Судьбы крутые повороты - Лазутин Иван Георгиевич 13 стр.


Отец мой сызмальства рос озорным. Рано овладел "тальянкой", а в пляске не было ему равных. Пересмешник и заводила среди своих ровесников, он иногда откалывал такие номера, что после долго шли по селу разговорчики о том, какую штуку отчебучил Егор Лазутин. Даже после сватовства, получив благословение отца невесты Сергея Андреевича Бердина и ее матери Анастасии Никитичны, он никак не мог утихомириться и прожить неделю, чтобы не проявить свой характер. Уже был оговорен день венчания и старший брат мамы Алексей, сапожник, который, как говаривали, шил обувь только для господ, смастерил своей младшей сестренке туфельки, приговаривая на примерках, что таких ножек не встретишь и у "прынцесс". Были куплены обручальные кольца, сшито подвенечное платье, привезено из Тамбова все то, что не смогли достать для свадьбы в своем селе и даже в Моршанске.

Помогал и дедушка Михаил Иванович, усыновивший своего племянника Егорку сразу же после смерти старшего брата Петра. Тот надорвался, поднимая из канавы завалившуюся в нее телегу с навозом. У дедушки и его жены Магдалины детей не было - Бог не послал. Жалела и обхаживала Магдалина своего приемыша. В Гражданскую войну скосил ее катившийся по селу сыпной тиф. Бабушка по отцу рассказывала нам, своим внукам, как плакал у гроба мачехи ее приемный сын. Рос мой отец под строгим присмотром Михаила Ивановича, который его не баловал, но и напрасно ни в чем не упрекал. Даже первую рюмку дедушка разрешил выпить отцу лишь тогда, когда тот на скачках в Тамбове взял второй приз. А было ему в тот год уже 17 лет. Может быть, на свадьбах близких односельчан, где отец покорял всех исполнением своей огненной "барыни", переплясывая как молодых, так и пожилых, пользуясь отсутствием отца, тайком, наспех, пропускал пару рюмок, но никогда никто из знакомых деда не сказал ему, что видели Егорку выпившим. Строго блюл мой отец однажды сказанный дедом и больше ни разу не повторенный наказ, который прозвучал пророчески веско и запомнился отцу на всю жизнь: "Река начинается с ручейка, вор - с пятачка, пьяница - с рюмочки".

Этот наказ отец повторил, когда Мишка поздно вечером вернулся со дня рождения Шурки Вышутина. Он учуял, что от сына попахивает водочкой и табаком.

- Курил? - строго спросил отец, сидя в кухне на табуретке и крепко держа Мишку за руки.

Он мог бы и не спрашивать. По одному только выражению лица сына отец уже понял, что тот проштрафился.

- Водку пил? - как-то затаенно спросил отец.

- Да, - убито произнес Мишка.

- Сколько выпил?

- Полторы стопки…

- Не врешь?

- Нет, - Мишка поднял голову и в упор посмотрел на отца.

Тот поверил Мишке и не стал ругать, но провел его в горницу, поставил у стола, а сам сел на старенький, единственный в нашей избе венский стул. Лицо отца было таким, каким оно бывает у человека, когда он хочет сказать то, что, произнеся однажды, уже не повторит. Вещие слова… Слова, которые как заклинание прозвучали из уст покойного моего деда Михаила Ивановича, когда он привез из Тамбова серебряные часы и грамоту, полученные на бегах.

- Вот окончите десятый класс и получишь аттестат, тогда я тебе сам своей рукой налью стопку, и ты чокнешься со мной и матерью, даже бабушка нальет своего церковного вина. Понял?

- Понял… - подавленно ответил Мишка и облегченно вздохнул.

Ведь не ругань, не раздражение зародилось в душе отца, а добро, которое постоянно гнездилось в ней.

Уж кто-кто, но я-то знал, что Мишка курит, хотя тайком, не тратя денег на папиросы, но курит. Сережу он остерегался. Однажды, вырвав из губ Мишки цигарку самосада, брат строго предупредил его: если хоть еще раз увидит, то все расскажет отцу.

После отъезда Сережи Мишка курил в бане, стараясь не попасться на глаза маме и бабушке, которая табачный запах считала греховным. Толик и Петька Мишку не выдавали, и он ценил их умение молчать: то одаривал конфеткой, то откуда-то приносил такой спелый подсолнух, какие в нашем огороде не вырастали. Иногда водил их на дневные сеансы в кино.

Мишка предупредил Петьку и Толика:

- Если Олька Сучкова спросит, дома ли я, отвечайте: нет, придет поздно вечером, в школе делает стенгазету.

Мишка был уже не рад, что взял у почтальонши два альбома ее сослуживцев. Костеря ее на чем свет стоит, он вписывал в них почти те же самые стишки, которые раньше написал в альбом Ольги.

Уж так видно устроен человек: когда он пребывает в тревоге, ожидая от другого спасительного добра, то готов божиться и клясться, что на добро ответит добром. Но стоит только дождаться этого добра, как он почти тут же постепенно охладевает. Однако Мишкой теперь руководила боязнь, как бы рябая почтальонша не вздумала распечатывать письма от Сережи, а поэтому он, проклиная ее в душе, списывал любовные стишки из альбомов Нюрки Федяшиной и Ленки Елистратовой, с которыми у него была давнишняя дружба.

Перед тем как лечь спать, дождавшись, пока все улягутся в свои постели, бабушка долго и истово молилась. Казалось, что она зримо видит живого Господа Бога, верит в его силу и могущество и, шепча что-то губами, просит его защиты и милости.

Мы ждем еще девочку

Дожди, словно во спасение людей, прошли тогда, когда они были очень нужны. Пора сенокоса выдалась тоже как по заказу: вовремя успели скосить буйно вымахавшие травы и сметать в стога. Косили, как было установлено местной властью, исполу: половина сена - колхозу, половина - себе. Конечно, пригадывали так: сенцо получше, поягодней да покормовитей старались вывезти себе. Лошадей или быков давал колхоз. На корову, на теленка и на четырех овец мы всегда заготавливали пятьдесят копен - норма, уже выверенная годами: двадцать пять копен на корову и по пять копен на каждую овцу и на теленка.

Конец августа поля словно покрыл живым, дышащим на ветру золотом. Море я пока видел только в кино, но когда слышал ходячее выражение, в котором пшеничное поле под нахлестами ветра сравнивают с морскими волнами, то живее и ярче представлял себе его. Такими поля были тем летом. Хлеба - стена стеной. Свернешь с проселочной дороги, зайдешь в пшеницу - и с телеги видна только выгоревшая на солнце мальчишеская головенка.

Картошку уже не подкапывали, а рыли подряд. К осени прибавили хлеба и по карточкам. Так что свое подвенечное платье, которое мама не раз доставала из сундука и, вздыхая, разбрасывала на руках, на базар не пошло. На этом настоял отец, заявив, что все лето будет работать сверхурочно и в отпуск, как и в прошлый, и в позапрошлый год, не пойдет. Мама благодарно вздохнула, ничего не сказала и, бережно свернув платье, положила его на дно сундука.

О почти небывалом урожае писали и говорили везде: в газетах, на собраниях, толковали мужики на завалинке, когда бабы доили коров.

В середине сентября мы начали копать картошку. И тут снова радость: три куста - и ведро с верхом. А ее вон сколько - больше тридцати соток. Мама даже радовалась, видя, как росла на ее глазах куча картошки, которую мы сушили тут же, на огороде, на выбитом пятачке. Отец, посматривая, как мы, словно муравьи, усердно носили в кучу ведра с картошкой - сиял лицом. Он-то знал, что делать с этим добром. Вечером, прикинув урожай, он принялся подкапывать в погребе яму в глубину и в ширину. Делал это, не торопясь, старательно, с просветленной улыбкой на лице, прикидывая что-то в уме. Таким я видел его тогда, когда отец помогал мне или Мишке решать задачи по арифметике. Сложение и вычитание я осиливал сам, а вот над умножением и делением иногда потел и прибегал к отцовской помощи. В Сережину учебу он не вмешивался, его два класса церковно-приходской школы не тянули воз программы старших классов с процентами и десятичными дробями.

Вторую половину сентября все село жило ожиданием предстоящей ярмарки, открытие которой было назначено на последнее воскресенье месяца. Почти весь урожай на огородах убрали и засыпали в подполья и ямы. Лишь одна капуста упруго наливалась последними соками и ждала первых заморозков, когда и ей подойдет черед захрустеть под острым резцом секиры в корыте, выдолбленном отцом из толстого, в обхват, березового чурбака. С морковью нам вечно не везло: сколько ни сажай - на нашу ораву не хватало. Как ни строжилась бабушка, заметив нас в огороде у морковных гряд, соблазн пересиливал ее строгости и нарушал хозяйский расчет хоть что-то оставить для засола капусты. Поэтому почти каждую осень мама выменивала у кого-нибудь из соседей морковь на капусту или картошку. Так было и в эту осень. Еще во время уборки она договорилась с бабкой Кривоносихой, что за два ведра моркови даст ей пять ведер крупной картошки. Две кадушки огурцов - пупырчатых, зеленых, один к одному, с укропом, чесноком, смородиновым листом и хреном, мама с бабушкой насолили еще в августе. Надежно придавленные каменным гнетом, они стояли в подполье.

С земляникой в это лето мы зевнули. Пока занимались покосом, она как-то сразу отошла. Так что бабушка успела сварить лишь ведро варенья да насушить один туесок из бересты. Зато бруснику некуда было девать. В этот год она уродилась такой, что войдешь в лес - и она тут же, с края, пламенеет своими тяжелыми огненными гроздьями: запустил кисть между пальцев - полная горсть. Бабы пожадней да пошустрей к пригону стада приносили по четыре ведра, аж гнулись под тяжестью заплечных мешков и ведер. Даже мы, ребятишки, приносили по два ведра. Толик и Петька пока в расчет не входили - малолетки, их с собой не брали: во-первых, потому что там в лесу водились змеи, а, во-вторых, какой прок в пяти- и шестилетних карапузах. Чего доброго, придется нести на плечах. Намочив десятиведерную кадушку брусники, бабушка принималась ее сушить. Зимой пирожки с сушеной брусникой так хороши, что язык проглотишь.

В нашей семье, кроме ожидания предстоящей ярмарки, на которой обычно показывали достижения района в сельском хозяйстве и продавали мануфактуру, обувь, прочие дефицитные товары, был и другой повод для волнений - мы ожидали прибавления семейства - вторую сестренку.

И вот этот день приблизился настолько, что даже мы, ребятишки, понимали - скоро повезут маму в роддом. Ведь наша бабушка по отцу, опытная повитуха, умерла два года назад.

В четверг, за три дня до открытия ярмарки, отец рано утром подъехал к воротам на бричке (по серому жеребцу я догадался, что выпросил в райфо, где он неделю назад бесплатно навешивал новые двери и стеклил окна), вошел в избу и, стараясь не разбудить нас, вдвоем с мамой встали на колени перед иконами в горенке, помолились. Отец встал первый, помог подняться маме. Бабушка, с трудом встав с постели, перекрестила маму, сказав: "С Богом!..", и принялась пересохшими губами нашептывать молитву, обращая взгляд на висевшие в углу иконы.

Все братья спали. Проснулся лишь я один. И когда звякнула щеколда калитки, не смог дольше лежать, выскочил во двор и подошел к бричке, на которую отец подсаживал маму. В свои тридцать четыре года она показалась такой неловкой и беспомощной, что мне стало ее очень жалко. Я и сейчас не могу вспомнить без волнения, как я обвил ручонками шею мамы и как мы оба заплакали. И даже у отца, у моего такого сильного и мужественного отца тоже повлажнели глаза. Отвернувшись в сторону, он сказал дрогнувшим голосом:

- Ступай, сынок, домой. Мы скоро приедем.

И они уехали. Я забрался на крышу избы и смотрел оттуда вслед удаляющейся бричке до тех пор, пока она не скрылась в переулке за домом Соколовых. Это было утром в четверг. А вечером мы с Мишкой не вытерпели и, не дождавшись отца, пошли в центр села, где рядом с раймагом в большом крестовом рубленом доме с множеством тесовых пристроек находилась больница, половину которой занимал роддом. Навстречу нам вышел отец. Увидев в руках Мишки узелок со смородиной и баночкой земляничного варенья, отец все понял и, остановившись, сказал:

- Еще рано. Я из роддома. А это, - отец показал на узелок, - молодцы. Мать будет довольна. Она просила варенья и ягоды. Только аккуратней. Передайте через окно, а то дежурный врач ругается. Их там кормят.

Мама словно ждала нас и, когда мы подошли к роддому, уже стояла у раскрытого окна. В застиранном больничном халате из серой байки она показалась мне постаревшей и печальной, а темные пятна, которые последние два месяца я видел на ее щеках, теперь обозначились еще резче. Улыбка была какой-то виноватой. Такие я видел на иконах с ликом Божьей Матери. Уцепившись за наличник, я вскарабкался к окну и положил на подоконник узелок. Мама обвила мою шею руками и поцеловала в лоб.

- Спасибо, сынки, что пришли. И за гостинец спасибо. А где вы смородину-то взяли?

Мама знала, что в нашем доме не было ни одной ягодки смородины. В лесу она уже почти отошла, разве осталась нетронутой кое-где в дальних от дороги глухих болотистых колках. Вот там-то мы с Мишкой набрали ее целую крынку, до крови изодрав осокой ноги и отмахав туда и обратно километров десять.

- За волчьим займищем собрали, - ответил Мишка. - Помнишь, откуда у нас прошлым летом увезли стожок сена?

- Это аж туда ходили?! - забеспокоилась мама. - Да там же, говорят, волки лютуют.

И она заохала, завздыхала, закачала головой, принялась упрашивать нас, чтобы мы так далеко не ходили.

Меня так и подмывало спросить: "Ну, когда же девочка-то, мам?.." Но я детским чутьем угадывал, что этого делать не следует.

- А ты чего не поднимаешься, Миш?.. Залезь на приступку, я тебя поцелую.

Мишка был ловчее и проворнее меня. Одним махом он вскочил на кирпичный фундамент, цепко схватился за наличник, а другой рукой крепко обвил шею мамы и несколько раз поцеловал ее в щеки, отчего они тут же разрумянились, и морщинки у рта разгладились. Втайне я даже пожалел, что не поцеловал маму как Мишка, а подставил ей свой загорелый лоб.

- Ну, как там дома-то? - спросила мама, глядя сверху вниз то на одного, то на другого.

- Да ничего… Остатную картошку ссыпали в погреб. Для мелкой папаня хочет подрыть еще один приямок. Он говорит: если чуток подмерзнет, то ничего, поросенок все слопает, на то он и поросенок, - отрапортовал я, не зная, о чем еще рассказать маме.

- А отметки? Какие сегодня получили отметки? - видя, что Мишка потупил взгляд, мама посмотрела на меня. - Вань, ну что получил сегодня? Ай ни по какому не спрашивали?

- Два оч-хора! - ответил я, прислушиваясь к чьему-то громкому женскому голосу, прозвучавшему за спиной мамы.

- Ну, молодец, сынок, старайся, - с этими словами она резко повернула голову назад, откуда все тот же женский голос потребовал, чтобы она немедленно ложилась в постель.

- Ну, ступайте, детки, ступайте… приходите завтра вечером, может быть, Бог даст, все обойдется… - мама расслабленно помахала нам рукой, я хотел было вскочить на фундамент и расцеловать ее так же горячо, как Мишка, но не успел: створки окна захлопнулись.

Почти всю дорогу домой мы шли молча. По обе ее стороны, поджав под себя ноги, белыми комками лежали гуси. Здесь и там на выбитой траве у изгородей, тяжело дыша, отлеживались коровы, которых некоторые хозяева на ночь в хлев не загоняли, отчего к осени улица была вся заляпана подсохшими блинами коровьего помета. Мы свою Майку всегда загоняли во двор: спокойнее спалось и не приходилось утром, перед выгоном стада, разыскивать ее где-нибудь на другом конце улицы или за огородами.

Солнце уже закатилось за зубцы дальнего подлеска, когда мы вошли в избу. Толик и Петька, засучив штаны, сидели на лавке и болезненно морщились. Я сразу понял, что бабушка намазала им цыпки кислым молоком, отчего ноги больно щипало.

- Может, будет, бабань? - скулил Петька.

- Ажнок, наверное, час прошел, - морщась, гнусавил Толик, - эдак, глядишь, вся шкура с ног сойдет, не токмо цыпки. Вон Лешке Сычу бабка цыпки выводит сметаной, а ты, гля, чо… Все кислым, да кислым. Щипеттак, что спасу нет.

Толик продолжал скулить, зорко следя при этом за бабушкой, пытаясь догадаться, куда она спрячет холщовый мешочек с сахаром, из которого достала небольшой кусочек, наверное маме в роддом.

- Ишь, чо надумал - сметаной ему намажь!.. - рассердилась бабушка. - Она положила мешочек с сахаром в сундук и на глазах огорченного Толика закрыла его на замок, а ключ, на шнурочке, как всегда, повесила на шею рядом с крестом. - На нашу семью не только сметаны - воды из колодца, дай Бог, хватило бы.

Отец пришел, когда уже стемнело. Бросив в сенках вязанку щепок, неторопливо вымыл под рукомойником руки и только потом вошел в избу. Даже при тусклом свете коптящей пятилинейной лампы я заметил, что он под легким хмельком. Это было видно по его лицу, на котором в таких случаях просвечивала тихая улыбка доброты и согласия.

- Ну, как, сынки, были у матери? - спросил он и посмотрел на бабушку многозначительным взглядом: он был голоден.

Бабушка тут же засуетилась, достала из еще неостывшей печки чугунок с картошкой, высыпала ее в блюдо и побежала в чулан, где в маленькой кадочке хранились малосольные огурцы последнего сбора.

Хлеб отец всегда резал сам. Делал он это неторопливо, словно священнодействуя. Прижав левой рукой ребро каравая к груди, брал со стола нож и, слегка склонившись над столешницей (чтобы крошки не падали на пол), отваливал от ржаного каравая длинные ровные, как лещи, ломти. И всегда резал хлеба столько, чтобы не было лишних кусков: лучше потом подрезать, чем черстветь объедкам. Эта привычка бережного отношения к хлебу жила в быту русского крестьянина как религия, она переходила от одного поколения к другому и была своего рода мерилом отношения человека к земле, к хлебу.

Положив два ломтя в прохудившееся блюдо, отец отодвинул каравай на край стола, накрыл его холщовым полотенцем с красными петухами, лежавшем тут же рядом, и ребром правой ладони аккуратно и неторопливо смел крошки хлеба в левую, подставленную лодочкой. И тут же (я любил наблюдать этот молниеносный полет руки отца) ловким, проворным движением отправлял их в рот. Я всегда при этом удивлялся: ни одна крошка не падала на пол. И не раз мечтал: вырасту большим - всегда хлеб буду резать сам, так, как отец.

Горячая картошка "в мундире" еще дымилась парком печного духа. Потрескавшаяся и рассыпчатая, она дразнила своим запахом. И хотя все мы, братья, уже поужинали, вроде бы до отвала "набузырились" этой же картошки из ведерного чугуна в прихлебку с доброй кружкой снятой простокваши (сметану бабушка собирала маме в роддом), и все-таки при виде терпко пахнувших чесноком и укропом малосольных огурцов, принесенных бабушкой из чулана, начали глотать слюнки. Отец это заметил. По лицу его скользнула догадливая улыбка.

- Ну, что, мельницы китаисовы, жернова вхолостую крутятся? Давайте, присаживайтесь, на всех хватит.

Бабушка еще не успела и рта раскрыть, чтобы назвать нас "анчутками", у которых "вечно глаза голодные", как все мы уже облепили отца, кто на лавке, кто на сундуке и, обжигая пальцы и рот рассыпчатым картофелем, воровато следя друг за другом, дули то на пальцы, то на картошку. Тут же один за одним заглядывали в чугун, чтобы соизмерить скорость еды с тем, что там осталось.

- Не жадничайте, ешьте как люди! - строго сказал отец, неторопливо нарезая огурцы колечками. - Поди не на покосе, а за столом.

Мы сразу же поубавили прыти, зная норов отца: рассердишь по-настоящему - всем придется пулей вылетать из-за стола.

- А где Мишка? - спросил отец.

Очистив картошку, он посыпал ее крупной серой солью.

Назад Дальше