- Пошел в кино, - ответил Толик и зыркнул на бабушку, принесшую из сенок охапку щепок на завтрашнюю растопку. - За приямок бабаня дала ему двадцатник. А нам с Петькой за то, что мы целый день отгоняли от капусты Юдинского теленка, ничего не дала.
По избе разлился терпкий, холодящий ноздри запах сосновой смолы.
- Не дала, дак посулила, - ответила бабушка, колготившаяся у загнетки с молочными горшками, которые ставила на прожарку.
- Дык, это когда капусту срубим, - поддакнул Петька и, нырнув в огромный чугун рукой, вытащил из него развалившуюся почти в лохмотья картофелину, бросая при этом взгляд на последний кружочек огурца, лежавший на треснутой тарелке с изображением красной звезды.
Я знал эту тарелку столько, сколько помнил себя, а вот кто разбил ее - до сих пор осталось семейной тайной. Помню даже строгую отцовскую ругань, когда на его вопрос "Кто разбил?" мы, братья, насупившись молчали.
- Жди, когда ее срубим, - канючил Толик. - Пятак на двоих посулила. Как его разделишь?
- Ничего, сынки, вот уберем капусту - я вам к бабушкиному пятаку добавлю по гривеннику впридачу. Получится у вас двадцать пять копеек на двоих. Теперь подсчитайте - сколько достанется каждому из вас? Кто первый?
Петька, не решаясь лезть в дебри арифметики, пыхтя, слез с сундука и юркнул на печку, где поспешил занять поудобнее место на ночь. Зато Топик, уже на практике постигший азы этой науки, когда приходилось считать бабки - а их у него набиралось до сотни, - засопел и, ковыряя пальцем в носу, заведя глаза под лоб, принялся шевелить губами: так он делал всегда, когда подсчитывал что-нибудь в уме.
- Подсчитал, папань. Петьке - двенадцать, а мне - тринадцать копеек! - воскликнул Толик.
- Молодец, сынок, сельсовет у тебя работает. Вырастешь большим - будешь на червонцах расписываться.
Выражение "расписываться на червонцах" я уже слышал не раз, и не только от отца, а вот смысл этих слов никак не мог постигнуть. Мне было понятно, когда крестный Василий однажды упомянул про эту роспись на червонцах, увидев, как Сережа старательно выводил буквы, выпуская классную стенгазету… Там было ясно - у Сережи красивый почерк. А здесь?.. "Когда-нибудь спрошу у папани, а сейчас он устал, не до меня…"
Мишка из кино вернулся расстроенный. По его озабоченному лицу я видел, что он думает о чем-то для него важном, что его гнетет или тревожит. А когда мы вышли из-за стола, он кивком головы позвал меня на улицу. Я научился понимать своего старшего брата не только с полуслова, но с одного взгляда. Мы вышли во двор, и он, оглядываясь, поманил меня: значит, разговор предстоит серьезный. За палисадником мы присели на лавочку, увитую с боков и сверху наплывами густого хмеля, отдающего бражно-винным запахом.
Мишка заговорил не сразу. Было слышно, как в центре села, в школьном дворе, оглушенно тарахтит движок, время от времени делая перебои. В кино начался третий сеанс. Сегодня, как и вчера, и как неделю назад, показывали "Чапаева", которого мы с Мишкой успели посмотреть три раза. Стоило поболеть за чапаевцев, которые как черные огненные птицы, с саблями наголо неслись за своим легендарным комдивом в атаку на беляков.
Почти над самой крышей, чуть ли не задев трубу или скворечник, пролетела со свистом одинокая утка, кем-то вспугнутая на озерном плесе, затянутом камышами, где мы глубокой осенью по первому ледку всегда гонялись за подранками.
- Ну ты чо? - буркнул я, видя, что Мишка пыжится и не знает, с чего начать разговор.
- Вань, у тебя сколько бабок? - спросил он.
- А у тебя? - вопросом на вопрос ответил я, твердо зная, что свою тайну - сколько у меня бабок и где я их прячу - я никогда не выдам, так же как и он мне. Впрочем вчера Мишка проговорился, что у него их уже перевалило за сотню.
- А на кой тебе мои бабки? - все еще опасаясь подвоха, упирался я. - Тебе лишь скажи, а ты возьмешь и облапошишь.
- Надо! - резко ответил Мишка. - Я-то ведь сказал тебе, что у меня сто двадцать шесть. Сколько у тебя?
Глядя в лицо Мишки, ловчить я уже не стал: не такой он, чтобы по мелочам распахивать душу.
- У меня восемьдесят две, - сознался я.
- Давай продадим Очкарику: я половину и ты половину. Он заплатит хорошо. Вчера говорил мне: даст по две копейки за бабку, только за хорошие, чтоб все были с жопками. "Хрули" ему не нужны.
Мишка говорил, а я никак не мог разделить восемьдесят два пополам. Сидел и сопел.
- Ну, что молчишь? Продадим?
- А сколько с меня? - спросил я, окончательно запутавшись в счете.
- Сорок одну продашь ты, и шестьдесят три - я. Всего восемьдесят четыре. - Тут умолк и Мишка, тоже что-то подсчитывая в уме. - На рубль шестьдесят восемь копеек. Понял, какие деньги.
- А чо купим? - спросил я, полностью доверившись Мишке.
- Завтра пойдем к владивостокскому поезду и в вагоне-ресторане купим мамане "Раковых шеек", "Мишек на Севере" грамм двести и пару бутылок "ситро". Я уже все подсчитал. А если немного не хватит - добавлю своих. У меня есть шестьдесят копеек. Выиграл позавчера в "чику".
"Очкариком" мы прозвали внука бабки Регулярихи, что жила почти на самом краю улицы, у болота. Он приехал в гости к бабке с дедом аж из Владивостока. Его отец был капитаном пассажирского парохода, что ходил между Владивостоком и Сахалином. По словам Очкарика, отец зарабатывал большие деньги, имел катер с мотором и черный японский автомобиль. Очкарик приехал к бабке с матерью, которая по дороге на курорт оставила его погостить на месяц, но он так привязался к бабке и деду, с которым ходил на утиную охоту, и так ловко играл в бабки и в "чику", что ревмя ревел, когда пришло время ехать домой, где ему с первого сентября предстояло пойти учиться в четвертый класс. Ровесник Мишки, он, хотя по силе и ловкости ему во многом уступал, зато был настойчив. И своего добился. Мать, приехавшая за Очкариком, так и уехала одна. А навезла она столько добра, что мы только ахали: одной красной икры почти ведерный жбан да черной столько же. Несмотря на свои двенадцать лет, Очкарик уже ходил в бостоновом костюме, о котором пока только мечтал наш Сережа.
Втайне мы завидовали Очкарику. У него было все, чего никогда не было у нас, деревенских ребятишек: велосипед с красными спицами; два карманных фонарика с запасом батареек; полевой бинокль, чтобы посмотреть в который, мы выстраивались в очередь. А складной ножичек у Очкарика был такой, что Мишка охотно отдал бы за него не только все свои бабки с битком-налитком, а даже компас и поджигательную самоделку, из которой стрелял так прицельно, что с двадцати пяти шагов попадал в тыкву, надетую на кол изгороди. Но с ножичком Очкарик, несмотря на все Мишкины подходы, расставаться не хотел.
- В вагон-ресторан ребятишек не пускают, - сказал я, хотя в душе уже горячо включился в замысел Мишки. - Может, кого попросить?
- Я уже говорил с дядькой Серафимом. Его всегда пускают. На прошлой неделе он купил там целый ящик "жигулевского" и две бутылки красного вина, какого у нас ни в раймаге, ни в сельпо не продают. Ну, так как - продадим бабки?
- Конечно, - не задумываясь, согласился я. - А когда их отдадим Очкарику?
- Завтра утром. А за мой биток обещал хорошую цену, - сказал Мишка и, время от времени озираясь по сторонам, свернул маленькую самокрутку.
- Твои где лежат? - спросил он.
- А твои? - все еще не выходил я из подполья со своей захоронкой.
- В канаве, в стрижиных гнездах. Говори, не бойся, где ты прячешь? По половине продадим Очкарику, а остальные перепрячем.
Мишка мне доверился не только в бабках, но и закурил при мне, не боясь, что я проговорюсь отцу, а потому я не мог не открыть ему свою захоронку.
- Мои на чердаке. Когда достанем?
- Да хоть сейчас! - Мишка встал и, заплевав цигарку, готов уже был идти на зады огорода.
- Нет, Миш, я боюсь лезть ночью на чердак. Там - бабушкины доски на гроб. Я и днем-то их боюсь. - И вправду, я и днем, когда лазил на чердак, сторонил взгляд от просушенных дубовых досок, которые, по просьбе бабушки, отец сложил там штабельком. - Давай лучше утром. Только как встанешь - разбуди меня. Без меня на чердак не лезь. Уговор?
Я протянул Мишке руку, и он крепко пожал ее.
На том и порешили: утром, как только встанем - сразу же, после того как выгонят стадо, к Очкарику. Вот только плохо, что он, как все городские, любил поспать. Но ничего - разбудим, сам набивался купить. Втайне я тут же подумал: а не предложить ли мне Очкарику один из двух своих битков, тот, что похуже - может, даст копеек двадцать пять - тридцать, купим маме лишнюю бутылку "ситро".
Умостившись на полу в горенке, где мы с Мишкой всегда спали под старым отцовским тулупом, и отнесясь к равномерному отцовскому храпу, как к колыбельной убаюкивающей музыке, мы заснули быстро, словно два заговорщика, условившиеся совершить во имя человечества разработанный план подвига.
Ночью мне приснился страшный сон: наша станция; на перроне остановился курьерский поезд "Москва - Владивосток", и из вагона-ресторана дядя Серафим выносит сразу ящик "ситро" и несколько кульков дорогих конфет. Мы бросаемся с Мишкой к нему, спеша все это принять из его рук, а он смотрит на нас грозно и кричит:
- Деньги на бочку!..
Мы с Мишкой лезем в карманы, обшариваем их, выворачиваем наизнанку, но денег там - ни копейки. Дальше все заволокло каким-то туманом… Ушел поезд, а рядом со мной - ни дяди Серафима, ни его покупок, ни Мишки. Стою один на пустынном перроне. Я даже заплакал.
Проснулись мы с Мишкой рано, когда еще были слышны стрельчатые нахлесты кнута да зычный голос пастуха, однорукого Кирюхи, которого коровы и овцы понимали так, что вот уже много лет без подпаска с одной лишь замухрышистой брехливой собачонкой он управлял стадом в сорок с лишним коров и около сотни телят и овец.
Холодная роса, пригибая на стёжке густую зеленую отаву, обожгла босые ноги Мишки. Я же юркнул на чердак, как ящерица, по одному лишь мне известному лазу и, отворачивая голову от бабушкиных гробовых досок, пролез к своему тайнику. Бабки для продажи отбирал те, что похуже: с Мишкой на этот счет уговора не было. Что касается Очкарика, то он, горожанин, проживающий на третьем этаже каменного дома, рядом с океанской бухтой "Золотой Рог", еще не успел как следует вникнуть в наши деревенские мальчишеские хитрости, и я не сомневался: купит то, что принесем.
Пока делил бабки на две кучи и считал их, почему-то от двух отлетели жопки. Причем бабки-то были видные, уже бывалые не раз в горячих битвах. Став теперь "хрулями", они сразу же потеряли вид и стали коротышками-растопырками. Пришлось пойти на хитрость, на которую не раз отваживался и Мишка. У трубы в ржавой банке из-под консервов стоял еще не высохший отцовский столярный клей, схваченный зыбистой пленкой сверху. Пропоров пленку донышками "хрулей", я обмакнул их в клей и прилепил, что есть силы, к ним попки. Чтобы не видно было клея, я протер бабки изнанкой подола рубахи и, удовлетворенный тем, что "хрули" вновь приняли свой воинственный вид, начал спускаться в чулан тем же лазом.
По дороге половину бабок из подола рассыпал. Падая на железное корыто, они загремели и всполошили на нашестах кур. А тут, как на зло, и сам споткнулся, обрушившись на корыто. В чулане раздался такой гром, что прибежала бабушка и, увидев меня в корыте, перекрестилась, приговаривая:
- Господи Исусе Христе… Да как же ты сюда попал?.. Какая нечистая тебя уложила?
- Нечистая, - огрызнулся я, почесывая саднивший бок. - Наложила своих досок гробовых - вот тебе и нечистая.
Поняв, что ничего страшного не случилось, бабушка закрыла дверь чулана.
На счастье, склеенные бабки не развалились, я собрал их в худое ржавое ведро, в которое собирали золу, и вышел во двор. Мишка уже поджидал меня в огуречнике. Свои бабки он сложил в длинный женский чулок без пятки и без носка, перевязав низ суровым шпагатом.
- Ну, пошли? - спросил Мишка.
- Пошли, - ответил я, и мы вышли со двора.
- А если он спит?
- Не должен. Он встает по времени, какое во Владивостоке. Его бабка говорила, что утром он ест, как барин, по полчаса. Сам знаешь этих городских, они не как мы, - сказал я, не столько отвечая Мишке, сколько убеждая себя, что пора бы Очкарику вставать.
Бабка Регуляриха, которая последние годы стала слабеть глазами, увидев нас у ворот, поднесла ко лбу ладонь и, всматриваясь то в Мишку, то в меня, спросила:
- Это ты что ли, Ванек?
- Я. А что, Витюха еще спит?
- Да он в такую рань никогда не встает. Он поднимается только по будильнику, по японскому.
Много чего повидали мы с Мишкой у Очкарика, а вот про будильник он нам ничего не говорил. Да еще японский.
- Что это за будильник такой? - чтобы не молчать, спросил Мишка.
- А это, никак ты, Мишуха?
- Я, - протянул Мишка.
- А я тебя и не узнала. Гляди, как вырос-то!.. Скоро отца догонишь. Ну, да чо, может разбудить, если дело есть? Поди, задачка с ответом не сходится?
- Разбуди, бабушка, никак не сходится, - соврал Мишка. - Окромя Витюхи, никто эту задачу не решит.
- Пойду, пойду… Разбужу… Вчера лег еще засветло, поди выспался, со сна капитала не наживешь, ума не прибавишь…
Продолжая причитать что-то на ходу, бабка скрылась в сенках. Мы с Мишкой, как два вспугнутых из гнезда птенца, присели на бревна, уже тронутые гнильцой, и молча принялись ждать Очкарика. Мишка думал что-то о своем, я - о своем. Но в главном, что привело нас к Очкарику, наши мысли сходились: нужны были деньги, чтобы купить гостинец маме.
Лишь бы Очкарик не раздумал и не сказал: "А я уже купил", или "А у меня сейчас нет денег". Что ему ответишь? Не дашь же по шее. А взаймы у нас в селе даже пятачок не выпросишь: сроду потом никто не отдаст. Нам же нужно было не меньше трех - пяти рублей. Иначе в вагон-ресторан и входить совестно. Да дядя Серафим еще подумает: стоит ли подниматься ему в вагон с трешницей. Он мужик с норовом.
Однако мои опасения оказались напрасными. На ходу протирая кулаком глаза, Очкарик (на нем была полосатая шелковая пижама, какие мы с Мишкой не раз видели на пассажирах курьерского поезда "Владивосток - Москва") подошел к нам, поздоровался и, увидев в моем ведре прикрытые лопухом бабки, спокойно, хрипловатым со сна голосом, спросил:
- Сколько?
Мишка указал на ведро:
- Здесь сорок две, а здесь, - он потряс чулком, в котором загремели его бабки, - шестьдесят четыре.
- Всех-то сколько? - словно не утруждаясь сложить два числа, спросил очкарик.
Мы-то эти цифры не только сложили, но и умножили, перевели на деньги, а деньги - на покупки.
- Сто шесть, - спокойно ответил Мишка, стараясь не выдавать своего нетерпения.
- Как договорились - по две копейки, - зевнув, проговорил Очкарик и блеснул золотой коронкой переднего верхнего зуба.
- О чем речь, - заторопился Мишка, - уговор дороже денег!..
Я тоже что-то поддакивал, вставлял, суетился, чтобы показать себя равноправной стороной в купле-продаже: все-таки, как-никак, в торг шли и мои бабки.
Больше всего меня удивило то, что Очкарик даже не посчитал наши бабки. Он высыпал их в полутемных сенцах в старое решето и, сказав, чтобы мы подождали его во дворе, ушел в избу.
Никак не укладывалась в моем сознании психология горожанина в шелковой пижаме: отдать за бабки такие деньги и не сосчитать (а вдруг там половина "хрулей"). Все это было для меня чем-то необъяснимым, инородным. Да я бы эти бабки не только посчитал, но каждую взвесил на ладони, прикинул на глаз: не приклеена ли жопка, которая от первого удара битка-"хруля" отлетит и бабка выйдет из игры.
Деньги Очкарик отдал Мишке - не только потому, что он старший. Ведь вчера он договаривался не со мной, а с Мишкой. Два рубля двенадцать копеек!.. Причем рубли новенькие, аж похрустывали. Таких денег мы с Мишкой еще не видели.
Отец уже ушел на работу, когда мы довольные вбежали в избу. Старые ржавые ходики, висевшие в простенке на кухне, показывали семь утра. Бабушка в долбленом корыте толкла мелкую вареную картошку, в предвкушении которой пятнистый мухортый поросенок самых что ни на есть беспородных кровей неистово визжал в сенках и настойчиво требовал, чтобы люди не забывали, что у него, у поросенка, есть свой режим и свое право на жизнь. В его пронзительный поросячий визг, время от времени сменяющийся мирным выжидательным похрюкиванием, которое как бы выговаривало "Ну, что ж, я стерплю… Я еще немного потерплю… Но и у меня может наступить конец терпению…", вмешивалось кудахтанье слетающих с нашеста кур. У них тоже все с той же картошки, перемешанной с отрубями, два мешка которых отец купил неделю назад на мельнице, начиналась своя дневная жизнь.
Мы сгорали от нетерпения. Но до завтрака еще предстояло много работы. А тут, как на грех, кто-то третьего дня бросил в Курдюков колодец дохлую кошку. За водой нужно теперь идти в казенный, на бугре. А до него почти четверть версты: пока дойдешь с коромыслом на плече до дома - половину ведра расплескаешь. Хорошо, что у нас есть на тележке бочка, в которую входит десять ведер. Привезли утром - и до вечера хватит на расход, а вечером еще бочку. Расходуется вся: надо напоить корову (а она запросто выпивает полтора ведра), теленка, овец, поросенка… А сколько воды уходит на одну только стирку. Куда не крути, а семья из десяти человек, в грязной рубашке в школу не пойдешь. Тут еще в этом году тоже взяли моду каждую неделю производить проверку на вшивость. Стыдоба, когда в рубахе или в голове найдут чего ищут. Из сорока человек в классе почти всегда у пятнадцати - двадцати находят. Не так позорно, когда не у одного в классе, а то бы засмеяли. А находят, как правило, у тех, кто посильнее, да побойчей, у кого озорства хоть отбавляй, такого не заулюлюкаешь, живо получишь оплеуху или подзатыльник.
Наконец сели за стол. Позавтракали мы с Мишкой наспех: выпили по кружке кваску и умяли по краюхе хлеба бабкиной выпечки: поджаристого, духмяного, с глянцевитой верхней корочкой. Картошку дожидаться не стали. Хорошо, что оба учились во вторую смену.
Передачу маме в роддом бабушка собрала, когда мы были еще у Очкарика. В чистую холщовую тряпицу она завернула пяток вареных яиц, баночку брусничного варенья, маленькую крынку со сметаной и десяток медовых пряников, купленных вчера отцом в раймаге. Все это она перевязала беленьким шнурком и, перекрестившись на икону, передала Мишке.
- Несите с Богом. Да скажите, чтоб ела.
По дороге в центр, где рядом с раймагом находилась больница, Мишка несколько раз вытаскивал из кармана новые хрустящие рубли, словно еще и еще раз желая убедиться, что не забыл взять с собой деньги, предназначенные для покупки гостинца маме.