, чтобы берегла мальчика, – с трудом ответил Иванов. – И пусть переделает для него мое зимнее пальто.
Ежов повторил в трубку эти слова. В эту минуту Павел Иванов упал грудью на стол и, закрыв руками лицо, горько зарыдал.
На следователей эта сцена произвела тяжелое впечатление. Они сидели, стараясь не встречаться друг с другом глазами. Перед ними плакал старый большевик, закаленный царской каторгой, но не сумевший сдержать слез в советской тюрьме.
Один из следователей, присутствовавший при этой сцене, потом говорил мне:
– Никогда в жизни я не встречал такого подлеца, как этот Ежов. Ведь он всем этим только тешится.
Ежов действительно торжествовал. Сопротивление Павла Иванова было сломлено. Когда Иванов, мучимый тревогой за судьбу своих сыновей, узнал, что беда их не коснулась и что младший сын спокойно спит у себя дома, он был готов сделать все, что от него потребуют, лишь бы отвести опасность от них.
По сигналу, данному Ежовым, следователи поспешно подготовили короткий "протокол допроса", в котором говорилось, что в 1932 году Иванов узнал от И. Н. Смирнова, будто бы от Троцкого получена директива начать действовать против руководства партии террористическими методами и что в соответствии с этой директивой он, Павел Иванов, выделил одного из ссыльных троцкистов, некоего X., и отправил его в Москву для убийства Сталина. Подписав протокол, Иванов сказал Ежову, что, насколько он помнит, в ссылке вместе с ним не было человека, носившего такую фамилию. Ежов промолчал.
Молотов: на волоске от ареста
Из официального стенографического отчета о процессе "троцкистско-зиновьевского центра" видно, что, перечисляя на суде фамилии руководителей, которых "центр" намеревался убить, никто ни разу не упомянул фамилию Молотова. Между тем Молотов занимал в стране первое место после Сталина и был главой правительства. Подсудимые заявляли, что они готовили террористические акты против Сталина, Ворошилова, Кагановича, Жданова, Орджоникидзе, Косиора и Постышева, но к Молотову подобные злодейские замыслы почему-то не относились.
Очень знаменательным представляется и тот факт, что ни государственный обвинитель Вышинский, ни судьи ни разу не попросили у подсудимых объяснить такую странную избирательность: замышляя убить всех основных руководителей партии и правительства, для Молотова они, несомненно, делали исключение. Столь заботливое отношение заговорщиков к жизни Молотова могло означать только одно: он, хотя и не разоблаченный, был, по-видимому, одним из тех, кто тоже участвовал в заговоре против Сталина!
Но почему же в таком случае это имя сделалось на суде как бы запретным и не произносилось ни обвиняемыми, ни судьями, ни прокурором?
Сейчас мы увидим, что ничего таинственного в этом нет. С самого начала следствия сотрудникам НКВД было приказано получить от арестованных признания, что они готовили террористические акты против Сталина и всех остальных членов Политбюро. В соответствии с такой директивой Миронов потребовал от Рейнгольда, который согласился, как мы помним, давать показания против старых большевиков, чтобы тот засвидетельствовал, что бывшие лидеры оппозиции готовили убийство Сталина, Молотова, Ворошилова, Кагановича, Кирова и других вождей. В СССР принято перечислять эти фамилии в строго определенном порядке, который показывает место каждого из "вождей" в государственно-партийной иерархии. Сообразно этому порядку Молотов и был назван в показаниях Рейнгольда сразу после Сталина. Но когда протокол этих показаний был представлен Сталину на утверждение, тот, как я уже упоминал, собственноручно вычеркнул Молотова. После этого следователям и было предписано не допускать того, чтобы имя Молотова фигурировало в каких-либо материалах будущего процесса.
Этот эпизод вызвал в среде руководства НКВД понятную сенсацию. Напрашивался вывод, что логически должно последовать распоряжение об аресте Молотова, чтобы посадить его на скамью подсудимых вместе с Зиновьевым и Каменевым как соучастника заговора. Среди следователей начал циркулировать слух, будто Молотов уже находится под домашним арестом. В НКВД никто, исключая, быть может, Ягоду, не знал, что Молотов навлек на себя сталинское недовольство, но если верить тогдашним упорным слухам, Сталина рассердили попытки Молотова отговорить его устраивать позорное судилище над старыми большевиками.
Вскоре Молотов отправился на юг отдыхать. Его неожиданный отъезд тоже был воспринят верхушкой НКВД как зловещий симптом, больше того – как последний акт разворачивающейся драмы. Все знали, что не в обычаях Сталина убирать наркома или члена Политбюро, арестовывая его на месте, при исполнении служебных обязанностей. Прежде чем отдать распоряжение об аресте любого из своих соратников, Сталин имел обыкновение отсылать их на отдых или объявлять в газетах, что такой-то получает (либо получит) новое назначение. Зная все это, руководство НКВД со дня на день ожидало распоряжения об аресте Молотова. В "органах" были почти уверены, что его доставят из отпуска не в Кремль, а во внутреннюю тюрьму на Лубянке.
Перед отъездом Молотова Ягода вызвал к себе ответственного сотрудника Транспортного управления НКВД некоего Г. – одного из моих подчиненных, и приказал ему сопровождать Молотова в отпуск, предупредив Г., что на него возлагается очень деликатное задание, исходящее от самого "хозяина". Ягода сказал далее, что под предлогом усиленной охраны Молотова Г. должен организовать постоянное наблюдение за ним и принять особые меры к тому, чтобы предупредить его попытки покончить с собой. Г. был снабжен специальным шифром для передачи Ягоде ежедневных сводок о поведении Молотова и его настроениях.
Сталин не выносил, когда выбранная им жертва уходила от возмездия, пусть даже совершая самоубийство. В дальнейшем он даст Ягоде свирепый нагоняй за то, что тот не предупредил самоубийства Томского, ради которого Сталин готовил очередной судебный спектакль. Вовремя поднеся к виску пистолет, Томский ускользнул из лап преследователей буквально в последний момент.
На этот раз Сталин не приехал на вокзал проводить Молотова в отпуск, как он это делал из года в год. Меня это, впрочем, нисколько не удивило. Гораздо более удивительным было то, что последовало дальше: примерно через час после отхода экспресса, которым следовал Молотов, Ягода приказал Транспортному управлению НКВД передать по железнодорожной спецсвязи телеграмму, где говорилось, что Сталин прибыл на вокзал проводить Молотова, но опоздал к отходу поезда. При этом сам Сталин распорядился, чтобы такую телеграмму послали и Молотову.
Что заставило Сталина лгать Молотову, будто он приезжал на вокзал? Зачем вообще понадобилось отправлять такую телеграмму? Конечно, не затем, чтобы Молотов не мучился неизвестностью, и не затем, чтобы продемонстрировать примирение с ним. Если бы Сталина занимали эти соображения, он прежде всего распорядился бы восстановить фамилию Молотова в показаниях обвиняемых, чтобы Молотов перестал быть белой вороной. Пусть его уравняют в правах с остальными членами Политбюро, то есть признают, что он тоже был намечен заговорщиками в качестве жертвы! Но такого распоряжения Сталин не отдал. Выходит, посланной вдогонку телеграммой он просто хотел усыпить подозрения Молотова: это должно было облегчить НКВД слежку за ним и уменьшить риск его самоубийства.
Итак, несмотря на успокоительную телеграмму, положение Молотова выглядело безнадежным. Отдыхая на юге в роскошном дворце, окруженном изумительными розариями, он фактически оказался в капкане, который в любой момент мог защелкнуться. Отсутствие его имени в списке намечаемых жертв "троцкистско-зиновьевского заговора", безусловно, не выходило у него из головы, тем более что он оказался там единственным исключением.
Сталин держал Молотова в таком состоянии, между жизнью и смертью, шесть недель и лишь после этого решил "простить" его. Молотов все еще был ему нужен. Среди заурядных, малообразованных чиновников, коими Сталин заполнил свое Политбюро, Молотов был единственным исключением. Его отличала невероятная работоспособность. Он освобождал Сталина от тяжкого бремени управления текущими государственными делами. Кроме того, Молотов оставался единственным, не считая самого Сталина, членом Политбюро, кто с полным правом мог называть себя старым большевиком, так как оставил определенный след в предреволюционной истории партии.
К удивлению энкаведистской верхушки, Молотов вернулся из отпуска к своим обязанностям председателя Совета народных комиссаров. Это означало, что между Сталиным и Молотовым достигнуто перемирие, хотя, быть может, и временное.
Правда, фамилия Молотова так и не была восстановлена в злополучных списках. Для этого просто не оставалось времени. Судебный процесс и без того неоднократно откладывался. Не было никакой возможности заново переписывать многочисленные протоколы допросов и инструктировать обвиняемых, когда и где они рассчитывали убить Молотова. А кроме того, Сталин, как правило, далеко не сразу возвращал свое расположение тем, кто в чем бы то ни было перед ним "провинился". Он устанавливал таким "грешникам" некий испытательный срок, в течение которого согрешившие должны были показать, насколько глубоко и искренне их раскаяние.
Итак, на суде фамилия Молотова вовсе не упоминалась… Даже в заключительной речи Вышинского, где он восхвалял "чудесных сталинских соратников", ему пришлось опустить Молотова. "Имена наших чудесных большевиков, – говорил Вышинский, – талантливых и неустанных зодчих нашего государства – Серго Орджоникидзе, Клима Ворошилова, Лазаря Моисеевича Кагановича, вождей украинских большевиков Косиора и Постышева и вождя ленинградских большевиков Жданова – близки и дороги сердцу всех тех, кто полон сыновней любви к родине".
Вышинский пропустил Молотова в этом перечне, конечно, не по собственной инициативе: он имел специальные указания личного секретариата Сталина, в соответствии с которыми Молотова впредь не следует перечислять среди "чудесных большевиков, талантливых и неустанных зодчих нашего государства".
Зато на последующих двух процессах все обстояло иначе. Молотов вернул себе расположение Сталина, был включен по его указанию в перечень вождей, которых намеревались уничтожить заговорщики. И те дружно сознавались на суде в своих злодейских замыслах против Молотова. Более того, на этих последующих процессах заговорщики утверждали, что убийство Молотова планировалось также Зиновьевым и Каменевым (которые к тому времени давно уже были расстреляны по приговору, вынесенному на первом процессе). То обстоятельство, что сами Зиновьев и Каменев по приказу Сталина должны были тщательно пропускать это имя в своих показаниях, теперь уже не имело значения. Ведь тогда сам Сталин не знал, куда отнести Молотова: то ли к жертвам заговорщиков, то ли, наоборот, к их соучастникам. То, что произошло с Молотовым, могло случиться и с любым другим членом Политбюро, попавшим в немилость к Сталину. А сам Молотов, как мы могли убедиться, был лишь на волосок от того, чтобы угодить из отпуска прямо в тюрьму НКВД. В таком случае подсудимые наверняка утверждали бы, что Молотов является их сообщником в заговоре, направленном против Сталина, и мы, со своей стороны, ничуть бы не сомневались, что и Молотов, сидя на скамье подсудимых, подтвердит это, едва дойдет до него очередь – ведь у него тоже была семья.
Последние часы
Сначала Сталин замышлял устроить первый из московских процессов так, чтобы на нем было представлено самое меньшее пятьдесят обвиняемых. Но по мере того как продвигалось, "следствие", это число не раз пересматривалось в сторону уменьшения. Наконец, остановились на шестнадцати подсудимых. Пришлось оставить только тех, в отношении кого не было сомнений, что на суде они повторят все то, что подписали на допросах.
Пятеро из этих шестнадцати были прямыми помощниками НКВД в подготовке судебного спектакля. К ним относились трое тайных агентов – Ольберг, Фриц Давид и Берман-Юрин, а также Рейнгольд и Пикель, рассматривавшиеся "органами" не как действительные обвиняемые, а как исполнители секретных указаний ЦК.
Последняя неделя перед судом ушла на то, чтобы еще раз подробно проинструктировать обвиняемых: под руководством Вышинского и следователей НКВД, они вновь и вновь репетировали свои роли.