Прочитав письмо Мишки, я искренне ему позавидовал. В своей задорной манере Мишка хвастливо сообщал, как он каждый вечер ходит с отцом на озеро и вытаскивает из сетей по два-три ведра карасей, чебаков и окуней. Я еще не знал названия этих рыб, но глотал слюни, представляя все прелести такой рыбалки. Писал Мишка и о том, что отец из казенных досок, подобранных на строительстве, сколотил лодку-плоскодонку, на которой они не только рыбачат, но и охотятся на уток. В прошлое воскресенье он убил двух уток и поймал несколько утят. От зависти к Мише, которому, как мне всегда казалось, везет больше, чем мне, я чуть не расплакался, но когда узнал из письма, что за мной скоро приедут и рыбачить и охотиться мы будем вместе, то запрыгал от радости. Непонятно мне было одно: из чего бы это Мишка стрелял в уток. Ведь у нас никогда не было ружья. Однако по рассказам дяди Егора и мамы, я знал, что в Сибири у каждого мужика есть ружье, сети и лодка. Неужели и Мишка стал обладателем таких сокровищ?
Эти три письма, которые бабушка спрятала под подушки на печке, я читал по несколько раз в день и запомнил их наизусть. О, как я ждал приезда мамы!
Весна того года стала началом моих первых поэтических восторгов. Хотя это может показаться и смешно, но ведь все начинается с зернышка. Упав на землю, оно или прорастет, или зачахнет. А все началось с того, что однажды субботним днем нас всем классом повели за выгон, где колхозники на тракторе пахали землю. Это было так интересно! Мы видели, как, вгрызаясь в землю шипами чугунных колес, трактор тянул за собой трехлемешный плуг и отворачивал жирные черные пласты. Потом чумазый тракторист, остановив трактор, заправлял его бензином. Учительница объясняла, как работает трактор. Мы ходили за ним до тех пор, пока из-за кладбища не показалась новая группа из второго класса школы и нас отправили домой.
Я не раз видел, как дедушка и отец пахали землю. Лошадь тащила за собой соху или плуг, но разве можно было сравнить лошадь с трактором, который тянул за собой сразу трехлемешный плуг, оставляя после себя отвалы черных глыб жирной земли.
Перед тем как распустить нас по домам, учительница сказала, что в понедельник мы должны принести маленькое сочинение по русскому языку, в котором рассказать о том, как пашет трактор.
Мое восторженное сочинение дедушка выслушал угрюмо. Но когда вечером, перед тем как полезть на печку, я прочитал ему четыре строки стишка, он погладил меня по голове, вздохнул и похвалил. Я написал:
Трактор пашет, трактор пашет,
Трактор песенки поет,
Трактор пьет бензинчик чистый
И в движение идет.
Сейчас мне даже стыдно вспоминать этот поэтический примитив, но тогда учительница поставила мне за него "оч. хор.". И, пожалуй, справедливо. Ведь в нем уже есть рифма и ритмика, значит, потянула меня какая-то сила свое воображение втиснуть в рамки стихосложения. Мне было даже горько и обидно, что некоторые ученики нашего класса не поверили, что этот стишок сочинил я сам.
После окончания первого класса я принес табель, в котором по всем предметам у меня стояли "оч. хоры", и положил его на стол перед дедом. В те далекие тридцатые годы старики очков не носили, а поэтому свою дальнозоркость они, как могли, компенсировали тем, что удаляли на расстояние вытянутой руки от глаз бумажку с текстом. И на этот раз дедушка, отставив подальше мой табель, прочитал его, от всей души похвалив меня.
Очередное письмо из Сибири меня огорчило. Мама писала, что отпуск отцу и бесплатные билеты могут предоставить только глубокой осенью, где-то в ноябре, а то и в декабре. Сообщала она так же и о том, что скоро за мной в Пичаву должна приехать из Бобрика-Донского тетушка и забрать меня туда на все лето. Об этом они, очевидно, списались раньше. Я и сейчас не знаю, с какой целью дядя Вася, родной брат отца, и тетка вздумали хлопотать о моем усыновлении. Очевидно, и на этот случай была какая-то договоренность с моим отцом и мамой. Моего согласия на усыновление никто не спрашивал, а поэтому узнать об этом мне было и горько, и обидно. Не хочется даже вспоминать о трех месяцах моих душевных мук и мытарств, которые я пережил летом.
Тетушка с дядей жили в длинной землянке, в которой стояло двадцать-тридцать топчанов, накрытых соломенными тюфяками и грубыми одеялами. В углу этой землянки была отгорожена темная комнатушка, освещенная электрической лампочкой. Эту "комнату" тетя и дядя получили как семейные люди, у которых есть сын, то есть я. Впоследствии тульский городок Бобрик-Донской был переименован в Сталиногорск. В нем строился гигантский химический комбинат, на котором и работал дядя.
Сначала я не понял, что взяли они меня не из жалости, а для того, чтобы в этой комнатушке я охранял их добро. Тетушка занималась спекуляцией, как в те годы называли базарную торговлю, дядя работал каменщиком. Утром они кормили меня, уходили и просили поплотнее закрыть дверцу. Тетка наказывала, чтоб я смотрел в оба. Если кто-нибудь вздумает открывать дверь, то я должен орать во весь голос, чтобы ко мне пришли на помощь обитатели землянки. Постель моя всегда была сырой. Никаких печурок и железных времянок в землянке не было. Поняв, что меня взяли сюда на положение охраняющей добро собачонки, я часто плакал в одиночестве, даже не зная, как рассказать обо всем в письме к родителям.
В свои выходные дни дядя Вася отсыпался. Я же выходил на улицу и ходил вокруг землянок, а их было на строительстве этого химкомбината больше десятка. Там жили и мои ровесники, но их было мало. Я ни с кем не познакомился, да и не хотел этого. Ребята были какие-то чужие, не наши деревенские.
За всю прожитую жизнь вряд ли когда-нибудь я чувствовал себя таким несчастным, забытым и заброшенным, как в Бобрике-Донском.
В Крещенке и Убинске
До переезда в село Убинск мы жили в Крещенке. Не было здесь ни сельсовета, ни медицинского пункта, ни телефона. А об электрическом свете жители этого забытого Богом уголка и не помышляли. Зато все, что дал Господь человеку, было под рукой: лес - рядом; травы - по грудь; земли под огороды - паши хоть до горизонта; рыбы - ее столько, что не только на собак и кошек хватает, но даже и на свиней; водоплавающей дичи - стреляй не перестреляешь. А уж грибов!
Иногда нападешь на целую поляну таких груздей, что срежь их аккуратно ножом и попытайся уложить в ведро - не войдет, а разломишь пополам - ни одной червивой проточинки. Хоть и считают гурманы, что боровик - это царь грибов, для меня же, чей вкус вырабатывался на земле сибирской, царем из царей является сибирский груздь, похрустывающий, соленый, пронизанный чесночным и укропным запахом. А войдешь в березняк - и сразу же на опушке наткнешься на кусты черной смородины, отягощенные черными и крупными, как виноград, гроздями. Обойдешь на корточках один такой куст - наберешь не меньше полведра ягод. Пожалуй, с таким восхищением о дарах природы говорят лишь жители прибайкальских селений, когда предметом их разговоров становится омуль.
Местные старожилы, чалдоны, а также краеведы название села, Убинск, непременно связывали с трагическими судьбами каторжников, бредущих в колодках по этапу из южных районов России, Малороссии, Белоруссии… Один старичок, приближающийся, по слухам, к черте своего столетнего юбилея, не уставал рассказывать о том, как он еще до русско-турецкой войны брел этапом в далекую Сибирь, что за самым глубоким озером на земле, Байкалом. В маленьком сельце Убинске, затерянном в камышовых озерах и торфяных болотах, которое называлось так уже в те далекие времена, ему каким-то чудом удалось бежать. После двухмесячного скитания каторжник набрел на рыболовецкую артель и спасся. Но большинству из тех, кого везли из Барабинска на телегах, так не повезло.
Старик говорил, что "Убинск" - это место, где убивали каторжников, потерявших силы, больных и предельно истощенных, которые дальше идти не могли. Фельдшер каждому из них из жалости давал сильно действующее лекарство. Этап на день или два останавливался в возвышающемся среди болот и озер хуторке Колтае (сейчас он на окраине села). Здесь-то и хоронили недошедших до каторги преступников.
Правда это или вымысел старика, сказать трудно.
Для меня, чьи годы раннего детства прошли в большом российском селе Пичаеве, где узы родства, дружбы и соседства так переплелись, что в престольные праздники мне иногда казалось, будто бы все село, буйно захмелев, кружилось в песенно-плясовом игрище, непонятным и враждебным был дух отчуждения, какого-то скрытого таинства жизни, проходившего под крышей каждой избы, который царил в сибирском Убинске. Быть может, объяснением тому была горькая участь села. Как говаривали старожилы, численность населения Убинска заметно возросла в начале 30-х годов, когда в России шло "раскулачивание".
Если бы не эта беда, вряд ли нашу семью прибило бы к этому сельцу. Нас, детей, мать и отец сразу же по прибытии в Убинск научили на вопрос "откуда приехали?" отвечать точной фразой: "из поселка Крещенка". Ответ был честным. Хотя нас, как мне помнится, никто и не спрашивал. По этому же бесхитростному сюжету мы, приехав из Крещенки в Убинск, до которого было не больше часу ходу, примитивно хранили тайну нашего переезда.
Голод в России и на Украине уносил миллионы и миллионы жизней. На старых сельских и городских кладбищах не хватало мест для захоронения погибших россиян.
Летом 1935 года с небольшим перерывом из моего родного села пришли два печальных письма от тети Тани. В них она сообщала, что родственники и добрые люди похоронили моего дедушку Михаила Ивановича и бабушку Татьяну Павловну. Дубовый гроб, который несколько лет стоял на чердаке бабушкиной избы, пригодился. Подробности похорон дедушки в своем коротеньком письмеце тетя Таня не сообщала. Видно, скорбно было ей писать о тех завистливых соседях, которые при раскулачивании деда показали свой характер и раскрыли свои злобные души. Когда мама вслух читала письма от тети Тани, мы, внуки похороненных в далеком Печаеве бабушки и дедушки, давились в тайных слезах. Самый впечатлительный из нас Миша с трудом сдерживал рыдания, уронив голову в ладони. Как и полагается по христианскому обычаю, на сороковые дни после смерти мы помянули их в скорбном застолье.
Мудрым был тот человек, который первым сказал, что время - лучший доктор от всех болезней. Новые семейные заботы и хлопоты постепенно заглушали нашу боль и утрату, которые в масштабах великой страны выглядели каплями в океане трагедий и социальных потрясений. Наше многочисленное семейство из десяти человек кормилось на две скудные зарплаты, которые приносили регулярно отец и брат мамы дядя Вася. Он полгода назад отслужил в Омском кавалерийском полку и, приехав в Убинск, поступил в плотницкую бригаду моего отца.
Не знаю, как бы мы пережили эти годы, если бы не наш большой огород, засаженный картофелем и капустой, не мелкорослая коровенка, дававшая в день пять-шесть литров молока, и не озеро, с которого отец и дядя каждое утро, на рассвете, приносили около ведра золотистых карасей и окуней.
В те годы, как мне теперь кажется, не было никаких органов по рыбнадзору… Вечером, на закате солнца, отец и дядя Вася ставили пару сетей на озере в километре от нашей избы, стоявшей на краю села, а утром на рассвете, когда мы, дети, еще спали, кто-то из них ставил ведро карасей и окуней на лавку в кухне.
Рабочий люд, добывая пропитание для семьи, кто топором, кто лопатой и тачкой, в строго определенные числа месяца получал заработную плату, за которой к окошечку кассирши вместе с получателем подходили жена, дети, а то и тещи. И не потому, что боялись, что кормилец утаит часть полученных денег, а потому, что опасались: как бы не оставил он всю получку с приятелями в сельской "шанхайке". Как рок, висела над русским мужиком проклятая привычка, которую Некрасов выразил одной строкой, говоря о незадачливом русском мужике:
Он до смерти работает,
До полусмерти пьет,
а "последний поэт деревни" Сергей Есенин сказал:
А месяц будет плыть и плыть,
Роняя весла по озерам.
А Русь все будет жить и жить,
Плясать и плакать под забором.
Школа в Убинске жила теми же событиями, которые происходили в стране. Все мы были пионерами, все переживали, когда узнали об убийстве Сергея Мироновича Кирова, партийный рейтинг которого в 30-е годы был даже выше, чем у Сталина. Это теперь историки раскопали по документам и свидетельским показаниям современников, что пуля террориста, посланная в голову Кирова, была результатом сценария, разработанного коварным азиатом Кобой, который называл Кирова своим лучшим другом.
На траурном митинге в школе в день похорон Кирова Сережа прочитал написанное им стихотворение. Всю ночь, до самого рассвета, он сидел в кухне рядом с мерцающей коптюшкой, выплескивая на школьные тетради всю боль и гнев души. Несколько раз просыпавшаяся бабушка уговаривала его лечь спать, но он, словно не слыша ее просьбы, молча махал рукой, умоляя ее не мешать ему.
Мы с Мишкой узнали об этом стихотворении только на митинге. Сережа с трибуны проникновенно и взволнованно читал скорбное слово молодого поэта-комсомольца. А через четыре месяца директор школы и завуч попросили Сережу выступить на Первомайском торжественном митинге, которые у нас в селе проходили на центральной площади. Учитель литературы Борис Николаевич посоветовал директору, чтобы Сережа связал это свое выступление с гибелью пламенного большевика-ленинца и прочитал стихотворение "На смерть Кирова". Выступление нашего старшего брата стало предметом гордости всей семьи. Даже глубоко религиозная бабушка, проводившая в своих утренних и вечерних молитвах многие часы, замирала, восторженно глядя на своего любимого внука.
На Первомайский митинг мы пошли всей семьей. И сейчас, как живое, вижу лицо мамы, когда с трибуны объявили выступление отличника учебы ученика 8-го класса, комсомольца Сережи Лазутина. Не нахожу слов, чтобы выразить, сколько гордости и радости отразилось на материнском лице, по щекам которого скатывались слезы счастья. Как и после каждого выступления ораторов, слово Сережи вызвало в многолюдной толпе перед трибуной аплодисменты и туш духового оркестра. Отлично помню, как отец поцеловал спустившегося с трибуны Сережу и как через несколько минут он со своими друзьями-артельщиками двинулся в сторону "шанхайки". Зная, что в его кошельке было всего три рубля, мама, захлестнутая приливом счастья за своего старшего сына, не запретила отцу отметить такое великое событие.
Через неделю стихотворение Сережи было опубликовано в районной газете. С тех пор прошло шестьдесят с лишним лет. Сейчас в моей памяти от него сохранилось лишь полторы строчки:
Враги пытались стальную цепь
большевизма порвать…
Тогда, в тридцатые годы, когда рядом со словом "большевизм" с равной силой могло сиять только солнце, стихотворение брата мне нравилось. И вообще все, что делал Сережа и как он это делал, рождало во мне желание подражать.
Для нас, школьников тех далеких 30-х годов, слово "забастовка" звучало только в применении к Америке, "переживающей тяжелый затяжной кризис", где "рабочие на заводах и фабриках объявляют забастовки, предъявляя свои законные требования проклятой буржуазии, которая отвечает на требования рабочего класса тем, что сбрасывает в море десятки и сотни тонн кофе, зерна, мяса и сливочного масла". В наших детских понятиях слово "забастовка" было чужеродным, несвойственным нашему строю, течению нашей жизни, "где так вольно дышит человек".
С тех пор минуло более шестидесяти лет. Мы, мальчики и девочки в пионерских галстуках, те, кто вышли живыми из котла Великой Отечественной войны, стали седыми и немощными. И нам становится страшно и тревожно до боли в сердце, когда мы узнаем, что в России нашей по полгода не получают заработной платы не только служащие, врачи и учителя, но даже шахтеры, которые полжизни проводят в подземелье, чтобы накормить и обуть своих детей. Как и американские рабочие 30-х годов, они объявляют забастовки, длящиеся по несколько месяцев, ставят перед правительством свои законные требования. Забастовки перерастают в голодовки, которые зачастую заканчиваются смертью. Но и этот социальный трагизм голодающих не мешает власть имущим наживать миллионы долларов, отмывать эти грязные деньги в европейских банках, строить дворцы и коттеджи по планам европейских архитекторов, разъезжать на бронированных "мерседесах", японских "тойотах". Не могу в связи с этим не вспомнить слова великого русского просветителя и философа Александра Николаевича Радищева, который в своем сочинении "о человеке, о его смертности и бессмертии" пророчески выразил сущность души русского человека: "Русский человек очень терпелив, он терпит до самой крайности, но когда конец положит терпению, то ничто не остановит его, чтоб не преклонился он на жестокость".
Страшно подумать, что может случиться, если русский человек сделает этот последний шаг к грани своего терпения! Тут уж начнется не преступная чеченская война, а война, которая повергнет общество в хаос и зону смерти. А поэтому тяжко становится на душе, когда смотришь как играют в "песочнице" наши внуки и правнуки, не ведая, что может обрушиться на их судьбы.
На призывы партии большевиков широко развернуть в стране социалистическое соревнование плотницкая бригада моего отца вызвала на соревнование бригаду штукатуров, которой предстояло за весну и лето 1935 года полностью оштукатурить стены двухэтажной кирпичной школы, куда в сентябре должны прийти около тысячи учеников. Так было запланировано в райкоме партии и райисполкоме. Последние два года в течение летних каникул мы, трое братьев, трудились в плотницкой бригаде подмастерьями. Готовили из метровых сырых досок дранки, складывали их для просушки в штабеля, убирали стройплощадку школы, выполняли различные поручения, приносили отцам обеды. За все это нам платили. И всегда получалось, что, как бы мы с Мишкой не старались, ворох дранок у Сережи был раза в два больше, и он, по справедливости, зарабатывал больше, чем мы с Мишкой. На свои деньги после 7-го класса прошлым летом он купил себе парусиновый портфель, брезентовые синие полуботинки с кожаными носками и темно-синий байковый костюм. За покупками Сережа специально ездил в Новосибирск, где жили бездетные дядя, по линии отца, и его жена, моя крестная. Как-то раз, взяв у нас с Мишкой деньги, он купил два алых пионерских галстука с зажимами. В те годы это была редкость. На свой страх и риск Сережа купил нам коричневые "спортсменки" на мягких резиновых подошвах, со шнурками. Сейчас такую обувь называют тапочками. А в те далекие годы в сибирских деревнях ее почтительно именовали "спортсменками". Мы с Мишкой ликовали: в его классе в такой обуви ходили лишь два человека: сын бухгалтера "Заготживсырье" и внук начальника станции, а в моем классе в "спортсменках" красовалась лишь одна Минка Иванова, дочка заведующей аптекой, которая на уроках физкультуры, возвышаясь на полголовы над всеми девчонками, стояла на правом фланге шеренги. Я и сейчас помню ее веснушчатое лицо с непомерно длинным горбатым носом.